– Воронову? Привет ей хотел передать, от ее родителей. Соседи наши, – у Федора потемнело на минуту в глазах. – Кстати о Сильве, – Федор пришел в себя. – Я вспомнил. У меня был один знакомый, Нуньеш да Сильва. Лучшего штурмана я не знал. Я с ним работал пятнадцать месяцев. Он, как «Отче наш», знал побережье Бразилии. А как он провел мою флотилию в страшнейшую бурю по отмелям устья Ла-Платы! Такого шторма я больше и не припомню. Это даже не шторм был, а пляски дьявола. Да Сильва, кстати, называл этот берег Землей Дьявола. Вдруг, как в пустыне, нас осыпал песок с берега, на палубе его было по щиколотку, потом как из ведра хлынул дождь, в тумане не было видно руки, а ветер (я с таким столкнулся впервые) стал, как резиновый шланг. Мы попали в жуткую воронку стихии. Стало темно, как ночью, и вода душила, как удав. Волны играли нами, как щепкой. Днища кораблей бились о землю, а мачты чиркали по небосводу. Если бы не Нуньеш, я не сидел бы сейчас перед вами. Шестьдесят лет было португальцу, а живчик, каких мало. Как он нас вел, как вел! Это был дирижер, он бурей дирижировал, как симфонией. Смуглый, плотный как жгут. Он любил одежду из вельвета (ему шел красный вельвет) и доверял только португальским картам. Я его расцеловал, хоть он был и враг королеве Англии. Говорил ему: оставайся, свои же засудят. Нет, предпочел свободу. Будто я ему ее как-то ограничивал! Выбрал своего Бога, как будто Он разный!
– Попал к инквизиторам?
– Да, к мексиканцам. От них разве спрячешься где? Засудили беднягу. Ну я пошел?
– Как же теперь они будут без ваших историй жить, а? – Гвоздев озадаченно смотрел Федору в глаза. – Не губите свой талант, мой вам совет. Как вы сказали: «Народ, как паук, ловит в паутину власти самого себя»?.. Один мудрец сказал: «Не выставляй себя слишком мудрым: зачем тебе губить себя?» Прощайте!
– Жаль, не досказал им одну историю, – сказал Федор.
– О Золотой Земле?
– Нет, другую.
– Можете досказать, – вдруг разрешил Гвоздев. – Как закончите, постучите в дверь.
«В недобрый час высадился я с двенадцатью матросами на перуанский берег. У нас были только щиты и мечи, мушкеты мы не взяли, так как шли с дружественным визитом. Перед этим мы договорились с индейцами о встрече и обменялись подарками. Ничто не предвещало драмы, которая разыгралась буквально в считанные минуты. Только мы вылезли из шлюпки, как не меньше четырехсот дикарей выскочили из зарослей тростника, схватили двух моих матросов, а нас осыпали стрелами. Одна стрела мне вонзилась в лицо, вот сюда, и мы все были, как ежики, утыканы стрелами. Я уж решил, что и помолиться не успею. Хорошо, перерубили мечом канат, и шлюпку отнесла от берега волна. С этого дня у меня пошла полоса неудач.
У меня был друг. Но что значит друг, когда разговор идет о королеве? Я был ее подданный, я был полномочный ее представитель в обоих полушариях земли. И единственный в этом качестве. Елизавета на последней аудиенции подарила мне меч и сказала: «Мы считаем, что тот, кто нанесет удар тебе, Дрейк, нанесет его нам». В ее глазах я увидел, что она доверяет мне больше, чем поручила. Друга моего звали Томас Доути. Он был истинный джентльмен, каких не так уж много, из знатной и богатой английской семьи. Несмотря на свою молодость, он весьма преуспел не только в своих познаниях и навыках, но и на поприще политики. Одно время он был секретарем знатнейшего и сказочно богатого графа Эссекса, его настойчиво приглашал к себе личным секретарем сам канцлер лорд Берли. Томас стал моей правой рукой. Это был сильный и бесстрашный моряк. Он был мне не просто симпатичен, я его искренне полюбил, как может полюбить один молодой человек другого. Я был, разумеется, старше его, и по возрасту, и по званию. Но в дружбе это не имеет никакого значения. Во всяком случае, я так думал. До того, как эту дружбу пришлось испытать на прочность. А оселком для этого явилось не что-нибудь, а сама королева Елизавета и моя святая родина. Елизавета, помимо прочего, подарила мне зеленый шарф из шелка. По нему золотом были вышиты истинно золотые слова: «Пусть всегда хранит и направляет тебя Бог». Меня потом обвиняли в самочинстве, но меня направлял сам Господь. Цель нашей экспедиции, как мне ее определила королева, была единственная – нанести удар Испании в самой чувствительной и обширной области, в области ее колониальных владений.
Кстати, я сам посоветовал ей нанести удар по испанской Индии, когда она стала уверять меня, что я единственный человек, который может отомстить королю Испании за обиды, нанесенные ей. Цель, маршрут и дата начала экспедиции находились под строжайшим секретом. Внутри самой Англии назревал заговор. Елизавету готовились убить, а на английский престол возвести шотландскую королеву Марию Стюарт. Неспокойное было тогда время.
Так вот, моя флотилия насчитывала пять кораблей. И вот когда мы были уже на пороге Магелланова пролива, тех самых Ворот Дьявола, я узнал о предательстве. Это было даже не предательство, а спланированная акция, направленная против королевы и интересов Англии. Об этом я догадывался давно. Мне еще в Лондоне донесли о том, что Доути имел сношения с лордом Берли, ярым противником английской экспансии на территории Испании. Лорд Берли всячески хотел сорвать экспедицию. Я тогда не поверил доносу. Но чувство долга заставило… Ужасное чувство! Только став его рабом, становишься свободным!
Сперва от флотилии отстал корабль «Лебедь», которым командовал Доути, а потом и «Златоцвет». Они не потерялись, они просто скрылись из глаз. Я понял, что экспедиции грозит крах. Это могло нанести непоправимый ущерб королеве и Англии! Представляю восторг наших врагов!
Я незамедлительно предпринял поиски пропавших кораблей. Мне удалось найти оба корабля. «Лебедь» я приказал потопить, а Доути судить. Он убил меня фразой: «Жертвовать собой за отечество – не безумие ли, когда отечество уже пожертвовало тобой?» Я отдал должное справедливости его слов, но мне казалось тогда, что я от них негодую. Я потом не мог простить себе этого. Он признался в злокозненности, был единогласно приговорен к смерти и казнен. Смерть он принял, как подобает джентльмену. Что я пережил, одному Богу ведомо. Я провел много бессонных ночей. С тех пор у меня нет друзей.
Судили его сорок судей. Я ему лишь предложил на выбор: остаться навеки здесь, на небольшом островке в заливе порта Святого Юлиана, или вернуться на большие острова Англии и быть казненным палачом Тайного совета королевы. Он осознал свою вину в совершении тяжкого греха, повинился, ему было мучительно стыдно за свои поступки, но это был гордый и мужественный человек! Он сказал, что путь в Англию лишь продлит его душевные муки от сознания своей тяжкой вины, и потому он больше всего озабочен сейчас спасением собственной души и хочет умереть христианином на этом островке, который просит назвать Островом Истинной Справедливости. Остров теперь носит это имя. Расстались мы с ним друзьями. И по сей день я его считаю своим единственным другом. На дружбу не должны влиять приговоры.
Томас перед смертью пожелал причаститься. Его просьба была удовлетворена. На следующее утро нас обоих причастил священник Флетчер. А потом мы с Томасом вместе пообедали. Это было незабываемое прощание. Мы шутили, наливали друг другу вино, даже спели шотландскую песенку о пастушке и глупенькой Мэри. Он всячески подбадривал меня в моем нелегком предприятии и прочил мне всемирную славу, а Англии мировое владычество на морях и на суше.
Доути признался мне, что лучшего моряка, чем я, он не знавал. «И уже никогда не узнаю, да и знать не хочу!» – рассмеялся он. Я же искренне говорил о том, что он останется мне навеки другом, что потомки запомнят его имя не как государственного преступника и злодея, а как доблестного английского офицера и джентльмена. Я поклялся честно доложить обо всем королеве и просить ее не мстить его близким, что и было мной сделано.
Когда приблизился час казни, солнце клонилось к закату… Сердце мое сжимала тревога, но это была уже не тревога от сознания того, что мне надо было быть судьей, это была тревога от прощания с братом. Мы выпили с ним «на посошок», пожелали друг другу удачного пути, обнялись, простили друг другу все наши обиды и простились навеки. Я пошел к Магелланову проливу, а он своим проливом, проливом Доути, которым больше никто не пройдет…»
Как они все сентиментальны, подумал Федор, оглядывая всех в последний раз. Как же с такими строить реальную жизнь?
Дерейкин возвращался домой, не веря самому себе. Он словно заново родился. Федор не думал о нескольких месяцах следствия, их словно и не было в его жизни, он не мог забыть той первой ночи, в которую его спасла Фелиция.
Как наяву, видит Федор: свеча перед глазами, шило прорывает мякоть ладони, Хрящ летит к стене, темнота, пронизанная взглядами и дыханием…
«Спасла ты меня, Фелиция, спасла, – подумал Федор. – В тихой траве пропадешь с головой. В тихий дом войдешь, не стучась… Обнимет рукой, оплетет косой И, статная, скажет: – Здравствуй, князь. Где ты, тихая высокая трава? Где ты, тихий дом? Где ты, моя статная Фелиция? Где ты, моя ненаглядная Изабелла?»
«А где ты, князь?» – отчетливо услышал Федор голос Фелиции.
С первого же дня, как Гвоздев стал выпытывать у него всякую ахинею про перемену фамилии, буржуазную социологию, портреты и какого-то Сильву, Дерейкин был уверен, что это с ним расправились тот военный и штатский за то, что он заартачился и не проиграл им полуфинал в Москве.
На дворе была весна, весна сорок первого. В общежитии ему вроде как и обрадовались, но обрадовались с оглядкой. За несколько месяцев Федор стал более зорким. Он не обиделся на своих приятелей и знакомых, так как знал уже цену чрезмерной искренности.
Федор привел себя в порядок и направился к Челышевым. Он спешил к их дому вслед за своим сердцем. Сердце его летело и гулко билось в грудную перегородку: «Иза-белла! Иза-белла! Иза-белла!»
«Что они подумают обо мне? Что скажут? Как посмотрит на меня Изабелла?» – думал он.
В квартире Челышевых он увидел незнакомых людей. На его вопрос:
– А где Изабелла? А Борис? А Ольга? А Рамон Карлович? А Агнесса Петровна? – пять раз пожали плечами и пять раз ответили: «Представления не имеем!» А потом объяснили, что вселились сюда еще зимой, и тут никого не было, даже вещей.
– Вот фотокарточка девушки, не она? – Федору протянули маленькую фотографию с уголком. Он взял ее. Изабелла глядела ему в глаза и задавала вопрос: «Ты не забудешь меня?»
Когда он шел по улице, он то и дело вынимал фотокарточку, с которой Изабелла улыбалась ему и говорила: «Пообещай мне, Феденька, ждать меня, ждать, несмотря ни на что!»
Он шагал, не видя пути, а в ушах его таяло продолжение его диалога с Монтенем, о котором он так и не успел рассказать Челышевым, и расскажет ли теперь вообще кому-нибудь?
«Монтень с горящими глазами убеждал меня:
– Пифагор покупал у рыбаков рыб, у птицеловов птиц, чтобы отпустить их. Для меня невыносимое зрелище, когда добивают загнанного оленя и я вижу слезы на его глазах, молящих о пощаде. Так и люди убивают часто друг друга лишь затем, чтобы полюбоваться этим зрелищем. Жестокость убивает меня. В меня, должно быть, вселилась душа одного из этих убитых оленей.
– Вы сострадаете всем?
– Да, я сострадаю всем, и хочу успеть сказать об этом всем еще при жизни…
А при расставании, когда я ему открылся, кто я есть, он обнял меня и растроганно произнес:
– Я так и думал, что вы не простой человек. Нет, над вами летает ореол – я вижу его. Не могу не сказать вам на прощание: меня занимают постоянно те души, которые хладнокровно видят блеск обнаженных мечей, которые способны бесстрашно встретить и естественную, и насильственную смерть. Храни вас Господь!
А я на прощание, как мальчик, хотел убедить его в том, каков я есть, хотя он лучше меня знал, каков я.
– Я благоговею перед всем в этом мире, – убеждал я его. – Перед этой географической картой, перед океаном, перед испанцами, которые хотят убить меня, перед королевой Елизаветой, благословившей меня на все преступления, перед самим собой, которого я не могу понять, перед своим ненасытным желанием побывать всюду, где еще не побывал. Весь этот мир и подвластен, и неподвластен мне, но я не его господин и не его раб, я и есть этот мир. Даже если меня схватит инквизиция, в ее застенках я буду свободнее, чем в водах Атлантики.
Больше мы не виделись. Из наших бесед я уяснил главное: злоупотреблять властью то же, что злоупотреблять вином – тошнит и кружится голова. Но от вина плохо только тебе, а от власти – всем остальным. Увы, по собственной глупости все это я испытал на собственной шкуре».
Федор справился о Челышевых уже у всех. Никто ничего не знал. У него голова шла кругом. Хотел даже позвонить Гвоздеву, но что-то удержало его.
На третий день ему шепотом подсказали, где можно найти Ольгу Челышеву. Федор с удивлением посмотрел на незнакомого мужчину, пытаясь запомнить его лицо, но не запомнил.
Федор тут же побежал к ней. По шаткой лесенке поднялся на крылечко, постучал в дверь. Не дождавшись ответа, толкнул дверь и вошел сразу же в крохотную комнатенку, в углу которой Ольга чавкала в корыте детское белье. Сенька спал на общей с матерью кровати. Из мебели были еще столик, вторая табуретка (на первой табуретке стояло корыто) и сундучок. На сундучке на фанерке располагались керогаз и чугунок со сковородкой. Противоположный угол перегораживало подобие ширмочки, за которой был рукомойник, а под ним ведро. Это как-то все разом бросилось Федору в глаза. Все, что имело отношение к поиску Изабеллы, приобрело для него исключительную важность.
– Оля! – с порога крикнул Дерейкин. – Меня выпустили!
Ольга без сил опустилась на пол возле корыта. И тут Федор понял, что свобода – фикция, лишенная всякой свободы, зависящая только от силы взрыва каждой секунды бытия.
– Где все? Почему? Как ты тут оказалась? – Федор недоуменно оглядел клетушку.
– Их всех, Федя, – бодро начала Ольга и сорвалась на шепот, – арестовали.
– Как арестовали? – шепотом переспросил Дерейкин. – Всех?
Он вдруг все понял. Его как обухом ударило по голове. От меня-то только и ждали компромата именно на Челышевых! Раз выпустили, значит, я им его дал! Правый висок пронзила боль. Но что я им такого сказал? Да нет, это во мне сидит из романа «Овод»! Ничего я не сказал ему!
Федор стал вспоминать вопросы, которые задавал следователь, и подумал, что из Сильвы, без особой фантазии, легко получался Челышев. Портреты, что-то он спрашивал у меня про портреты?
– Оля, а что за портреты висели в кабинете у Рамона Карловича?
– Это старинные портреты. Кажется, шестнадцатого века. Предки по линии Рамона Карловича. Их фамилия была Сильва. Это знаменитая испанская фамилия.
– А что… какое отношение они имели ко всем им?
– Дело в том, – вздохнула Ольга, – что и сегодня в Испании есть их родственники, мне рассказал об этом Борис, которые как-то посодействовали приходу к власти генерала Франко.
Потом Ольга рассказала, что портреты и послужили следствию одной из основных улик принадлежности Челышевых к этой знаменитой испанской фамилии. За день до ареста Челышевых портреты куда-то пропали. Ольга протирала пыль, смотрит, портретов нет. Хотела спросить, где они, да замешкалась и позабыла. Скорее всего, их спрятал сам Рамон Карлович. Но их пропажа только усугубило вину семейства. Их всех обвинили, чуть ли не в организации военно-фашистского мятежа против Испанской республики. А то обстоятельство, что Челышевы приехали в Россию еще при царском режиме, позволило обвинению приплести к приговору еще и организацию этого заговора на территории СССР.
– Да ну, чушь какая-то! Откуда ты узнала это? – спросил Федор.
– Следователь Гвоздев, его воспитывала моя тетка в Страшенах, рассказал мне. Ему, я думаю, обязана тем, что меня не арестовали вместе со всеми. Тебя что, спрашивали о тех портретах?
– Да нет, это я так, – ответил Федор.
«То-то он ломал комедию со мной, – подумал Дерейкин. – Хотя и я, может быть, обязан по гроб жизни ему, что сижу сейчас вот здесь, а не там».
– Как малыш? – поинтересовался он.
– Как надо, как же еще.
– А какую фамилию будет носить он? – не удержался Дерейкин.
– Как какую? – удивилась Ольга. – Челышев.
– Про портреты спрашивали?
– Спрашивали. Сказала: были какие-то, но какие – не знаю. Зря, наверное, сказала.
Еще Ольга рассказала сон, который видела Изабелла за сутки до ареста.
– Я его, Федя, помню, словно сама видела. Слово в слово помню! Белла рассказала мне его утром. Не надо было ей его рассказывать! Ну, да теперь!.. Бедненькая, глаза во все лицо, а в них жар, сухой жар. Я такой испытала как-то в Калмыкии, в июле вдруг свалилась с какой-то лихоманкой. Температура – что снаружи, что внутри – за сорок градусов. И никакой надежды на улучшение! А тут, представляешь, я такой же точно жар увидела в ее глазах! Жар и страдание. Как она переживала за тебя, как переживала! Всю неделю она не находила себе места. Не ела, не спала. Почернела, осунулась, бедняжка. Куда они только с Борисом не мотались в поисках хоть каких-то известий о тебе!
«Сон приснился мне почти мистический, – это ее слова; она сбивчиво говорила, скажет и задумается, повторит, и видно было, что думает только о тебе. – Будто бы где-то я гуляю до утра. Одна. Вроде как вдоль реки, но сушь кругом необычайная! Ни травы, ни деревьев. Песок один. Песок, песок, песок… Еще так трудно было идти, ноги увязали по щиколотки. И в то же время слышу: вода журчит, бежит… И все мимо меня! И так тревожно на душе, так тревожно! Гуляю, а самой кажется, что со мной в это же самое время еще что-то происходит. И я вроде как там должна быть, но не могу вырваться из этого песка. Хочу побежать, и только увязаю. Ощущаю физически, конкретно до ужаса, а все остальное как-то неосязаемо, неуловимо… Вырвалась, наконец. Дома вроде как оказалась. А он-то и не дом, а то ли общежитие, то ли гостиница. И вроде как еще ночь, но уже и утро. Так сине и тревожно. Воздух дрожит. И я вся дрожу, даже зубы стучат. И я знаю, что вот оно, сейчас произойдет ЭТО. И это предчувствие все сильней и сильней давит на меня, вот так обхватывает и не дает дышать. Так и есть. Вот мой номер. Мне прямо изнутри кто-то так и сказал: вот твой номер, там все! Дверь. Под дверью красное. Как томатная паста. И на нее свет падает. Тут же горничная вертится, еще кто-то.
– Там трупы? – спрашиваю ее.
– Да, трупы.
– Сколько? Два?
– Да, четверо.
– Не пятеро? – уточняю.
– Пятого нет.
– И мой?
– Да, и ваш, – и горничная падает в обморок».
Дерейкина восстановили в институте, в городской команде по боксу, и даже устно принесли извинения за «случайное недоразумение». Федор не удержался и пробормотал: «Закономерное». Он воспринял все это, как должное, скорее даже машинально, и не как благорасположение судьбы, а как заглаживание досадных ее промахов. Прошедшие дни были похожи на бой с мешком, который выматывает, но не приносит победы, после которого сами собой опускаются руки.
Пришлось наверстывать упущенное, много заниматься, много тренироваться. Полдня забирала работа. Лишь по субботам он позволял себе короткий отдых, проведывал Ольгу, приносил Семену подарки.
После консультации он накупил продуктов и пошел к Ольге. Она кормила малыша кашей с мелко натертой морковкой. Федор протянул ей сетку с продуктами. Ольга стала отказываться, но он выложил из сетки продукты на стол и уселся на табуретку напротив ребенка.
– Как аппетит? Смотри, даже на лбу каша.
– Да, неспокойный, руками машет, – улыбнулась Ольга. – А то еще ногой поддаст, так вся с головы до ног в его еде.
– Работаешь?
– Подрабатываю. Пока держат, не выгнали.
– А с ним как?
Малыш доверчиво переводил глаза с матери на Дерейкина, а у Федора теснилась грудь. Где сейчас Борис? Где Изабелла?
– Одного оставляю.
– И как?
– А что как? Так.
– Вести есть?
Ольга молча помотала головой.
– Квас будешь? – она кончила кормить ребенка, утерла ему полотенцем личико, посадила в кроватку. – Хочешь окрошку? Редиска первая пошла. Колбасы только нет.
– Колбаса вон, – Федор развернул бумагу. – Батон.
– Спасибо, Федя. Не знаю, как и отблагодарить тебя.
– Никак. Брось это. Я же работаю.
– Не тяжело?
– Не думал как-то.
Ольга приготовила окрошку, они молча похлебали ее. В глазах ее стояли слезы. Федор не знал, что сказать.
– Тяжелей всего кушать одной, – сказала Ольга. – Как сяду, так о нем думаю. И вообще, всех их жалко.
Федор отвернулся и стал смотреть в окно. Во дворе бегали дети, и они ничего не знали о жизни. Ничего!
– Ты когда в последний раз ходила? – глухо спросил он.
– Во вторник. Сказали: не ходите. Сами, мол, сообщат, если будет что нового.
– Ты, правда, лучше лишний раз не мозоль им глаза, – с трудом произнес Дерейкин.
– Война, говорят, скоро? – Федор удивился, заметив в ее глазах огонек. – Может, выпустят?
– Их и без войны выпустят! – постарался произнести как можно тверже Федор.
После каждого посещения Ольги он целый день не мог найти себе места. И хотя Федор был уверен, что Челышевых арестовали по ошибке, он смирился с тем, что, видимо, уже никогда не увидит больше их, ни Борьку, ни его родителей, ни Изабеллу…
Он подмигнул, прощаясь, Семену, пожал руку Ольге и с тяжелой душой подался в институт.
Казалось бы, на третьем курсе учиться стало интереснее, так как шли уже специальные дисциплины, но Федору вдруг стало казаться, что за учебой и вообще за жизнью незаметно уходит куда-то мимо него то настоящее и, может быть, великое, ради чего он и был призван на землю. Он в такие минуты чувствовал страшное смятение, не знал, что ему делать, поскольку делать ничего не хотелось, любое дело казалось мелким и недостойным ни его мальчишеского восхищения пиратами, ни его вечной любви к Фелицате, ни его острой тоски по Борису и Изабелле. «Может, оттого и плохо мне, что нет со мной никого, кого хочу видеть? Сойтись с кем-нибудь? Или, наоборот, уйти от всех?» – думал Федор.
О Челышевых ни Дерейкин, ни Ольга больше ничего не слышали. Гвоздев куда-то исчез, и тонюсенький ручеек пусть даже мутных сведений пересох навсегда.
В начале июня Федору приснился сон, в котором он долго и неторопливо вел беседу с Фелицатой. Он ясно видел ее лицо, слышал ее голос. И, странно, лицо и голос Фелиции незаметно стали лицом и голосом Изабеллы, а вроде как ничего и не изменилось. Федор проснулся в страшном смятении.
Несколько раз он проведывал Ольгу, приносил Семену подарки.
– А ты знаешь, за что тебя взяли? – спросила как-то Ольга.
– Откуда?
– Это я тоже узнала от него. После чемпионата тобою заинтересовались где-то выше некуда. Обратились к твоему Федотычу с вопросом: «Потянет Дерейкин на чемпиона или нет?» «Не знаю, – ответил тот. – Все данные есть, но мало злости». «Добавим, – пообещали те. – Мы его у вас заберем на сборы, на пару месяцев, питание, все такое, по высшему разряду будет».
– Так было? – спросил Федор у Федотыча.
Тренер отвел глаза:
– Так. Почти так. Я-то думал, что тебя возьмут в спортивный лагерь. Догляд, все такое…
– А я в таком и был. Санаторий! – сказал Федор и покинул большой спорт и «все такое» навсегда.