Случай этот имел место давным-давно. Для кого-то – неправдоподобно давно. Сужу по себе, для меня, родившегося в шестидесятые годы ХХ века, Первая мировая война настолько отдалённое историческое событие, что дух захватывает. Россия была совершенно другой. Где царь? Где дворянство, духовное сословие, крестьянство, высокоинтеллектуальная интеллигенция? Где казачество, сочетающее в себе крестьянство и воинство, которое от востока до запада, от восхода солнца до заката скрепляло огромную страну станицами и войсками? Где всё это? Куда исчезло после революции 1917 года?
Для нынешнего двадцатилетнего человека Великая Отечественная война 1941–1945 годов тоже что-то фантастически далёкое. Трудно ему представить время, когда даже сотовой связи не было, тем более – Интернета. Довоенная жизнь с раскулачиванием, первыми колхозами, стремительной индустриализацией, Днепрогэсом, полётами сталинских соколов через Северный полюс в Америку – для него вообще кажется доисторической.
Случай, о котором пойдёт речь, произошёл в «доисторическую» эпоху в Северном Казахстане, в селе Еремеевка. Опять же для нынешнего двадцатилетнего архаичным кажется сам факт, что когда-то Северо-Казахстанская область и Омская были одного поля ягоды, никакой государственной границы между ними не пролегало, никаких таможенных постов не стояло. Без проблем хоть на лошади поезжай, хоть на поезде, хоть пешком следуй или на самолёте лети. Скажет такой двадцатилетний: «Мало ли что происходило в стародавние времена, мы давно живём в новом формате». Так-то оно так, но трудно смириться с фактом, что моя бабушка Аня вдруг оказалось гражданином другой страны, хотя с самого рождения вот уже девяносто второй год живёт безвыездно в той же Еремеевке.
Бабушка Аня рассказывала, что в войну была у них в селе молодая девушка Клава. Чернявая, подвижная, с певучим голосом и приветливым лицом. Работала проводником на железной дороге. Часто уезжала на неделю, а то и больше, и отличалась тем, что подкармливала соседских ребятишек сладостями. Как ухитрялась делать это в голодные военные годы, одному Богу известно, однако из поездок возвращалась с конфетами. Были они простенькие, незатейливые, да по тем временам сахар считался сказочным лакомством, а тут конфетки.
Через дом от Клавы жила шестилетняя Надюшка. Отца её призвали на фронт сразу, как объявили о нападении фашистской Германии. Бедовала Надюшка вдвоём с матерью, которая с утра до вечера пропадала на работе в колхозе. Надюшка большую часть времени была предоставлена сама себе, однако не по годам росла самостоятельной – корову на пастбище выгнать, встретить вечером – проблем не составляло. Тем более курей накормить. Были, конечно, казусы, но по мелочам.
Надюшка отлично знала график поездок Клавы, с нетерпением ждала её возвращения, в заветный день сидела у окна и высматривала соседку. Увидит, что та появится в конце улицы, захлопает от счастья в ладоши, продолжая наблюдение: вот Клава подошла к своей калитке, вот взошла на крыльцо и скрылась в доме. Надюшка сидит в нетерпении, но своим умишком понимает, надо выждать какое-то время, нельзя сразу срываться в гости.
Её визит к Клаве всегда начинался игрой. Надюшка делала вид, что заглянула без всякого заднего умысла, чисто по-соседски.
– Здрасьте, – произнесёт с серьёзным лицом. – Иду мимо, смотрю, приехала, дай, думаю, зайду! Работу всю поделала?
И стоит у порога, без разрешения не двигается с места.
– Здравствуй-здравствуй, проходи, – пригласит Клава. – Я-то работу поделала, а ты как без меня живёшь-можешь?
– Мамка в поле, – ответит Надюшка, – я дома сидю.
– И всё?
– Всё.
– Никаких происшествий?
– Цыплят вчера коршун покрал, аж две штуки паразит такой унёс, не подавился!
– Как же ты проворонила-то?
– Цыплят на травку выпустила, а захотелось морковки, пошла на огород.
– Какая морковка, рано ещё.
– Я думала, вдруг за ночь выросла. Дождь ведь лил с вечера.
– Мамка, поди, сильно ругалась!
– Сильно, – вздохнёт по-старушечьи Надюшка.
– Била?
– Немножко ага!
Клава гостью помаринует расспросами, будто не понимает, какая нужда привела маленькую соседку, потом как бы невзначай произнесёт:
– Надюшка, глянь-ка, на подоконнике в кружке ничего Ангел не оставил тебе?
Надюшка знает, обязательно «оставил». Старается степенно идти в указанном направлении, да не получается размеренной поступью, на шаг-другой едва хватает терпения, дальше ноги сами собой срываются на бег. Надюшка подлетает к подоконнику, суёт ручонку в кружку. В качестве сюрприза могла быть пара подушечек или несколько леденцов! С Надюшки окончательно слетает степенность, «подарок Ангела» молниеносно оказывается за щекой. С полным ртом Надюшка говорит то ли «спасибо», то ли «ну, я пошла, некогда», то ли всё вместе, Клава смеётся:
– Иди-иди, хозяюшка.
Всякий раз Ангел выбирал новое место для конфет, это мог быть припечек, стол, комод в горнице…
Почему Клава именно сладости привозила? Казалось, лучше бы что-нибудь посущественнее, время-то более чем голодное. Однако никто на этот вопрос уже не ответит.
Вернулась Клава после одной из поездок нездоровой. Совсем больной. Однако конфеты Ангел продолжал носить для Надюшки. Правда, перестал утруждать себя поиском новых мест для закладки тайников, всякий раз оставлял под матрацем, на котором лежала больная. Клава глазами покажет, где искать, Надюшка руку сунет…
С каждым днём болящей становилось хуже и хуже.
Однажды утром Надюшка прибежала, а Клава при смерти. Старшая её сестра Нюра в слезах подле кровати.
Надюшка встала рядом, и вдруг светящийся шарик поднялся над Клавой, поплыл по комнате. Нюра тоже увидела его.
– Клава летит! Клава летит! – побежала следом Надюшка.
– Клава летит! – вскрикнула Нюра.
Шарик выскользнул за дверь, миновал двор и устремился вдоль улицы.
– Клава летит! – выскочила из дома Надюшка. – Ловите её!
Нюра бежала за девочкой и вторила:
– Клава летит! Ловите её!
Утро было серым, светящийся шарик двигался в метре от земли, потом стал подниматься и исчез.
– Улетела наша Клава! – заплакала Нюра. – Улетела моя сестричка!
– Не плачьте, – сказала Надюшка, – она теперь с Ангелом, который конфетки раздаёт.
Живёт сын мой, какой-нибудь Дитрих, в Германии. Пятьдесят три года ему сейчас. Дмитрием, навряд ли, Ирэн назвала, побоялась, скорее всего…
Много лет мечтал увидеть её. Очень хотел. Знал: никак это невозможно. Да и где искать – в ГДР, в ФРГ? Но мечтал, как мальчишка хотел снова и снова обнимать, целовать, слушать ночной шёпот, в котором понимал только «майн либер» и ничего больше. Бывало, жена спит, а я смотрю в темноту, вспоминаю наши с Ирэн три с небольшим месяца. Двое детей у нас с Таей было, а я всё не мог забыть Ирэн.
В те годы попробуй сунуться в КГБ: «Пустите в Германию, поискать знакомую». Могли и законопатить. Работал не на кроватной фабрике – на режимном предприятии – ракеты, спутники выпускал завод.
По телевидению есть передача «Ищу человека», но туда мешками письма с просьбами «найдите» приходят. И соваться не стоит. Я и фамилию не знаю. Да и что теперь. Если Ирэн жива, под восемьдесят уже. Бабушка. Всё прошло.
Тая, как поженись, перебирала мои фотографии, наткнулась на Ирэн и заревновала. Чуть не порвала. Забрал, сказал, чтобы не смела… Первый раз тогда повздорили… Будто я мог к ней убежать или она ко мне приехать…
Наша часть сразу после войны стояла в Чехии, городок Клаштерец, это Судеты. Нас, офицеров, по местным жителям расквартировали. Меня направили к чешке. Лет тридцать пять женщине, две дочери, одной лет десять, другая чуть постарше. Что греха таить, с первой ночи мы с чешкой экономили на простынях, в одной кровати спали.
Недели две экономили, а как-то вечером с лейтенантом Плиевым, осетином, прогуливаемся. Тепло. Хорошо. Молодые, война только-только окончилась. Мне двадцать третий год. Городок чистенький. Дома один к одному аккуратные. Идём, по сторонам глазами стреляем. Возле одноэтажного дома на лавочке сидят женщина, девушка и дед седой. Он вдруг на сносном русском:
– Здравствуйте, ребята.
С акцентом, но чётко. Мы остановились:
– Здравствуйте.
Дед в Первую мировую воевал, был в плену у нас.
– Мой дочка Марта, – показывает на женщину, потом на девушку, – мой внучка Фрида.
Мы козырнули, представились.
Фрида залопотала по-немецки. Дед переводит:
– У Фриды подружка Ирэн.
Подружка – это хорошо. Фрида через дорогу перебежала, возвращается с Ирэн.
Крупная девушка, белокурые волосы до плеч, улыбается. И ничегошеньки по-русски не понимает. Руку протянула для знакомства, кожа ладоней нежная-нежная…
– О-о-о, офицер! – на погоны показывает. Разбиралась.
Мать Ирэн встретила меня радушно. Через пару дней я от чешки переехал к ним. Неофициально. В части числился по адресу чешки. Командиру сказал, где искать по тревоге. Грешен, днём несколько раз заскакивал к чешке по мужицкому делу. Она мне:
– Гумм, гумм.
Презервативы нам в магазине на сдачу давали.
Немцев в Судетах притесняли и выселяли в Германию. Судетская область отходила к чехам. На квартире Ирэн я повесил объявление: «Квартира занята лейтенантом Раскатовым». Не велик чин, но мать Ирэн похвалила:
– Гут!
Ей так было намного спокойнее. Пока русский офицер живёт – другое от ношение у местных чехов.
Жили с Ирэн как муж с женой. Война окончилась, надоело бояться, когда всю дорогу одетым спишь, раздевался. Но пистолет всё равно под рукой в изголовье держал.
Ирэн семнадцать лет. Светлые волосы, зелёные глаза. Как-то лежим, говорю ей:
– Ты, как кошка.
Она не понимает.
– Мяу ты, – поясняю.
Захохотала.
А потом сделала зверскую физиономию и зарычала. Дескать, ты – медведь.
Она по-русски ни ферштейн, и я по-немецки слабак, в школе один год всего, в пятом классе учил, ни в шестом, ни в седьмом не было преподавателя в нашем селе. За войну малость нахватался, но в основном разговаривали с Ирэн на пальцах. Откуда-то принесла книжку в мягком переплёте о русско-японской войне, в ней картинки и карта. Я на карте Омск нашёл, показываю: я отсюда. Она головой замотала:
– Найн Сибир! Найн!
В картинку пальцем тычет. Сибирь иллюстрировалась остяками в шапках островерхих. Пальцами сделала у себя узкие глаза:
– Найн!
Мол, у тебя глаза большие, не то, что у этих. И гладит меня по щеке: ты вон какой красивый.
Показываю по картинкам: у нас в Омске пшеница растёт, картошка, лук… Не верит. Смеётся, аж заливается, руками машет: обманываешь!
Я по молодости мастак был рожи корчить. В школе веселил народ, на фронте тоже ловко изображал сослуживцев. На «обманываешь» Ирэн напустил на себя строгую физиономию: как это обманываю? Она хохочет, по кровати катается.
Не знаю, где был её отец, про старшего брата мать Ирэн докладывала: в Африке погиб. Может, врала – на самом деле воевал на восточном фронте, там убили.
Один раз сижу на политзанятиях, и до того сильно захотел увидеть Ирэн. Невмоготу. В перерыве отпросился, не помню, что наплёл. На велосипед и к ней. Лечу, как пацан на первое свидание…
В конце сентября сорок четвёртого в Польше меня из батареи отправили в штаб фронта, там курсы младших лейтенантов организовали. Комбат вызвал и отправил. На вступительном экзамене спросили фамилию, образование – у меня семь классов. Майор мне экзамен устроил.
– Напиши, – говорит, – “Разведка – глаза и уши армии”.
Я написал, тире поставил. Он посмотрел и принял. Весь экзамен. Была рота зенитчиков и полевиков – полевая артиллерия. Матчасть, стрельба, тактика боя. Готовили из нас командиров взводов. Четыре месяца учились, а в начале сорок пятого мы уже младшие лейтенанты. Хулиганили, конечно. Чувствовалось – скоро конец войне, да надо ещё выжить. А пока не теряйся. Стишки были:
Ком, паненка, шляфен (спать, значит). Дам тебе часы!
Шицке една война, скидавай трусы!
Ветер у нас в голове играл. Молодые все парни. Двадцать с небольшим.
И офицером не поумнел. В Клаштерце иду однажды в сторону штаба, глядь – детский самокат лежит. Добротный, прочный. Взял и давай кататься. Интересно, не доводилось раньше. Здоровый дядя, а как пионер… Начальник штаба майор Донцов увидел, подозвал:
– У тебя на плечах погоны офицера, а ты дитё-дитём…
Не ругал, но устыдил.
Велосипед не самокат, все местные жители на них ездили, и нам, офицерам, не возбранялось. Разогнался к Ирэн, так захотел повидать. День пасмурный, но сухой, прохладный. Кручу педали, ветер в ушах свистит, ноги со всей силы работают. Забежал к Ирэн, а её нет дома. Где? Их улица обрывалась косогором, по нему спуск, а внизу длинное большое строение, типа склада, и в нём молотили хлеб. Чех-хозяин на работу привлекал немцев. Прилетел туда, женщины стояли у входа, меня увидели, крикнули Ирэн, она вышла. В комбинезоне. Сорвалась ко мне… Бежит, а у меня в груди так сладко сделалось. Такой восторг… Подбежала, прижалась, что-то говорит-говорит по-своему… Кожа, волосы родным пахнут. Никогда потом в жизни подобного не было. Взял бы на руки, как ребёнка, и понёс… На седьмом небе… Будто мы не виделись долго-долго, и вот она встреча, о которой мечтали, к которой подгоняли время…
Постояли, коротко поцеловались… Не постеснялась посторонних… Я на велосипед и обратно. Говорят, «как на крыльях», в тот раз именно так…
Офицерский паёк приносил матери Ирэн. У них никогда за стол не садился, зачем объедать, только от яблок не отказывался. У кровати в изголовье всегда стояла ваза. Ирэн, не глядя, руку закинет – светленькие волосики под мышкой, маленькая грудь – возьмёт яблоко, сама откусит и мне даёт, чтобы кусал, где её зубки след оставили. Потом снова хрумкнет, яблоки сочные, крепкие… Опять мне… Так поочерёдно ели… И целовались…
Каждою утро встаю – брюки, китель выглажены, сапоги почищены. Не знаю, кто гладил? Мать, наверное…
Однажды утром в воскресенье лежим, разговариваем, мать заходит и говорит: вот обнимаешься, спишь с ним, а помнишь, когда объявили, что русские идут, как ты бежала домой, не знала, куда прятаться? Помнишь, как перепугалась? Ирэн смеётся. Весело ответила матери… Я понял, сказала, мол, не знала, что её русский Дмитрий придёт. Так бы не боялась.
Полком у нас командовал полковник Санеев Виктор Викторович. Отличный мужик, кадровый офицер. Вдруг приказ о его переводе в другую часть. Перед отъездом, как сейчас говорят молодые: проставился. Устроил для офицеров прощальный вечер. Кто-то спросил:
– Можно с дамами?
Чтоб, значит, не просто выпивка, а настоящий вечер.
– Можно, – великодушно разрешил Санеев.
– А если не жена?
Санеева побаивались. Строгий был, но не самодур, нет.
– Да любых, – разрешил, – берите, хоть по две. Вы, смотрю, уже все дам себе завели.
Я Ирэн пригласил.
Обрадовалась – праздник. Платье красивое надела. Голубое с небольшим вырезом. Белокурые локоны по плечам… Собрались в части в столовой. Закуска не ресторанная, солдатская, но фрукты вдобавок. Санеев поварам отдельный приказ на фрукты отдал:
– Дамы будут! Найдите вазы!
На выпивку наличие дам не распространялось – водка. Офицеры пришли каждый со своей фрау. Первый тост. Мы-то, мужики, сразу выпили, а командир видит: кое-кто из фрау не пьёт. Тогда он командует… Ух, голос у него был. Настоящий артиллерист. Как гаркнет:
– Алес дринкен!
Всем пить! Ирэн надринкалась, еле домой довёл. Тошнило бедняжку. Не пила никогда. Но не могла ослушаться большого офицера. Выполнила команду.
Как-то вечером Ирэн говорит:
– Дмитрий, ду мантак фарен нахауз.
То есть: во вторник поедешь домой.
И в слёзы. Успокаиваю: неправда, никуда я не уезжаю. Ночью проснулся, она не спит, прижимается ко мне, обнимает, лицо мокрое…
Утром прикатил на велосипеде в штаб. Всё правильно: часть переводят в Австрию в Санкт-Пёльтен.
Уехали мы через четыре дня. Ирэн расплакалась, не удержать Мать тоже в слёзы, моя записка «Квартира занята лейтенантом Раскатовым» помогала, немцев уже отправляли в Германию, их не трогали. Я Ирэн на прощанье обнял, она к груди прижалась, что-то по-немецки бормочет, бормочет сквозь слёзы…
Они подарили мне упакованный, разборный велосипед. Когда через четыре месяца в отпуск поехал, довез его до Львова, а там продал.
Фотографию, что дала в тот день на прощанье, храню всю жизнь. Подписала, если перевести: «Единственному от твоей Ирэн». Не дал жене выбросить, а сильно хотела.
Из Судет наша часть не сразу вся переехала в Австрию, ремонтники, хозяйственники остались, долго передислоцировались. Однажды Ирэн прислала с нарочным, договорилась с солдатом из нашей части, гостинцы, что-то напекла, записочку приложила… Написала что-то наподобие: моему любимому Дмитрию. Записочку потерял, а единственное её письмо храню всю жизнь – в заначке от жены. Получил его, вернувшись из отпуска. В начале мая сорок шестого дали мне отпуск. В конце сорок второго, в декабре, меня призвали, три с половиной года не был дома. Погулял в Омске, за год до войны мы из села в Омск перебрались. Пролетел отпуск, приезжаю обратно в Санкт-Пёльтен, а части моей нет.
Когда мне Ирэн прислала гостинцы, я ей отправил письмо. В части у нас при штабе переводчиком служил Миша Симанович, еврей, немецкий знал хорошо. Я надиктовал письмо и с тем солдатом, что гостинцы привозил, отправил. Приехал из отпуска, а часть перебросили. В Санкт-Пёльтене жил на квартире у бабушки с дедушкой. Он мадьяр, она полячка. Захожу к ним, она:
– Дмитрий ку (то есть – Димочка), тебе листа.
Письмо, значит. Читаю «листа»: «Майн либер Дима, твоя Ирэн». Дальше ничего не понимаю. Полячка мне говорит:
– Хочешь, дед читае, он разумее.
Разуметь по-немецки дед разумел, но по-русски не говорил. Переводил бабке на польский, она переводила мне с польского на русский. Ирэн рассказывала незначительные мелочи о себе, сообщала, что скоро поедут в Германию. Бабка бойко переводила слова деда, а потом остановилась. Повисла пауза. Бабка рукой в нетерпении затрясла, мол, как же это сказать, а сама расцвела лицом, улыбается. Потом вспомнила.
– Дмитрий ку, – говорит, – ты есть папа.
Ирэн открытым текстом написала. Не подумала, что у меня могут быть неприятности, если письмо попадёт в органы. С одной стороны, начальство сквозь пальцы смотрело на шуры-муры офицеров с немками, а с другой (особенно в сорок пятом) нас политработники накачивали: «Связь с немками – прямой путь к вензаболеваниям: трипперу и сифилису! Это измена социалистической Родине».
Правда, никаких последствий из-за письма не было. Ирэн написала: должен родиться мальчик, назовёт его Дмитрием.
Я в сорок седьмом демобилизовался и вернулся на завод токарем. До того, как призвали на фронт, год отработал в механосборочном цехе токарем. Звали в милицию, дескать, ты офицер, карьера обеспечена. Но я любил с металлом работать. Механиком в нашем цехе был Вася Гергерт, из русских немцев. В конце девяностых в Германию уехал. Жена до этого, будучи на пенсии, семечками жареными торговала.
– Нелька, – говорю, – чем будешь в Германии заниматься? Там семечки не грызут, а бабки их не продают у магазинов.
– Буду Ваську грызть! – Нелька, ни секунды не думая, ответила. Нелька такая, что кого хочешь загрызёт. Вася превое время томился в Германии, она нисколько.
Вася мне письмо от Ирэн перевёл. Оригинал и перевод в тайничке держу. Хоть и прожили с женой пятьдесят лет, а незачем ей читать. А фотография Ирэн в альбоме хранится. Нет-нет и достану, полюбуюсь.
Сын мой (навряд ли Дмитрием Ирэн назвала, поди, каким-нибудь Дитрихом), он, скорее всего, и не знает, что есть в нём русская кровь. Навряд ли, Ирэн про настоящего отца открылась… Получается: и немец, и не немец…
Этой весной Анне Андреевне часто не спалось. Могла всю ночь не сомкнуть глаз. В изголовье на тумбочке лежал пульт от телевизора, казалось бы, коротая время до утра, протяни руку, нажми кнопку… Не любила смотреть телевизор ночью – подчёркивал одиночество. Иной раз включала ночничок и читала (хорошо, глаза не подводили), а чаще набрасывала халат и подолгу стояла у окна. Спали соседние дома, редко где горел свет, спали машины, заполнившие двор. Утром одна за другой умчатся по неотложным делам, а пока на приколе. В марте то и дело шёл обильный снег, небеса торопились наверстать упущенное за бесснежную зиму. Машины под толстым слоем белого пуха теряли стильные очертания, превращались в причудливые сугробы.
Приходила грустная мысль: сорок пять лет из своих девяноста живёт в этом дворе, и уже никого не осталось из ровесников. Никого.
С полгода назад столкнулась с бывшей ученицей Танечкой Морозовой. Внешне от той миниатюрной хохотушки с волнистыми рыжеватыми волосами, хорошистки и активистки остались, пожалуй, только глаза, всё так же азартно на мир глядящие.
– Анна Андреевна, милая, родная, любимая! Почему в церковь не ходите? – с ходу взяла Танечка в оборот. – Нам следует молиться за родных, близких.
– Мои, Танечка, почти все умерли.
– Всё равно нельзя их бросать.
В церковь Анна Андреевна изредка ходила. В Рождественский пост исповедалась, причастилась по настоянию дочери. Дома, пусть не каждое утро, открывала молитвослов, читала и ловила себя на мысли – не дано. Глаза скользили по строчкам, а душа не включалась, что-то мешало разогреть её, настроить на трепетную волну. Частичка сердца, что отвечала за молитвенное общение с Богом, была атрофирована. Это, как талант музыканта, считала, надо вовремя подтолкнуть, дать ход, чтобы проросло зёрнышко. В детстве, юности Анна Андреевна несколько раз заставала мать перед иконкой. Хранила в своём уголке небольшой образок. Никогда не стоял на видном месте, оберегала от посторонних глаз. Достанет, когда никого рядом… Умела мама молиться. Менялась лицом, будто уходила далеко-далеко… Перед иконкой была другой, не как в жизни. В глазах могли стоять слёзы…
У Анны Андреевны не получалось сердечно обращаться к Богу. Зато когда начинала долгими бессонными ночами вспоминать дорогих и близких – теплело в груди. Сколько людей бережно хранилось в душе, о ком никто, кроме неё, вспомнить уже не мог. Никто-никто на всём белом свете. Только она знала эти лица, только её память хранила музыку их голосов, только для неё звук их имён отзывался волнующими картинами, которые поднимались, только тронь, из глубин памяти…
Дерзновенно думала, может, Бог потому и дал долгий век, чтобы в её памяти жили сестра Любушка, Алёша-комсорг, Лиля-ленинградка, кто всего ничего порадовался белому свету, кого пушинкой сорвало ураганом, унесло с земли. И отец ушёл рано. Благодаря её памяти, они положенное время проведут в мире людей, получат свою долю сочувствия, тепла, восхищения.
Вспоминая бессонными ночами дорогих сердцу людей, начинала говорить вслух, обращаясь к невидимой аудитории. Учительница в прошлом, будто снова оказывалась перед классом…