Полина ждала Ивана как обычно к семи часам вечера, но на этот раз он опоздал более чем на полчаса. Первой встретила его Домна Терентьевна – жених дочери ей всегда импонировал. Она выделяла его ещё мальчишкой, и в отличие от мужа никогда не желала дочери другого суженого. Тихона Никитича дома не было. В последнее время атаман дольше обычного засиживался в правлении или на почте возле телеграфного аппарата, пытаясь из путаных телеграфных распоряжений определить, что же всё-таки творится в уезде, в области, что представляет из себя, только что закрепившаяся, и в Семипалатинске, и в Усть-Каменогорске советская власть.
– Раздевайся, иди скорее, уже извелась вся, будто не вчера, а год назад расстались, – с деланным недовольством, о чём говорила насмешливая улыбка, напутствовала Ивана Домна Терентьевна, облаченная в домашний бархатный халат, выгодно подчёркивавший её необычное даже для казачки дородство.
Чтобы натопить просторный дом, Фокины имели в нем две печки, которые в зиму топились попеременно, утром одна, вечером другая. За ними следил сорокадвухлетний Ермил, одноглазый казак, когда-то служивший под командой Тихона Никитича срочную. В схватке с китайскими хунхузами он лишился глаза и получил тяжёлое ранение в низ живота. Следствием ранения стало то, что от Ермила ушла жена, и он уже не мог жениться и остался бобылём. Когда умерли родители, он остался совсем один одинёшенек и запил с горя. Не дал Тихон Никитич пропасть своему бывшему подчинённому, взял к себе постоянным работником. Со временем Ермил стал больше чем работник. Станичные зубоскалы за глаза звали его атаманским псом.
Вторым постоянным работником в доме атамана был киргиз двадцатилетний Танабай. Этот ещё мальчишкой нанялся пасти на той стороне Иртыша атаманские отары. Услужливый киргизёнок понравился Тихону Никитичу, и он за небольшую ежегодную мзду фактически купил его у бедных и многодетных родителей. Проведя большую часть жизни в станице, Танабай и языку выучился, и чувствовал себя здесь куда увереннее, чем в родном ауле. Он лелеял мечту и жениться здесь. Но какая же казачка пойдёт за киргиза, за нехристя. И Ермил, и Танабай жили в старом доме, ещё построенном отцом Тихона Никитича. Там же, но отдельно от работников проживали и две постоянные работницы. Дальняя родственница Домны Терентьевны из Большенарымского поселка, Пелагея, старая дева сорока лет, исполняла обязанности поварихи и уборщицы. Ермил и Пелагея имели право свободного доступа в сам атаманский дом и пользовались особым доверием хозяев.
Вторая работница девица Анастасия, двадцати трёх лет, сирота, которую еще ребенком подобрал Тихон Никитич, когда ехал по какой-то надобности в Усть-Каменогорск и увидел на дороге, оборванную плачущую худую девочку. Оказалось ее родители-новосёлы, так и не доехав до места своего нового местожительства, умерли почти в одночасье, чем-то заразившись, и Настя осталась одна в чужом незнакомом краю. Атаман подобрал несчастного ребенка, намереваясь либо отправить к родственникам, либо сдать в приют. Но родственники не отыскались, приют… В общем, осталась Настя в доме Фокиных и вот уже почти десять лет выполняла обязанности прислужницы и батрачки в одном лице. Эта рослая, костистая девушка занималась самой грязной и тяжёлой работой по хозяйству, стиркой, дойкой. Замуж?… Даже если бы Тихон Петрович в знак благодарности за многолетний безропотный труд дал за Анастасией приданное, на что он не раз намекал, никто бы не «клюнул» даже из батраков-новосёлов. Уж очень некрасива была Настя, особенно на фоне молодых казачек, которых, как правило, с детства холили родители. Ей оставалось надеяться разве что на Танабая. Но даже он от Насти «воротил нос», и когда ему сезонные батраки в шутку намекали, дескать, хочешь жениться на русской, вот самая тебе подходящая невеста… В ответ Танабай раздувал ноздри и зло ругался:
– Я на бабе жениться хочу, а не на жердине, чтоб у ей сиськи был, курдюк был, брюхо был. Мужик на мягком бабьем брюхе лежать должен, а не на мослах…
– Тогда Танабайка тебе такая баба, как хозяйка твоя, Домна Терентьевна, нужна, во, там есть на чём полежать… ха-ха!!… – заливались насмешники, а Танабай злой и красный как рак спешил куда-нибудь убежать.
Вообще-то в станице, пожалуй, нашлись бы казачки в возрасте и подородней атаманши, но что касается, так сказать, качества полноты, холености, или как это называли казаки «гладкости», равной Домне Терентьевне не было. Ни одна из казачек, при столь внушительном весе так хорошо не смотрелась, с таким достоинством не носила свое одновременно, и объемное, и красивое тело. Это имело наследственные корни, очень полными и в то же время красивыми были её, и мать, и бабка. Причём бабку однажды её вес даже спас от плена и судьбы наложницы-рабыни, проданной на каком-нибудь бухарском или афганском невольничьем рынке, где полнотелые русские женщины всегда были в большой цене.
То случилось ещё в пятидесятых годах в окрестностях Большенарымского посёлка. Шайка конных киргизцев где-то втихую переплыла Иртыш и, спрятавшись в перелесках, ждала удобного момента, чтобы словить кого-нибудь на аркан и угнать в степь. Дело было на покосе, когда бабы угребали сено. Киргизы выскочили неожиданно, похватали женщин, кто не успел увернуться, побросали поперёк сёдел. Тот который наткнулся на бабку Домны Терентьевны, тогда, конечно, не бабку, а двадцатипятилетнюю сочную молодку, мать троих детей, тянувшую где-то пудов шесть… Поперек седла он в горячке как-то её забросил, но маленькая киргизская лошадёнка не выдержала общей тяжести, проскакав всего-ничего, сбилась, угодила ногой в какую-то нору, упала и не смогла подняться. Когда подоспели казаки, они взяли оставшегося пешим киргиза, приставив к его горлу лезвие шашки, выяснили где тайный брод, и, пустившись в погоню, выручили остальных пленниц.
Впрочем, сама Домна Терентьевна в молодые годы на свою знаменитую бабку не очень походила. Даже родив Полину, еще во времена армейской службы Тихона Никитича, она почти не поправилась. Но, поселившись в станице, они начали богатеть, в доме появилась Пелагея, и часть домашних забот легло на нее. Серьезно полнеть Домна Терентьевна стала после рождения Володи. А уж по мере взросления Насти, когда на её хоть и костлявые, но широкие и сильные плечи легла вторая половина дел, атаманше осталось только водить руками. К сорока пяти годам Домна Терентьевна если и не превзошла бабку, то во всяком случае уже ей не уступала, и случись с ней такая же напасть, вряд ли бы киргизы смогли её увезти на своих чахлых лошадёнках.
Иван в шерстяных носках, неслышно ступая по мягкой кошме, прошёл через гостиную в комнату Полины. Ивану всегда нравился уют и необычный для казачьего дома достаток фокинского дома. О том достатке говорило буквально все, и тяжелые плюшевые портьеры на окнах, изысканная гнутые венские столы, стулья и кресла, покрытые лаком насыщенного темно-коричневого цвета, солидные, сделанные под старину, пузатый комод, буфет с цветными стеклами в узорных дверках, с резными украшениями, большой платяной шкаф со столь же большим зеркалом. На отдельном столике, ослепительно блестя, возвышался большой «боташевский» самовар. Если дверь в спальню хозяев приоткрыта, то можно увидеть огромную варшавскую кровать с фигурными украшениями на спинках в виде тонкого чугунного литья. В углах гостиной стояли большие фикусы в кадках. Во всех комнатах ярко горели керосиновые лампы. В отличие от Решетниковых здесь керосин не экономили, его у Тихона Никитича всегда было запасено впрок.
Полина нарочно не вышла встречать жениха, как она это делала обычно, а сидела за столом и проверяла школьные задания учеников. Таким образом, она выказывала, что сердится на него за опоздание. Ее комната была примерно вполовину меньше гостиной, но тоже весьма немаленькая. Убранство, правда, попроще, разве что портьеры на окнах были такие же, а кровать естественно и поуже и перина на ней не столь внушительна, и подушки не горкой, как в спальне родителей, а одна, правда большая и туго набитая хорошим пухом. Еще здесь имелось светло-коричневое пианино, купленное после окончания Полиной пятого класса гимназии и переправленное, как и вся остальная дорогая мебель из Семипалатинска специальным рейсом на личном пароходе купца Хардина. Здесь же в углу комнаты был приткнут и граммофон на маленьком столике, рядом возвышались стопки пластинок. Вообще-то граммофон, пака Полина училась в гимназии, стоял в гостиной и заводился по праздникам, или с приходом важных гостей. Но, как только дочь закончила свою учебу и окончательно вернулась в родительский дом, она его незамедлительно «реквизировала», ибо куда чаще родителей любила слушать пластинки, большую часть которых сама же и привезла из Семипалатинска…
Иван подошёл сзади и положил руки ей на плечи, покрытые кашемировым платком. Она попыталась освободиться, состроив недовольную гримасу. Он же завалил её назад вместе со стулом и хотел поцеловать…
– Ну, вот ещё, что за моду взял?… Пусти!… – Полина не давалась. – Что это вы, господин сотник, себе позволяете!? – данные слова должны были означать ее крайнее неудовольствие.
Полина вырвалась, отложила перьевую ручку, вскочила со стула и вновь изобразила почти неподдельное возмущение.
– Ну, Поля, ты же знаешь, сбрую чиним, к севу готовимся. Ну, и брат, Степан, с ним заговорился, ну прости, – молил, скрестив руки перед грудью, Иван.
Иван был прощён через пять минут. Молодые люди уселись на тахту и занялись тем, чем регулярно занимались уже больше месяца, после того, как было объявлено о предстоящей свадьбе. В казачьей среде физическая близость до свадьбы в уважаемых семьях была немыслима, и у Полины с Иваном не могло возникнуть таких поползновений. Но даже то, что они себе позволяли, наверняка бы, вызвало осуждение в станице. И Домна Терентьевна и Тихон Никитич догадывались, чем занимаются молодые, уединившись в комнате Полины. Но родители делали вид, что ничего особенного не происходит, так же вела себя и прислуга, и уж тем более никто ничего не знал вне фокинского дома, ведь все постоянные обитатели атаманского подворья никогда не выносили «сор из избы».
Уже по тому, как Иван её ласкает, Полина почувствовала, что он сегодня какой-то не такой как всегда. Обычно он с горячим упорством преодолевал её показное сопротивление. Сейчас же эта горячая нетерпеливость явно отсутствовала. Даже дотрагиваясь до её весьма интимных мест, он действовал скорее механически, не выказывая ни жара, ни сдерживаемого желания.
– Что с тобой Ваня? Ты как будто всё время о чём-то думаешь, – не могла не озаботиться данным обстоятельством Полина.
– О чём мне думать… о тебе, о нас с тобой, о чём же ещё? – пытался отшутиться Иван.
– Да нет, я же чувствую, ты мыслями где-то далеко. У тебя что-то стряслось?
– Я же говорю, брат… каждый день чем-нибудь да огорошит, порасскажет всякого, – Иван чуть отстранился от Полины.
– И что же он такого рассказал, что ты, даже ко мне приходя, только об этом и думаешь? – Полина недовольно передёрнула покатыми плечами.
– Да всё про власть эту новую. Говорит, что там одни ухорезы да варнаки сидят и много нерусских, нам всем погибель готовят, – откровенно признался Иван.
– Ну, про то сейчас кто только не говорит. Папа вон тоже иной раз аж почернеет от беспокойства этого. Даже от атаманства хочет отказаться, – на мгновение в глазах Полины зажглась тревога, но тут же вновь ее сменило нетерпеливое ожидание счастья – как можно о чем-то переживать всерьез двадцатилетней здоровой красивой девушке, когда рядом любимый и она ожидает скорого с ним замужества.
Полина обняла Ивана за шею и уже сама стала проявлять активность, валить его на тахту, целовать, проникая языком ему в рот.
– Ну, что ты делаешь Поля… щекотно, – шептал Иван, – я же могу так ненароком язычок тебе прикусить, – смешливо говорил Иван, освобождаясь от столь неудобных для него объятий.
– Я же тебе говорила, так у нас в гимназии девочки целовались, кто кого щекотнее зацелует, – пояснила Полина.
– Тебя послушать, там у вас не гимназия была, а не пойми что…
Во все времена многие влюблённые живут как бы вне мира, параллельно событий происходящих вокруг них. Полина воспринимала реальность не как окружавшие, не как ее отец, или даже Иван. С детства любимица отца, она привыкла позволять себе много больше, чем девочки в других казачьих семьях, а положение и состоятельность Тихона Никитича позволяли удовлетворять многие её не только желания, но и капризы. Пока её минула пресловутая «тяжёлая женская доля», хотя она ее видела везде и всюду, даже у себя дома… она с детства к этому привыкла и считала само-собой разумеющимся. Так же ей казалось вполне естественным, что она, в отличие от прочих девочек-казачек, никогда не работала в поле, не возилась со скотиной, как и то, что по дому грязную работу делает прислуга. К тому же большую часть жизни с десяти лет она проводила не дома, а в Семипалатинске, где училась в гимназии, а когда приезжала в станицу на каникулы, здесь все с ней носились как с писаной торбой, не позволяя ни к чему приложить руки. А в Семипалатинске она жила в доме богатейшего купца Хардина Ипполита Кузмича, являлась не просто подругой, а фактически на положении сестры его дочери Елизаветы – там дом тоже был полон прислуги. За годы учёбы Поля и выросла такой вот городской барышней. Со стороны, не зная происхождения, ее можно было принять за девушку из купеческой, или даже дворянской семьи. В ее жизни, в общем, пока всё складывалось относительно неплохо, в том числе и факт возвращения с войны жениха живым и невредимым. Потому, ей сложно было думать, что в будущем у нее всё будет не столь счастливо и безоблачно, как до сих пор.
Иван не мог смотреть на мир с тем же оптимизмом. Романтизм, присущий ему в кадетские годы, частично улетучился уже в 1912 году, когда его после кадетского корпуса определили не в привилегированное Николаевское кавалерийское училище, располагавшееся в Петербурге, а в относительно непрестижное Оренбургское. Сказалось отсутствие связей и то, что он не офицерский, а урядничий сын, хотя по успеваемости он превзошёл многих из тех, кто поехал в Петербург. В Оренбурге, в юнкерском училище, учились представители всех казачьих войск кроме Донского, имевшего своё собственное Новочеркасское училище. Так вот, там учились в основном такие же как Иван выходцы из простых казачьих семей, но имела место совсем другая иерархия, по войсковому признаку. Иван с удивлением обнаружил, что их Сибирское казачье войско, что называется, не котируется. В училище имело место откровенное засилье оренбуржцев, потому что местные, и кубанцев, потому что их было больше всех и среди юнкеров из кадетов и гимназистов, поступавших на двухгодичный срок и особенно из вольноопределяющихся и прочих, не имевших законченного среднего образования, проходивших трёхгодичный курс. Все младшие командиры, то есть портупей-юнкеры, назначались в основном из оренбуржцев или кубанцев, и они делали поблажки своим землякам за счёт остальных.
Потом, после выпуска, вновь напасть какая-то, началась война и его совсем неопытного молодого хорунжего определили в 9-й третьеочередной полк командовать казаками, значительно старше его по возрасту. Конечно, сначала подчинённые, многие из которых имели по нескольку детей, его в грош не ставили. Но когда в пятнадцатом году их полк отправили на фронт, Иван обтерся, освоился и те же матерые казаки видели в нём уже не юнца, а командира. Германский фронт с его суровой правдой, тяготами и ежедневной опасностью быть убитым или искалеченным, ещё более отдалил Ивана от романтического восприятия реальной жизни. А окончательно ее добило подавление бунта в Семиречье, то что он увидел на берегу Иссык-Куля. Сейчас он отчётливо как никогда представлял себе, каким тяжких «эхом» отзывается отречение царя для всей страны и казачества в частности.
– Да что с тобой опять? – Полина уже начинала злиться, видя что жених по-прежнему не весь «с ней», а лишь частично, мысли же его блуждают где-то в пространстве.
– Прости Поля… не могу не думать. Боюсь я, – признался Иван.
– Боишься, чего? – удивилась Полина.
– Боюсь, что впереди нас бойня кровавая ждёт. А я крови-то уже насмотрелся, знаю, если начнут лить, не остановить. Там уж кровь за кровь пойдёт, а то и просто так из озорства или забавы ради убивать будут.
– А мне не верится, что русские с русскими воевать начнут,– не согласилась Полина. – Ну, может быть варнаки какие-нибудь поозоруют, но их же и утихомирить можно. Вон царь отрёкся когда, и то никакой междоусобицы не было. Керенский ушёл, и эти уйдут, и в конце концов к власти придут такие умные и честные правители, которые искренне желают добра России, – в сознании Полины был выстроен самый оптимистический прогноз.
– Да нет Поля, Керенский не ушёл, его скинули. И этих большевиков-агитаторов я на фронте слышал, прокламации их читал. Это не просто варначья банда, эти агитацией своей ведут к расколу общества, одних на других натравливают, бедных на богатых, солдат на офицеров, мужиков на казаков. Если послушают их, поверят – кровавая каша будет…
Февраль в Петрограде выдался вьюжным. Метель била в стёкла ветхих, крытых толем домишек, в слободе, где жили рабочие Обуховского завода. Рядом пролегала железная дорога и от проходящих составов дрожали тонкие дощатые стены, вибрировал пол. Ночью, при усилении мороза, «крик» паровозных гудков казался особенно пронзительным.
Дом Грибуниных, такой же как и рядом стоящие, приземистый, серый, «засыпушка» – два ряда досок меж ними засыпан шлак. Разве что занавески на окнах понаряднее чем у других, из более дорогого ситца. Зато внутри убранство грибунинского дома сильно отличалось от прочих жилищ обуховцев, ибо имелась здесь такая вещь, которой в рабочих семьях просто не могло быть – пианино. Инструмент стоял в гостиной, с него регулярно стирали пыль и частенько хозяйка дома Лидия Кондратьевна на нём играла… Как играла большинство из собиравшейся в доме публики определить не могли, но все благоговели перед хозяйкой, женой рабочего и дочерью рабочего, сумевшей постичь это барское умение. Впрочем, изредка случавшиеся среди гостей студенты, знавшие толк в исполнительском искусстве, потом вроде бы посмеивались и говаривали, что она едва постигла азы музыкальной грамоты, и по клавишам стучит как барабанщик Преображенского полка в свой барабан на параде.
После Октябрьских событий Лидия уже крайне редко садилась за пианино – стало не до политических посиделок с чаем и музыкой. Они с мужем ждали… ждали, как им казалось, заслуженной награды от родной рабоче-крестьянской советской власти, весомой награды, соответствующей вкладу большевика с 13-го года Василия Грибунина в дело торжества революции, рабочего класса. Конкретно, они ждали высокой должности. Кому же, как не Василию следует занять какой-нибудь важный пост, например в Петросовете. Василий потомственный рабочий, его старший брат участник знаменитой «Обуховской обороны», убит в «Крестах» царскими жандармами. Конечно, в то время погибло не мало рабочих при разгонах стачек, демонстраций, маёвок… Но брат ученик самого Ленина, занимался в его революционном кружке, а ещё раньше у его жены Крупской, в начальной воскресной школе. Эх, жаль не дожил брат. Уж он то наверняка был бы отмечен Лениным и помог бы брату. Но и без этого Василий столько сделал для партии, побольше чем эти деятели, приехавшие с Ильичем из эмиграции…
За окном уже давно стемнело, а Василия все не было. Лидия затопила печку и, экономя дрова, бросила в неё прокладку железнодорожной буксы, отчего в доме воздух стал противно сладким от сгорания этой насыщенной нефтепродуктами ткани. В десять часов утолкала спать так и не дождавшихся ужина сыновей: 12-ти, 10-ти и 8-и летнего. Самой ложиться на голодный желудок не хотелось, однако в доме кроме опротивевшей мороженой картошки ничего из съестного не было. Хлебную норму по осьмушке на душу давали на заводе, но Василий с утра как ушёл туда так и не вернулся, чем обрёк всю семью сидеть не евши до своего прихода.
Голодали и мёрзли все рабочие семьи, но не это возмущало Лидию, а то, что голод и холод переносит и ее семья, семья коммуниста, активного борца с царским режимом и временным правительством. Разве о такой жизни после революции она мечтала, когда выходила замуж, чтобы на четвертом десятке иметь вот такую хибару, которую к тому же почти нечем топить, а главное нечем кормить детей. Разве это полтора десятка лет назад обещал ей Василий, работавший тогда учеником у ее отца?… Отец Лидии был рабочим, но рабочим уникальным. Он выучился работать на всех видах станков, токарном, фрезерном, сверлильном… и на всех работал виртуозно. Никто из рабочих не получал столько жалованья, сколько ее отец, никого так не ценило начальство. Потому и смог он определить свою дочь в гимназию, где учились в основном дочери дворян и купцов. В гимназии она, конечно, пришлась не ко двору, и все годы учёбы была «белой вороной». Она возненавидела всех этих буржуек, и когда стала встречаться с Васей сразу и бесповоротно поверила его крамольным речам о брате, революционерах, большевиках. Не обижалась на него даже когда слышала не совсем приятные высказывания о своём отце:
– Что твой батя горбатится, хозяевам угождает? Они его всё равно никогда за ровню держать не будут, человеком считать. А я … я жизнь положу, но всех этих хозяев сковырну, чтобы не их, а наша власть была, рабочая…
Нелегко складывалась их семейная жизнь. Отцу не нравился «бунташный» жених дочери, она вышла за Василия против его воли. И вот после стольких лет лишений и тревог, обысков, арестов мужа, ношения передач в тюрьмы, когда она уже и сама перестала верить, что обещанное им «светлое завтра» наступит, то про что пелось в песне, которую под ее аккомпонемент часто пели товарищи Василия:
Слезами залит мир безбрежный,
Вся наша жизнь – тяжёлый труд,
Но день настанет неизбежный,
Оковы тяжкие падут…
И вот, наконец, свершилось – оковы пали, занялась заря нового мира, рабочий класс объявлен гегемоном, то есть стал правящим в России. То, что далеко не все рабочие выйдут теперь в баре Лидия понимала – это невозможно, кто-то должен продолжать работать. Но активисты-революционеры, бывшие подпольщики, такие как её Василий? Разве он не заслужил высокую руководящую должность? И ей как жене, разделившей с мужем все тяготы революционной борьбы, тоже положена должность. Тем более, что среди жён прочих рабочих нет ни то что с гимназическим образованием, мало просто грамотных, умеющих читать и писать. Она ещё не старая и хочет успеть насладиться жизнью, так же как ею наслаждались при царе дворянки и купчихи, матери её гимназических соучениц. Она тоже хотела иметь свой большой дом, одеваться в хорошо сшитые модные платья, душиться дорогими духами, носить золотые и бриллиантовые украшения, танцевать на балах, ходить в оперу и на балет, ездить по заграницам, есть изысканную пищу, есть вдоволь, иметь возможность выучить и хорошо устроить в жизни детей…
Именно сегодня в этот вьюжный февральский день Василий собирался повидаться со своим давним товарищем по дореволюционному подполью, который сумел «зацепиться» в Петросовете. С завода, где Василий занимал ничтожный пост главы профсоюзного комитета, он должен был сходить в Петросовет и там с ним переговорить. Но что-то очень долго его не было. Что бы это могло означать? Лидия всё больше нервничала – в Петрограде, особенно по ночам был настоящий преступный разгул.
Василий пришёл чуть не к полуночи. Вошёл хмурый весь в снегу, на плече мешок – получил на заводе паёк на неделю.
– Что так поздно… забыл, что мы тут с утра без хлеба сидим? – не смогла сдержаться Лидия, хотя за пять минут до этого готова была простить мужу всё, лишь бы он вернулся живым домой. Вглядываясь в плохо выбритое лицо Василия, она в то же время пыталась определить, угадать результат его визита в Петросовет.
– Так уж вышло… Чем это в доме воняет, опять буксу жгла? – лицо Василия исказила гримаса.
– А что, замерзать прикажешь, дров-то, сам знаешь, только на растопку осталось! – вновь повысила голос Лидия.
Василий разделся, и когда жена стала разбирать принесённым им паёк, добавила света, выкрутив побольше фитиль керосиновой лампы, он отвернулся чтобы не дышать в ее сторону. Однако Лидии всё равно стало ясно, что муж выпивши.
– Это ещё что за новости? Мы же с тобой уже говорили об этом, а ты опять? Семья с голоду чуть не пухнет, а он где-то шляется и водку пьет! – всё больше заводилась Лидия.
– Тише ты… ребят разбудишь. Как будто не знаешь, где я шлялся. Думаешь, это дело можно без выпивки сладить? Я ж тебе говорил, что мы с Пашкой этим старые кореша, в 12-м году забастовочный комитет возглавляли. С ним и пил, в кабинете. Вспомнили молодость, поговорили… Потому и припозднился, – пояснил своё состояние Василий.
– Толк-то хоть есть какой с тех разговоров? – недоверчиво спросила Лидия.
– Ладно… Ты Лид лаяться-то перестань, – уклонился от прямого ответа Василий и прошёл к умывальнику.
– Есть-то будешь?… Только у меня одна картошка, – уже не так воинственно заговорила Лидия.
– Не, не надо. Я ему чекушку спирта с завода принёс, а у него закусь знатная была… Тушёнка с военного склада. У них в Совете паёк не как у нас, неплохо харчятся. Там я у него и со стола втихаря стянул. На вот, завтра ребят побалуешь, – Василий из кармана пальто достал помятую сдобную булку, пару баранок-сушек и несколько мелких кусочков пилёного сахару.
– Ишь ты. Небось, не только харчи и мануфактуру они там имеют, – Лидия быстро спрятала принесённые мужем гостинцы в буфет – завтра у сыновей будут лакомства, которых они уже наверное с полгода не видели. – Как сходил-то, что там тебе твой Пашка порассказал?
– Да ничего особенного, – Василий подошёл к столу, подкрутил фитиль лампы. – Керосин экономить надо, сказали что да конца месяца больше выдавать не будут.
– Да и шут с ними, лучину жечь будем. Ты не тяни, говори как сходил-то, – Лидия пытала мужа, ибо надеялась, что он если не для себя, то хотя бы для неё сумеет выхлопотать место в какой-нибудь казенной организации, чтобы и она смогла получать паек – на два-то пайка прожить куда легче.
Василию не хотелось сейчас говорить о своей встрече со старым другом. От выпитого спирта и тяжёлого духа тлевшей в печке буксы у него разболелась голова – хотелось лечь спать. Но жена в его положение войти не захотела и пришлось отчитываться.
– В общем, там Лида дела не будет. Это мне и Пашка объяснил, да я и сам прежде чем его нашёл по коридорам походил, посмотрел и понял – нашего брата туда не допустят, – со вздохом признался Василий.
– Как это не допустят, а сам-то друг твой, как туда пристроился, на спецпаёк, да ещё в кабинете сидит!? – на бледных щеках Лидии появился нездоровый, лихорадочный румянец.
– Сам-то? Это отдельный разговор. Да и кто он там, мелочь на побегушках, и кабинет то не его. Пойми Лид, там Зиновьев сидит, жидяра, всех своих понаставил. Он же брата моего не знал, и я с ним никогда не встречался, меня он туда не возьмёт.
– Постой, он что туда одних евреев напристраивал? Но ведь друг-то твой не еврей, такой же рабочий, как и ты.
– Погоди. Что ты меня всё путаешь, – Василий болезненно поморщился и потёр виски. – Не евреев, а своих, тех, кого он лично знает, работал в подполье, в эмиграции. А Пашка с ним работал, когда «Правду» здесь распространял. Но я ещё раз тебе говорю, он там в Совете никто, а потому помочь не может.
– Никто, а паёк жрёт хороший и семью, небось, хорошо кормит, а мы чуть живы. За что боролись-то? – зло возразила Лидия.
– Ты погоди на него нападать. Он мне дельный совет дал… Ох, голова что-то совсем раскалывается…
Лидия вышла на холод в сени, положила в миску из бочки квашеной капусты, которую заблаговременно запасли ещё в октябре, зачерпнула рассолу…
– Ух, вроде полегчало, – ледяной рассол подействовал на Василия ободряюще.
– Так что за совет-то? – упорно ждала продолжения «отчёта» Лидия.
– Посоветовал не ломиться ни в Петросовет, ни тем более в Совнарком. Там все хорошие места уже поделены. Там все кто вместе с Зиновьевым, Троцким, Радеком, Свердловым, а то и с самим Лениным дружбу водили.
– Так я и думала, пока вы тут бастовали, да с жандармами и казаками бились, они по заграницам прохлаждались, а теперь приехали и на тёплые места сели… Ты бы хоть для меня что-нибудь разузнал, может место какое … – чуть не со слезами в голосе почти причитала Лидия.
– Брось, какое место. Я же говорю, там все свои сидят, сёстры, жёны, племянницы, любовницы… Ну, и ещё есть там молоденькие из дворянок. Этих к себе любят секретаршами-машинистками брать любители благородных барышень.
– Понятно. Значит, просто так сходил, поел, выпил, семью без хлеба на весь день оставил… – Лидия в сердцах отвернулась, чтобы смахнуть всё-таки выступившую слезу. – Это и есть его совет, чтобы не соваться никуда и тихо с голоду ноги протянуть?
– Да нет. Он как раз дело присоветовал, а ты меня всю дорогу перебиваешь, сказать не даешь. Он говорит, надо инициативу проявить, почин организовать. Тогда заметят и назначат куда-нибудь комиссаром.
– Какой такой почин, о чем ты? – не поняла мужа Лидия.
– Сейчас растолкую. Здесь на заводе делать нечего, никакой перспективы, как стояли, так и будем стоять. Сейчас всё в хлеб упёрлось. Он мне и говорит, организуй сельскохозяйственную комунну землеробов.
– Это ещё что за чушь, каких землеробов? – с некоторой брезгливостью отреагировала Лидия.
– А вот это как раз совсем и не чушь. Это такое дело, об котором нам с тобой стоит крепко подумать. Эту идею не где-нибудь, в ЦК кто-то предложил, вроде даже сам Ильич. Организовать несколько хозяйств нового коммунистического типа из рабочих, на землях конфискованных у помещиков. Это чтобы пример показать всем несознательным элементам в деревне, как можно по-новому, совместно на земле работать. Конечно, главная задача наладить производство и поставку хлеба, поддержать города, рабочим не дать умереть с голода. Вот мне Пашка и говорит, проведи у себя на заводе агитацию, сгоноши рабочих на это дело. На него, говорит, и денег дадут и всяческую помощь окажут. А если уже этой осенью в Питер хлеб пришлёшь, всё, считай тебя в высшем руководстве партии и заметят, и отметят, дальше двигать начнут. Сейчас ведь голодуха и безработица кругом и людей сагитировать хлеб сеять проще простого …