В вагоне, где помещалась контрразведка дивизии тоже работали, что называется, «засучив рукава». Всякую мелкую сошку стреляли, как правило, после первого же допроса, ну а «рыбу» покрупнее допрашивали многократно. После прибытия из совместной с атаманом «командировки» в Усть-Каменогорск, Веселов весь ноябрь и декабрь занимался в основном павлодарскими и устькаменогорскими совдеповцами, а в январе настала очередь и, давно уже маящихся в заключении, местных семипалатинских большевиков. Допрашивали бывшего заместителя председателя областного Совдепа, одновременно являвшегося главным редактором советской губернской газеты «Трудовое знамя», выпускавшейся в недолгий период существования советской власти в Семипалатинске. Голый по пояс, с разбитым лицом и следами многочисленных плеточных «ожогов» на спине и плечах, человек стоял на коленях. Веселов сидел за столом с папироской, словно приклеенной в углу рта, рядом с коленопреклоненным заплечных дел мастер старший урядник Зубрилов, с ногайкой особого плетения в руках.
-… Еще спрашиваешь, подлец, за что бьем! А прошлый допрос вспомни, все ли ты нам как на духу, а может, что и утаил, о том, что вы тут творили, когда верховодили, а!? Вот газетенка твоя, из нее больше узнали, чем от тебя. Чего в апрельском номере печатал, помнишь? – Веселов потряс газетным листом.
Редактор лишь отрицательно замотал головой, и с трудом открыв рот почти без зубов, с запекшимися от крови губами, зашепелявил:
– Не помню… Лучше убейте вы меня, но не мучьте больше…
– Ишь ты, не мучьте. Пришла пора ответ держать. Нет, ты у меня еще помучаешься, прежде чем сдохнешь. Ладно, не отвлекай меня сволочь, давай к делу. Это что тут за статейка такая насчет Общества землеробов коммунистов, прибывших из Петрограда. Кто это писал, почему без подписи, сам что ли?
Редактор то ли не хотел говорить, то ли от побоев стал плохо соображать. Он молчал, его голова, словно в дреме свесилась вперед.
– Ну-ка, Зубрилов, разбуди его… шестидюймовкой.
Урядник взмахнул плетью и рассчитанным движением с потягом опустил ее на плечо арестанта. Тот дернулся, охнул, а на синем плече мгновенно вздулся красный, сочящейся кровью след.
Редактор встрепенулся:
– Что… какая статья… я ничего не помню… не знаю… меня же по голове…
– Тут черным по белому в газетенке твоей варначей прописано, читаю: «Если мы, товарищи, сидящие у власти, не дадим поддержки посланцам товарища Ленина, то нет нам на сей земле места». Это ж ты тогда тут у власти сидел, а!? – есаул зловеще усмехнулся и подмигнул уряднику. Тот в ответ негромко заржал. – А вот что верно написано, так то, что нет, таким как ты и твоим друзьям-большевикам на этой земле места… – Есаул вновь стал вглядываться в текст статьи. – Потом здесь пишется, что тем самым питерцам было преподнесено несколько караваев хлеба. Так что ли? Говори сволочь, а то мы тебя сейчас не шестидюймовкой, а восьмидюймовкой потчевать начнем!
Шестидюймовки и восьмидюймовки, так в дивизионной контрразведке именовались плетки из конского волоса, шестижильные и восьмижильные. Арестованных на допросах «с пристрастием» в обязательном порядке пороли сначала шестидюймовкой, если молчал, переходили на «восьмерку». Редактора арестовали в погребе его дома, он там просидел всё лето и сентябрь, пока в городе к розыску спрятавшихся большевиков не подключились анненковцы. Его уже пороли несколько дней подряд, готовя таким образом к допросу.
– Не надо, не надо…! Умоляю… я всё… все, что хотите, только не надо меня бить, на мне же живого места нет…
Через два дня есаул Веселов подал докладную записку на имя атамана, в которой указывал, что в апреле прошлого года в область прибыло почти сто семейств питерских рабочих с целью создания хлеборобской коммуны. Коммунары на буксируемой барже поднялись вверх по Иртышу и обосновались в районе станицы Усть-Бухтарминской, захватив залежные земли, принадлежавшие кабинету Его Императорского Величества. По донесениям из Усть-Бухтарминской, летом станичный атаман Фокин эту коммуну разогнал, но коммунары не были ни арестованы, ни этапированы в тюрьму, а разбрелись по тамошним селам и, скорее всего, продолжают свою подрывную агитационную деятельность. Так же начальник контрразведки доносил, что для руководства и координации действий верхнеиртышских большевиков в условиях подполья был отправлен какой-то уполномоченный, прибывший с Урала с секретной миссией. Потому его фамилия, внешность и местопребывание неизвестны даже этому, чуть до смерти не запоротому заместителю председателя и главному редактору в одном лице.
Трепетно относившегося ко всему, что имело отношение к императорской власти, в том числе и к императорской собственности, Анненков, прочитав записку, пришел в ярость и приказал телеграфировать в Усть-Каменогорск и далее в Усть-Бухтарму требование немедленно предоставить отчет о судьбе этих коммунаров, по его мнению преступников, посмевших посягнуть на монаршью собственность. А раз так, то они если не все, то во всяком случае руководители должны быть немедленно расстреляны. И не отвлеки грозного атамана, ставшего неофициальным властелином области, более насущные заботы, не сдобровать бы станичному атаману Фокину… Но они его вновь отвлекли.
Еще летом белые, закрепившиеся в Северном Семиречье под общим командованием произведенного в генералы Ярушина, предприняли наступление на Верный. Но в это время в их тылу в южной части Лепсинского уезда образовался некий большевистско-крестянский очаг сопротивления, замкнутый фронт, имевший в окружности до ста верст, со штабом в селе Черкасском. С этим укрепленным районом Ярушин со своими войсками ничего поделать не мог, ибо его как крепость оборонял «гарнизон» в четыре тысячи штыков и полторы тысячи сабель с пулеметами и орудиями. Имея в тылу такой «нарыв», о наступлении на Верный нечего было и думать. Анненкову в первую очередь предстояло уничтожить эту «крепость», именовавшуюся «Черкасской обороной».
Те четыре месяца после подавления славгородского восстания, когда Анненков занимался формированием и развертыванием своей дивизии для него, человека деятельного, стали в некотором смысле временем «простоя». Он рвался в бой и с радостью принял приказ о наступлении, хотя в дивизии еще не завершился процесс формирования. Сначала он решил провести разведку боем. Не прекращая организационной работы в Семипалатинске, атаман перебросил авангард дивизии по заснеженной степи в Сергиополь. Именно оттуда, совершив скрытый марш в степном промежутке между озерами Балхаш и Алаколь, он намеревался внезапным кавалерийским ударом взять село Андреевку, крайнюю на северном обводе «Черкасской обороны».
Лихого рейда не получилось. Красных кто-то вовремя предупредил, что у «беляков» в Сергиополе появились свежие конные подразделения, и они оказались готовы к атаке. Когда конная лава Атаманского полка под командованием самого Анненкова ворвалась в Андреевку, то она едва не оказалась в ловушке, так как каждый дом и каждый двор в довольно большом селе были заблаговременно превращены в огневые точки, из которых анненковцев осыпали винтовочным и пулеметным огнем. Атаман сразу понял, что если принять бой в таких условиях, неминуемы очень большие потери, а он тем и славился, что никогда не нес больших потерь. Потому пришлось сразу же дать приказ о немедленном отступлении. Повернув коней, атаманцы устремились из села, но один из красных выскочил прямо на улицу и в упор выстрелил в Анненкова. Лишь фронтовой опыт и мастерство джигитовки спасло атамана. Он успел поднять коня на дыбы, сбил стрелка с прицела, и пуля прошла чуть выше, прострелив папаху. Из села вырвались, но пытаться вновь атаковать было бессмысленно – одной кавалерии столь крепкий орешек не по зубам.
На следующий день в Андреевку стали подтягиваться подкрепления красных из других сел «Черкасской обороны». Анненков никак не ожидал, что ему окажут столь упорное и хорошо организованное сопротивление. Стало очевидным, что с одним конным полком и полуразложившимися, малобоеспособными частями Ярушина с красными никак не справиться. Нужно было перебрасывать всю дивизию и самым серьезным образом готовиться к наступлению. От Андреевки пришлось пока отступить.
Так и не успевший в январе заняться «коммунарским» делом, Анненков о нем не забыл. Он вспомнил о своем верном хорунжем Степане Решетникове. После отхода от Андреевки, атаман приказал Степану передать свою сотню заместителю, а его самого взял с собой в Семипалатинск, куда возвратился лично руководить доукомплектованием формирующихся войск, чтобы как можно скорее перебросить их в Семиречье и ударить по красным уже всей мощью дивизии. Для Степана у него вновь имелось особое задание. Он отправлял его в качестве полномочного представителя в Усть-Бухтарму с письменным распоряжением, немедленно сформировать конную сотню из казаков второй и третьей очереди и направить в его распоряжение. Почему атаман делал то, на что официально не имел никакого права, призывал под свои знамена казаков, что не было санкционировано ни отдельским, ни войсковым штабами Сибирского казачьего войска?… От своих людей в Омске, Анненков знал почти все происходившее в столице белой Сибири. Соглядатаи имелись у него и в ставке Верховного и в войсковом штабе. Потому он и знал заранее о готовящемся приказе на призыв весной 19 года всех казаков второй и третьей очереди, то есть фронтовиков, чтобы именно с этими опытными вояками сокрушить красных между Волгой и Уралом, и наступать далее на Москву. Атаман решил опередить войсковой и отдельские штабы, чтобы успеть, хотя бы часть этих казаков-фронтовиков призвать к себе. Из них он и намеревался в основном сформировать третий после Атаманского и Оренбургского полков, чисто казачий конный полк, который решил назвать Усть-Каменогорским. Зная, что люди из его усть-каменогорской команды пополнения не смогут зимой подняться в горы и провести соответствующую работу, он и посылал туда Степана, тамошнего уроженца, который мог через перевалы проехать и добраться до труднодоступного Бухтарминского края.
Ехать зимой по степи нелегко, но то еще куда ни шло, ехать горами, если не знаешь дороги – лучше не рисковать. Степан с двумя сопровождающими земляками верхами без приключений добрались до Усть-Каменогорска, где вручил данный ему Анненковым пакет атаману 3-го отдела войсковому старшине Ляпину. Ляпин предупредил, что горные дороги и перевалы для лошадей труднодоступны и морозы в горах намного сильнее, чем в степи. На что Степан молодцевато ответил:
– Ничего, проедем. С нами Бог и атаман Анненков.
Немолодой уже атаман отдела удивленно посмотрел на него. Он слышал о фанатичной вере анненковцев в своего атамана, но в местной команде пополнения Партизанской дивизии таковых вроде бы не наблюдалось. И вот он впервые увидел воочию одного из таковых фанатиков. Степан, конечно, несколько бравировал. Его уверенность в первую очередь основывалась на том, что он отлично знал дорогу, по которой ещё до войны не раз ездил на войсковые сборы. И потом, ведь это были его родные горы. Тем не менее, в дороге действительно пришлось очень нелегко, местами серпантины с наветренной стороны так засыпало снегом, а дорога так обледенела, что приходилось спешиваться и вести коня в поводу. Без малого сто верст до казачьего поселка Александровского преодолели только к ночи и потому были вынуждены там заночевать.
Поселковый атаман Злобин, узнав, что Степан порученец самого Анненкова, да ещё брат зятя усть-бухтарминского атамана, всячески старался угодить гостям, положил спать в своем доме. На следующее утро Степана и его спутников ждал и горячий завтрак и их кони, отдохнувшие в теплых стойлах, накормленные свежим овсом. Оставшиеся сорок верст по плоскогорью прошли в охотку, на рысях. Не более чем на четверть часа остановились в поселке Березовском, чтобы вручить и тамошнему атаману пакет от Анненкова с предписанием формировать взвод добровольцев для Партизанской дивизии. Местный атаман не успел даже ничего возразить, когда порученцы были уже в седлах и поспешили дальше в Усть-Бухтарму, домой.
Зима в Долине в начале 19 года вновь выдалась многоснежной, обещая сильный паводок и обилие влаги в почве весной. Обстановка в станице, поселках и деревнях оставалась относительно спокойной, ибо мобилизация молодых парней-новоселов 1898-99 годов рождения осенью прошлого года прошла достаточно формально. От призыва укрылось большинство потенциальных новобранцев. Казаки из отряда усть-бухтарминской милиции этих уклонистов особенно не искали, а обещанную специализированную команду из Усть-Каменогорска так и не прислали – там было по горло работы с такими же, из предгорных сел и деревень. Здесь же по-прежнему в станице и поселках казаки выжидали, когда там, в России верх окончательно возьмут белые, новоселы в деревнях теперь уже почти все – красные. Кержакам все едино, лишь бы их не трогали. Но, не смотря на столь разные социальные позиции, никто, что называется, резких движений не делал, соседей не трогал – война свирепствовала в стороне, и каждый надеялся на положительный для себя ее результат, в то же время избегая непосредственного в ней участия. Пока что Тихону Никитичу удавалось поддерживать взаимоприемлемый компромисс, хрупкое равновесие, благодаря свей изворотливости и отдаленности от всех войсковых, отдельских, губернских, уездных властей, а главное, от неугомонного Анненкова.
Степан Решетников явился в станичное правление в новой зимней форме введенной Анненковым в атаманском полку, самом привилегированном в дивизии: высокая лохматая черная папаха, такая же черная английского сукна шинель с ярко красным башлыком. На левом рукаве шинели «угол» из черной и красной лент вершиной к плечу с «адамовой головой» (череп и перекрещенные кости) на нем.
Буквально с порога он дал понять Тихону Никитичу, что не просто нарочный, а лицо официальное:
– Господин станичный атаман, имею честь передать вам предписание от атамана Партизанской дивизии, полковника Анненкова, – с этими словами Степан подал Тихону Никитичу пакет, запечатанный сургучными печатями.
И атаман и тут же присутствующий станичный писарь с трудом сдерживались от смеха. Писарь, наклонившись над выдвинутым ящиком своего стола, кривил губы, чтобы не выдать улыбки, а Тихон Никитич стал покашливать в кулак, будто чем-то внезапно поперхнулся.
– Ну, ты Степа, молодец… орел, просто орел. Ух, как вас ваш атаман одевает… шинель-то… поди не нашенская… дорогая… Да, брось ты посла-то полномочного изображать, рассупонься, садись-ка вот, чай не чужие люди, – перевел официоз в легкую шутку Тихон Никитич.
Степан уже не мог и дальше держать весь этот форс, стушевался, расстегнул шинель, снял папаху, сел. В этом кабинете по-прежнему, так же, как и год и два назад, тепло, уютно, столы, стулья, чернильница с крышками, промокательное папье-маше, только над атаманским столом нет привычного портрета государя-императора. А во всем остальном… будто и не сменилась трижды власть, и не разгорается все сильнее пламя гражданской войны. Тихон Никитич в своем обычном рабочем кителе читал анненковское послание. Потом, чуть кивнув головой, отложил его:
– Этот циркуляр я не могу воспринимать как приказ вышестоящий инстанции. Я, конечно, понимаю, что твой командир самый влиятельный человек в области, но официально я подчиняюсь не ему, а атаману отдела Ляпину и войсковому атаману Иванову-Ринову. А они приказа о начале призыва казаков второй и третьей очереди пока не спускали, так что…
– Тихон Никитич, ты, конечно, не обязан подчиняться нашему атаману, но поверь мне, этот приказ о призыве вот-вот придет из Омска. Потому Борис Владимирыч и хочет за это время, покуда тот приказ дойдет набрать из наших фронтовиков хотя бы сотню, а лучше две, – Степан горячился, он ожидал именно такую реакцию Тихона Никитича и принялся его убеждать. – Они же все равно всех их призовут и угонят за Урал, воевать вдалеке от станицы. Куда сподручнее идти к нам, пока не поздно, и воевать здесь неподалеку, в Семиречье. Тут и в отпуск приехать недалеко и по ранению случ чего дома лечиться. Подумай Никитич, ей Богу лучше к нам. А воевать все одно придется, не избежать. Наш атаман специально целый полк формирует из казаков нашего отдела. Смотри, какая у нас кипировка и кормят хорошо. У атамана нашего жить можно, поверь.
Тихон Никитич внимательно слушал Степана и… решил, что переговоры с ним лучше вести без посторонних. Знаком остановив Степана, он выжидающе взглянул на писаря:
– Фадеич, ты кажется собирался в крепость, проверить слепки с печатями на складах?
Старый писарь сразу все понял, и ничуть не обидевшись, оделся и вышел.
– Так, что ты там говорил-то?…
Тихон Никитич и сам понимал, что призыв казаков-фронтовиков неминуем, вопрос только в сроках. Ведь к власти в Омске пришел человек, который ведет настоящую бескомпромиссную войну с большевиками и не остановится даже перед всеобщей мобилизацией. Потому предложение, с которым приехал Степан, вовсе не казалось ему неприемлемыми. А Степан видя, что Тихон Никитич колеблется, продолжал убеждать:
– Ты не смотри, что Борис Владимирыч такой молодой. Его сам Верховный уважает. Он его даже в генералы хотел, да тот сам отказался. Ему услужишь, и себе хорошо сделаешь. Я ж тебе Никитич как родне помочь хочу. Мужик ты умный, сам прикинь, что лучше тебе, его в друзьях или во врагах иметь. Если он просит, надо сделать…
А по станице тем временем передавались привезенное спутниками Степана известие совсем иного содержания, которое, тем не менее, имело очень «громкий» резонанс. Это было известие о том, что пьяный Васька Арапов ещё в декабре месяце на балу застрелил семипалатинскую барышню, дочь какого-то чиновника из областной земской управы. За это Анненков разжаловал его в рядовые казаки, отчислил из атаманского полка, и вообще известный в станице ухорез вновь чудом избежал расстрела. Именно эту новость обсуждали Полина со свекровью, когда Степан вернулся из правления после встречи с Тихоном Никитичем. Хмуро взглянув на невестку, он спросил:
– Иван где? Мне с ним край потолковать надо.
– О чем еще толковать, и так вчера заполночь заговорились, – недовольно отозвалась Полина.
– Вчера один разговор, севодни другой. Опосля того, как с папашей вашим, Полина Тихоновна, разговор имел, уже и расклад другой. Вы уж позвольте с братом родным потолковать, – с сарказмом, едва сдерживаясь, чтобы не взорваться, говорил Степан.
– Офицер, прежде всего должен научиться правильно разговаривать… севодни, опосля… Нет таких слов в русском языке! – в свою очередь неприязненно отреагировала Полина…
День воскресный, занятий в школе не было. Полина после замужества, не имея возможности шить новые платья, одевала поочередно старые, благо у нее их имелось много. Сейчас она была одета как богатая казачка, в кашемировую кофту с оборками с черной кружевной пелериной. А вот юбку не удержалась, перешила сама, заузила. Отчитав деверя, она, обдала его презрительным взглядом, резко встала со стула, на котором сидела, и демонстративно удалилась в свою комнату. «Ишь, фря, что не по ней сразу фырчит, грамотой попрекает, в своем дому как нахлебник себя чувствую. Шестидюймовкой бы ее по гладкой ж…», – непроизвольно родились у Степана мысли, когда он задержал свой взгляд, на туго охваченных материей и вызывающе покачивающихся бедрах невестки.
Отец и Иван появились к обеду. Они ездили за сеном на свои покосы, где у них с осени был сметан стог. Уединившись в горнице, мужчины закрылись и часа полтора о чем-то говорили, то тихо, то повышая голоса. Наконец, потерявшая терпение Полина настежь распахнула дверь, и не допускающим возражений тоном сообщила, что пора накрывать на стол. Степан вновь глянул на нее недобро – он никак не мог примириться с фактом, что невестка в доме командует, и с этим явно смирились, и мать, и отец. Видя, что Полина не довольна их «секретнечанием», Иван сразу после обеда отвел ее в их комнату и рассказал о встрече брата с Тихоном Никитичем.
– Завтра сам к нему пойду. Степан прав, надо сотню формировать и немедленно выступать в распоряжение Анненкова. Если так не сделаем, это и для Тихона Никитича может плохо кончиться, с огнем играет, – высказал он и свое мнение.
– Так ты, что и сам с этой сотней ехать собираешься!? – Полина сердцем почувствовала намерения Ивана, хоть он об этом и не обмолвился.
От осознания возможности скорой разлуки, она сразу побледнела, почувствовала слабость в ногах и бессильно присела на постель. Иван подсел рядом, обнял, привлек, попытался поцеловать, но жена, передернув плечами, молча отстранилась.
– Пойми, Поля, война идет, а я офицер, меня учили воевать. Я понимаю, Тихон Никитич хочет меня оградить, в штат милиции зачислил. Но я не могу так больше, мне стыдно за него прятаться, пойми меня, – шептал Иван, продолжая обнимать Полину, и ласково поглаживать изгибы ее тела.
– А обо мне… обо мне ты подумал?! – Полина до того как-то отстраненно смотревшая в сторону, повернулась к Ивану лицо, на котором отчетливо просматривались, навернувшиеся на глаза слезы.
За месяцы замужества Полина сильно изменилась внешне, и до того далеко не худенькая, она буквально налилась, переполнилась здоровой полнотой, ее прежде порывистые, резкие движения стали куда более плавными, неспешными. Она «пила» счастье, простое бабье, про которое почти не писали почему-то в книгах отечественные классики, разве что про супружеские измены, да и зарубежные тоже, у того же Моппасана в основном имела место плотская грязь и те же измены. Из мировой литературы получалось, что простого семейного счастья вообще почти не существует, того, что она всю свою жизнь видела в родительском доме и сейчас обладала им сама в полной мере. Она каждый день со спокойной радостью отмечала, что Иван с удовольствием смотрит, как она раздевается на ночь, с нетерпением ждет субботы, чтобы идти с нею в баню.
Бани в станице имелись почти в каждом казачьем дворе, но были они далеко не одинаковые – все зависело от достатка семьи. Кроме общепринятых функций в банях частенько принимали роды. У Фоминых баня была такая же, как у Хардиных в Семипалатинске, одна в одну. С раздельной раздевалкой, мойкой, парилкой и отдельной «самоварной» комнатой для отдыха, там где после хорошего «пара» можно, не одеваясь, отдохнуть за самоваром, или кружками пива и кваса. В баню с женами ходили далеко не все казаки. Некоторые не находили особого удовольствия в том, чтобы одновременно париться и лицезреть голую жену. Но Полина с детства привыкла к такому порядку, что если отец дома, то он в баню шел обязательно с матерью. И перейдя жить к Решетниковым, она завела тот же ритуал и в своей семье, чему Иван «покорился» с удовольствием, хотя у его родителей такой привычки не было – мать мылась одна, а отец с сыновьями… И вот, всему этому такому непродолжительному счастью может прийти конец. Полина еще не привыкла безропотно покоряться судьбе.
– Пойми меня Полюшка… Помнишь, я газету приносил из правления, войсковую из Омска, «Иртыш». Там письмо казаков напечатали, что на пермском фронте с красными воюют. Они стыдят нас, казаков, что в тылу живут богато и сыто, едят, пьют и ничем не хотят помогать фронту. Это они о первом и втором отделах писали, но мы тоже вообще ничем не помогаем. Эдак можно дожить до того, что фронтовики, видя такое к себе отношение, бросят позиции и опять сюда большевики придут, не из-за Урала, так из Семиречья. Ты слышала, как большевики в семиреченских станицах зверствовали? Ну и потом, как я уже говорил, если не выставим сотню, боюсь отцу твоему не сносить головы. А идти на войну все равно придется, Степан говорит, вот-вот из Омска приказ спустят о мобилизации второй и третьей очереди и всех офицеров до сорока трех лет. Мы ж казаки, нам не пристало в тылу отсиживаться, когда война идет, – взяв за руки, убеждал жену Иван.
– Ну, ладно пусть… если твой брат хочет здесь добровольцев для своего атамана набрать, пускай набирает. Тебе-то зачем ехать? Пусть он и возглавит сотню, раз его в хорунжие произвели, – продолжала чуть не плача упираться Полина.
– Ну, не могу я, Поля, пойми… Не хочу, чтобы за глаза судачили потом, что за женину юбку ухватился и отпустить боюсь…
Эта ночь стала первой после их свадьбы без обязательной любви. Они говорили, спорили, ругались, уснули под утро, отвернувшись друг от друга.
На следующий день братья пошли в станичное правление уже вдвоем. Тихон Никитич, судя по виду, тоже спал плохо. Вчера Степану он не сказал ни да, ни нет, пообещав все сначала обдумать. Можно было этот щекотливый вопрос решить как обычно на заседании членов станичного Сбора, или даже собрав общестаничный сход на площади, как в случае с разгоном коммунаров. Он чувствовал, что за последнее время его авторитет среди казаков вновь поднялся, и он в состоянии склонить большинство, и Сбора, и общего схода, чтобы принять нужное ему решение. Но какое решение? Он пока еще и сам не мог окончательно определиться.
Из писем первоочередников призванных прошлым летом в третий казачий полк было известно, что их полк собираются убирать из близкого, относительно спокойного Семиречья и перебрасывать на Урал, чтобы наступать на Москву, а на их место должна прийти Партизанская дивизия атамана Анненкова. Семиречье большинство казаков, конечно же, предпочтет посылки на Восточный фронт, если нет другого выбора. А выбора-то, похоже, действительно больше не будет. По слухам на Урале люди гибнут тысячами, хватит и того, что там окажутся первоочередники, которых из станицы и сопредельных поселков призвали более шести десятков человек. И вот сейчас этих, еще по настоящему не обстрелянных молодых казаков бросят в самое пламя настоящих боев. И там же, наверняка, окажутся чуть позже и второочередные с третьеочередными, если грядет мобилизации. Таким образом, получалось, что если выполнить предписание Анненкова, то может быть, даже удастся спасти казаков старших возрастов от мясорубки Восточного фронта, к тому же и воевать они будут относительно недалеко от дома.
Когда с утра, явившиеся в правление братья Решетниковы, принялись его уговаривать вдвоем, Тихон Никитич уже не возражал. Он согласился собрать общий сход и на нем огласить обращение атамана Анненкова с призывом вступать в его Партизанскую дивизию добровольно. Более того, Тихон Никитич намеревался обрисовать ситуацию так, чтобы до казаков дошло, что сейчас и в самом деле лучше уйти к Анненкову, чем весной попасть под мобилизацию и оказаться где-нибудь за Уралом. Но никого неволить не надо. В этом Тихон Никитич с братьями пришел к взаимопониманию, но вот отправлять во главе сотни Ивана, он наотрез отказался:
– Если тебе жены, отца не жалко, хоть мать пожалей. Один, вон, – Тихон Никитич кивнул на Степана, – никак с войны не вернется, теперь и второй опять воевать собрался! А если вас там обоих убьют!?
– Нас и на германской обоих убить могли, – невесело усмехнулся в усы Степан…
Иван был непреклонен. И все равно, если бы Полина уперлась, отец бы нашел другого командира сотни, но она через день, вдруг, «отступила»:
– Не держи его папа… силой все одно не удержать. Пусть едет, Бог с ним.
Обиженная Полина, не забирая своих вещей от свекров, демонстративно ночевала теперь у родителей, а Ивану совсем было некогда ее уговаривать и мириться. Он с головой окунулся в дела по формированию сотни. На станичном сходе казаки до хрипоты спорили. Сначала добровольцев было немного. Но когда атаман заявил, что все одно грядет мобилизация 2-й и 3-й очереди, а то и всеобщая и мобилизованных наверняка угонят далеко… ему поверили. Тихону Никитичу всегда верили, привыкли верить, ведь он никогда не обманывал одностаничников. После этого количество добровольцев резко возросло. Ну, а когда выяснилось, что атаман не собирается «прятать» зятя, то еще больше казаков поверили, что воевать все одно придется, не здесь, так там, но в Семиречье как-то оно сподручнее, тоже казачья земля, да и ближе. А некоторых совратила новенькая щегольская форма, в которой красовались Степан и приехавшие с ним казаки. Степан бахвалился, что брат-атаман хоть тридцать тысяч человек с иголочки одеть и обуть может, а семьям его казаков оказывается обязательная материальная поддержка, у него казна богатая, ему купцы в Семипалатинске два миллиона отвалили, и погоны генеральские из золота.
В сотню из станицы записалось 92 человека. Вопрос с экипировкой и строевыми конями решали сразу же – у кого чего не хватало, решали за счет «общества», то есть сбрасывались. Лично атаман выделил пять строевых коней из своего табуна. Не отстали от головной станицы и поселки. Александровский, Березовский, Вороний и Черемшанский выставили 27 добровольцев. Причем из Александровского прибыл и один офицер, сын тамошнего атамана, хорунжий Злобин. Его сразу же назначили заместителем Ивана. Таким образом, общая численность сотни достигала 119 человек, что почти полностью соответствовало довоенным штатам русской императорской армии. Всю неделю станица жила подготовкой и проводами добровольцев. Собирались, вооружались, ковали коней, пили отходные… жены плакали. В ночь перед выступлением к Решетниковым вернулась Полина. Полночи она проплакала, вторую… Утром лишь темные круги под ее глазами свидетельствовали о переживаниях и добровольной бессоннице…
Не спала эту ночь и Глаша, и тоже плакала, только по другой причине. Степан, на которого в его красивой форме все эти дни заглядывались, как вдовы, так и девки, на нее по-прежнему не обращал ни малейшего внимания. А она так старалась ему услужить, специально стала чище одеваться, даже когда шла доить корову,
нарочно попадалась ему на глаза… Все было тщетно, она для него не существовала.