bannerbannerbanner
Мифы о русской эмиграции. Литература русского зарубежья

Владимир Рудинский
Мифы о русской эмиграции. Литература русского зарубежья

Полная версия

Мастер очерка

Случилось мне раз сослаться, в полемике с Л. Пожарским, на исследования Н. Ульянова, подтверждавшие плодотворную просветительную и организационную роль Святейшего Синода; и вспыхнул целый взрыв злобы и яростных протестов, выявивших ненависть, накопившуюся против него в ультраправых кругах эмиграции. Хорошо еще, что умный А. Макриди[215] за меня заступился; не то – съели бы.

Между тем, как читаешь сочинения этого компетентного историка и талантливого писателя, поражает их национальный и даже консервативный часто характер. Если он навлек на себя гнев людей, склонных мыслить односторонне и прямолинейно, он отчасти виноват, правда, сам: своею склонностью к парадоксам и оригинальности и постоянною готовностью плыть против течения. Однако, течение-то, с которым он борется, – почти всегда левое, со своими набившими оскомину трафаретами.

Трудно понять бури вокруг его романа «Сириус» (интересного, хотя и недоработанного: первоначальная романтическая фабула в нем затерялась в потоке исторических событий и историософских наблюдений). В книге, как она опубликована, нет, в сущности, ничего обидного для памяти царя Николая Второго; наоборот, скромность и приветливость Императора, мужество и стойкость Императрицы встают местами в самом привлекательном свете. Идея же, положенная в основу повествования, по справедливости заслуживала серьезного раздумья: о периодическом возникновении эпох, возможно, связанных с астрономическими причинами, когда массы всколыхиваются дикими импульсами и даже культурные и порядочные люди начинают действовать вопреки голосу рассудка и правилам нравственности и человечности.

Тем более вряд ли стоит ставить всерьез в упрек профессору Ульянову его чересчур поспешную гипотезу (в момент, когда мы все ничего толком не знали о Солженицыне, и принуждены были строить догадки), будто такого лица вообще нет, а миф о нем выкован чекистами, в виде фальшивой карты в их темной игре. Кому не случается ошибаться в области умозрительных спекуляций на политические сюжеты!

Подойдем объективнее, и процитируем некоторые мысли Ульянову на тему о нашем времени в связи с традиционным представлением о предстоящем пришествии в мир Антихриста, сформулированные в его книге «Свиток» (Нью-Хэвен, 1972):

«Идея Антихриста, это идея подмены добра злом. Вряд ли существовала во всемирной истории эпоха подобная нашей, когда бы во всех областях жизни происходило столько чудовищных подмен и превращений. Были бедствия, страдания, катастрофы, но никогда зло так победно не выступало в обличии добра. Никогда безобразие не выдавалось за красоту и не превозносилось как ныне… Все делается для изгнания из мира прекрасного и для замены его уродством. Любовь считалась одним из самых прекрасных чувств, отличающих человека от животного; она обожествлялась еще на заре цивилизации. Но какие средства пускаются в ход для ее осмеяния, для низведения до уровня грубой сексуальности!.. Детям в школе разъясняют sex до полового акта. Проповедь его вытесняет все сказанное о любви лучшими людьми на земле. Кино, литература, университетские кафедры – все мобилизовано для этого… Слуги антихристовы работают на редкость талантливо.

Но, кажется, только в области разрушения таланты и появляются; во всем другом – в науке, в искусстве они подчиняются своим антиподом – бездарностью. Тут они упорно вытесняются, доживают век в загоне, в забвении, а на щит поднимаются люди без всяких серьезных заслуг перед культурой. Поэты, писатели, чьи произведения в руки не хочется брать, объявляются гениями. Невежество и шарлатанство выдаются за науку.

Времена, когда судьи карают не преступника, а его жертву, когда веками признанные пороки объявляются добродетелью, когда все, считавшееся когда-то светлым, высоким, во имя чего приносились жертвы, проливалась кровь, предстоит в зверином образе – это времена апокалипсические».

Кто из нас может со всем этим не согласиться? И в «Свитке», и в другой книге «Диптих» (Нью-Йорк, 1967), чрезвычайно проницательны литературные характеристики, посвященные Чехову, Гоголю, Толстому, Вл. Соловьеву, Чаадаеву, Ремизову, Алданову, Зaйцeву. Особое внимание привлекает очерк «Об историческом романе» (сам Ульянов в этой сфере пробовал свои силы дважды, «Сириусом» и «Атоссой»). Любопытно, что даже бесспорные ошибки Ульянова происходят обычно из обостренного русского патриотизма. Так, он не видит огромного дарования Шевченко за его русофобией; ставит Сенкевича, писателя подлинно великого, на один уровень с посредственными Мордовцевым[216] и Эберсом[217], – за его, как он сам выражается, старопанские комплексы. Иногда, впрочем, играют роль и малопонятные личные предрассудки и предубеждения; например, в неспособности Ульянова чувствовать и ценить столь замечательных (и притом, уж чисто национальных!) поэтов, как Есенин и Гумилев.

Зато о других писателях его замечания, как правило, метки и своеобразны. Например, он прослеживает опростительные потуги Л. Толстого к Руссо, оказавшему на того с юности сильнейшее влияние. Схватывает суть неверия в Россию Чаадаева, исходящего не из свободолюбия, а из католической нетерпимости к православию. Ясно улавливает высокомерный, кюстиновский тон в речах социалиста Г. Федотова, клявшегося когда-то именем народа, а в эмиграции вещавшего: «В России коммунизм строят внуки крепостных рабов и дети отцов, которые сами пороли себя в волостных судах».

Глубоко верны слова Ульянова о мировоззрении Гоголя, для которого: «Глупость и пошлость суть условия пришествия в мир темных сил». Так же чутко вскрывает он и подспудный мистицизм Чехова, обычно скрытый от читателей и критиков. Точно уловлено им главное и в Алданове: его любовь к родине: «Алданов любил не политический идеал, а Россию». Хорошо припечатан и Ремизов, у которого «актерство… взяло верх над писательством» и юродский стиль которого Ульянов сравнивает со слогом Распутина.

Статья о Зайцеве написана при жизни того, по случаю его 80-летия, и оттого комплиментарна до крайности; и все же в ней сказано самое важное: что Зайцев тяготел к автобиографии, и все его герои, будь то Глеб, Жуковский или Данте – на одно лицо (его собственное), Глеб, добавим от себя, куда ни шло; в применении же к Жуковскому и Данте получилось Бог знает что, вовсе на них не похожее!

Совершенно справедливо продемонстрирована и актуальность Вл. Соловьева, в частности его «Трех разговоров», которые когда-то читались как беллетристика, а ныне стали прозрением осуществляющегося в сегодняшний день.

Есть во всяком случае, ряд вопросов, где Ульянов имеет право на благодарность России. Скажем, за его полемику против социал-демократов, пытавшихся превратить учение о третьем Риме в проповедь панславизма и базу советского империализма. И, равно, за опровержение псевдонаучных антирусских построений украинских сепаратистов. А также и за великолепный погром, учиненный им в статье «Ignorantia est»[218] лагерю русских прогрессистов всех мастей, включая Белинского, Бакунина и Огарева. И за его разоблачение, бьющее под корень большевикам, об их системе интернационального воспитания: «Всякий, кто жил в Советском Союзе, знает, что это было планомерное, систематическое искоренение всякой привязанности к родине».

Мне всего один раз случилось слышать Ульянова с трибуны, при его приезде в Париж. Говорил он блестяще, и… все ему возражения посылались слева, при явном сочувствии правой части публики. Если в журналистике он слывет за левого сам, то скорее потому, что пишет в органах печати более или менее левых; на самом же деле, если вдуматься и взвесить итог его трудов посейчас, – то мы бы имели причины считать его близким к нашему лагерю.

«Наша страна» (Буэнос-Айрес), рубрика «Литературные портреты», 26 февраля 1983, № 1701, с. 3.

Л. Ржевский, «3а околицей» («Эрмитаж», 1987)

Книга носит подзаголовок «Рассказы разных лет». Итак, это подборка, – и крайне неудачная! Она плохо представляет творчество покойного писателя; вернее отражает наиболее неудачные стороны его эволюции. Часть рассказов, объединенных здесь, являются на самом деле скорее очерками или зарисовками с натуры («Рябиновые четки», «В бинокль», «Задумчивый старикан»): лишенные фабулы, они передают минутные настроения, случайные впечатления от скользящего по поверхности взгляда, на миг на чем-то остановившегося.

 

Другие, в первую очередь «За околицей», название которого послужило и титулом всему сборнику, воспроизводят как раз то, в литературной карьере Ржевского, что мы предпочли бы забыть: темноватую эротику, в которую он постепенно впадал под конец жизни. Конечно, не может быть никакого сравнения с мерзостями нынешней поры, со всякими там Лимоновыми[219] и Милославскими! (Да такого в те времена нигде бы и не напечатали…). Но вступление на скверную дорожку, протоптанную насквозь растленными западными литераторами, в стиле Лоуренса[220] и Миллера[221], – налицо…

Тогда как, например, «Малиновое варенье» неприятно своим надсаживающимся восхвалением Америки. И что это делается с русскими американцами? Ведь вот, например, русские авторы, живущие во Франции, в Германии или в Италии (или странствующие по разным странам) пишут нередко об этих государствах и их жителях, иногда отзываясь о них с пониманием и с сочувствием.

Но мы не вспомним примера, чтобы кто-либо из них впадал в захлебывающийся, за версту отдающий подхалимством, восторг, – а в США он так и бьет из-под эмигрантских перьев, равно у представителя второй волны Ржевского или у представителя третьей, – Аксенова[222] (да можно бы и из первой волны кое-кого назвать…).

О Ржевском в целом хочется сказать, что он был писатель не свершенных возможностей. Начал он блестящей «Девушкой из бункера», напечатанной в «Гранях» и сразу составившей ему имя, и вызвавшей у читателей живые надежды на его будущее в литературе. Увы, она так и осталась лучшим из его произведений; редко потом он поднимался хотя бы на миг до ее уровня, а выше – уже не сумел никогда.

Проникнутая драматическим действием фронтовая фреска эта, из эпохи Второй мировой войны, ярко и правдиво представляла судьбы и переживания нашего поколения, – тех, кто воевал на той или на другой стороне (а порою, сперва на той, а потом на другой), кто сидел в лагерях для военнопленных, наблюдал и испытывал на себе германскую оккупацию, с плохой и с хорошей ее стороны.

Как мало нашлось людей, которые бы про эти – важные для судеб России – вещи попробовали бы, а тем более сумели бы рассказать; да еще и в художественной форме! Правда, и обстановка не благоприятствовала…

Вот и вышло, что, помимо Ржевского, кусочки правды о том периоде лучше всего искать у поляка Ю. Мацкевича[223] или у старой эмигрантки И. Сабуровой. Вторая волна безмолвствует… Не диво, понятно: над каждым висел меч выдачи (да и посейчас висит), так что о прошлом откровенничать не рекомендовалось. О нем, сплошь да рядом, врут и в появляющихся теперь некрологах, скрывая самые почетные в биографии людей страницы: их борьбу против большевизма.

Как жаль, что Ржевский сам свой шедевр искалечил, прибавив к нему неудачный довесок под заглавием «Между двух звезд». Неудачным же он получился потому, что в тот момент автор увлекался идеей солидаризма и пытался стать ее пропагандистом (вскоре потом он, в реальности-то, целиком отошел от нацмальчиков). Ну и, независимо от объективной ценности (весьма относительной) энтэсовской идеологии, – в повести просто не получилось слияние художественного элемента с политическим; она оказалась сера и слаба.

От партийного влияния писатель освободился, переехал в Швецию, потом в США, стал профессором со вполне обеспеченным существованием. Тут бы, можно подумать, и развернуться его возможностям!

Ан нет. Два элемента боролись в нем с бесспорной его литературной одаренностью и мешали свободному полету, все время утягивая вниз. Одну теневую черту в его творчестве мы уже отметили: тяготение к сексуальным темам, вероятно навеянное американским окружением (но русскому писателю противопоказанное).

Другой была его склонность к новаторству, к натянутым модернистским приемам, нередко тягостная для читателя.

Когда он, например, рассказывает большой эпизод в романе или в повести, а потом сообщает, что мол ничего этого на деле не произошло, а он все просто выдумал, – испытываешь чувство, будто тебя обманули и теряешь охоту далее следить за происходящим. Впрочем, надо признать, что от подобной техники он постепенно отошел тоже.

Смешно и грустно, что книжка сопровождена комплементарными отзывами Г. Адамовича, критика пристрастного и бездарного, самого к литературному творчеству неспособного, а в жизни отмеченного позорным грехом. Его бы похвалами гордиться никак не стоило.

«Наша страна» (Буэнос-Айрес), рубрика

«Библиография», 9 января 1988, № 1954, с. 2.

Реальная величина

С изумлением видим перепечатанным в «Дружбе Народов» № 2 от с.г. роман Н. Нарокова «Мнимые величины», опубликованный первоначально Чеховским издательством в Нью Йорке в 1952 году. С изумлением, потому что Нароков, принадлежавший ко второй волне, с огромным талантом и с предельной откровенностью описал чекистские нравы 30-х годов и передал весь ужас жизни при Большом Терроре. Рады за подсоветских читателей, которые имеют ныне возможность эту прекрасную вещь прочесть. Прекрасную, но, прибавим, и ужасную тоже!

Какие чувства, однако, должны испытывать, открывая ее, те, кто творил кошмарные зверства, про которые в ней рассказано? Их, без сомнения еще много осталось. Впрочем, теперь, когда уже напечатан в СССР «Архипелаг Гулаг» так или иначе тайное стало явным. Хотя есть разница между изложением фактов и их художественным претворением в жизнь.

«Наша страна» (Буэнос-Айрес), рубрика «Печать», 25 августа 1990, № 2090, с. 3.

Три жемчужины

Книга Н. Ильинской, под скромным названием «Три повести» (Наталья Ильинская, Три повести, Talleres Graficas, Ediciones Castilla, Madrid, 1976, 190 с.) доставляет читателю неожиданную радость: все три содержащиеся в ней вещи, между собой очень разные, – по форме: два больших рассказа и наброски воспоминаний о раннем детстве, – превосходны и носят печать подлинного таланта, еще сильнее бросающегося в глаза ввиду теперешней бедности эмигрантской литературы.

Надо было выделить, как лучшую, первую повесть, «Вовина весна», заслуживающую внимания во многих отношениях и, прежде всего, по своей теме.

Курьезным образом, в современной русской литературе, по обе стороны рубежа, чрезвычайно слабо отражены быт, чувства и мысли интеллигентной молодежи в СССР, в частности, в период от революции до Второй мировой войны. Подсоветские авторы, даже и самые честные, не могли говорить правдиво; у них руки были связаны; в лучшем случае, они примешивали кое-какие блестки истины к потокам обязательной официальной лжи. За границей же долго имел место полный отрыв от родины. А новая эмиграция, начиная с середины 40-х годов, – хотя в ней именно данный слой оказался богато представлен и дал зарубежью ряд журналистов, писателей и поэтов, – почему-то меньше всего об этом рассказывала.

Угождая ли спросу, какой ей предъявляли, или чересчур ушибленная пережитым, она преимущественно описывала ужасы концлагерей и тюрем, отчасти драматические события военных лет; когда же и касалась повседневной жизни в Советском Союзе, то больше занималась крестьянами и – реже – рабочими.

То, что все же проскальзывало об интеллигенции младших поколений, – например, под пером Л. Ржевского или С. Максимова, – относилось чаще к группировкам комсомольского настроения, околопартийным или подвергшимся основательной идеологической обработке.

О тех аспектах, которые как раз затрагивает – и как живо и интересно! – Н. Ильинская: о тяге к иному методу мышления, к идеологическому мировоззрению, к традициям настоящей русской культуры и, в конечном счете, к христианской вере, сказано было до сих пор удивительно мало.

Вот почему таким внезапным откровением отдались в наших ушах голоса новейших эмигрантов, – Солженицына, В. Максимова, и иные, доходящие до нас из-за железного занавеса, как, например, вдохновенная и героическая проповедь о. Димитрия Дудко.

«Вовина весна», однако, замечательна не одним сюжетом. Она написана ярким, оригинальным импрессионистским слогом; случается, что автор даже впадает в преувеличение, но очень редко, в силу развитого у него хорошего вкуса.

И, наконец, помимо стилистического мастерства и идейного содержания, тут налицо и художественное дарование автора, заставляющее нас видеть и слышать ее персонажей – даже самых эпизодических, а ее пейзажи воспринимать не только слухом и зрением, а с их запахами и ощущениями, с их теплом или холодом, с их дуновением ветра.

Те же свойства обнаруживаются и во второй повести, «Птица голубая», печатавшейся не так давно в «Новом журнале». Но привлекательность действующих лиц тут чуточку меньше: молодой профессор-литературовед, увлекающийся Маяковским, явственно принадлежит к иной, куда более советизированной формации, чем Вова Чегодаев и его друзья – юные богоискатели и почитатели Владимира Соловьева.

Картины детства, объединенные под поэтическим названием «Под шумом голубиным», набросаны с таким же искусством, искренностью и непосредственностью. Но они трактуют о баснословных временах царской России, а о нравах и настроениях тогдашней интеллигенции, мужчин и женщин, взрослых и детей, свидетельств сохранилось вдосталь. Естественно для всех нас, родившихся слишком поздно, чтобы видеть блаженное бытие той эпохи, описания его звучат точно легенда о Золотом Веке.

Автор сам прекрасно резюмирует суть своих зарисовок словами (употребленными им по несколько иному поводу): «Но главное, они несут особую, никогда больше уже невозможную в жизни атмосферу уверенной, покойной, тихой радостной жизни среди любящих, хороших, благородных людей, атмосферу с нежным солнечным светом, идущим то ли извне, то ли изнутри».

Зачем людям, которых Провидение поместило в такой рай, понадобилось его разрушать? Мое поколение, росшее уже при большевизме, на сей вопрос никогда не умело найти ответ.

* * *

Не желая придираться к пустякам, укажу все же на несколько неприятных погрешностей в плане языка, проскользнувших в сборник. Французского архитектора, многократно упоминаемого в книге, зовут не Карбюзье, а Корбюзье (точнее, Ле Корбюзье). Правильно писать рюкзак, а не рукзак, и кроссворд, а не кроссворт (а вот совершенно законно и правильно употреблено здесь слово кроссворд, а не эмигрантское выражение крестословица, которого мы в СССР никогда и не слыхивали!). Мне лично немного режет слух калоши вместо галоши; возможно, сказывается разница между московским навыком автора и петербургским, моим? Прилагательное «цветастый» есть типичный и довольно уродливый советизм, притом же еще довольно поздний, введенный и насажденный сверху в конце 30-х годов, и потому оно совсем не на месте среди впечатлений детства, относящихся еще к дореволюционной эпохе.

 

Желательно было бы перечисленные мелкие дефекты исправить в следующих изданиях, которые у этой исключительно удачной, в целом, книжке, надеемся, будут.

«Голос Зарубежья» (Мюнхен), рубрика «Обзор печати и рецензии», декабрь 1976, № 3, с. 39–40.

Г. М. Александров, «Я увожу к отверженным селениям» (Париж, 1978)

Может быть, слишком длинная, чтобы служить заглавием, жуткая строка Дантова «Ада»: Per me si va ne la città dolente – и с еще более леденящим кровь продолжением: per me si va ne l’etterno dolore[224] право, как нельзя лучше подходит в качестве эпиграфа ко всем повествованиям о советских концлагерях.

Своеобразие данного романа в том, что в нем действие происходит в женском лагере, да и все главные его персонажи принадлежат к женскому полу. Приходит даже в голову сомнение, уж не женщина ли скрывается за не известным нам именем Александрова[225], о котором издательство не дает никаких сведений и о котором некоторые детали наводят на мысль, что он обитает в СССР.

Можно еще высказать предположение, что данная книга – его первый опыт; дело в том, что начало относительно слабее и поверхностнее, чем вторая половина; словно бы писатель творчески вырос за время работы.

Автор безжалостен в своем изображении быта, вплоть до введения в текст длинных разговоров на блатной музыке и до предельно откровенного описания лагерного разврата и пороков. Надо, однако, признать, что нарисовано все это без тени смакования мерзостей, а с эпическим спокойствием свидетельства о правде.

Герои прямолинейно делятся на плохих и хороших. Правда, и тут их психология становится сложнее и многостороннее по мере рассказа.

Ситуации же отчасти правдоподобнее и реалистичнее в первых главах, а к концу – более романтичны и авантюрны.

Основная героиня романа – юная девушка Рита, обаятельная, но не особенно глубокая по характеру. Однако в дальнейшем ее в значительной степени оттесняет на второй план более сложный и интересный персонаж старой женщины – врача Любови Антоновны Ивлевой, бесстрашной и несокрушимой в своем служении добру.

Богатый внутренний мир этой последней, с ее страданиями и колебаниями, над которыми господствует чувство долга, раскрыт обстоятельно и убедительно. Что до ее политических представлений, они вызывают отчасти улыбку, но в целом верно передают предрассудки и предубеждения русской интеллигентки, сохранившей в немалой мере, от дореволюционной эпохи, шестидесятнические воззрения в их самом благородном и возвышенном варианте.

Так, для нее являются жупелом и как бы даже провозвестниками большевиков Иоанн Грозный и… Столыпин! Но ценность образа доктора Ивлевой – не в ее политической платформе, а в бескорыстной, гуманной и умной помощи людям и в облегчении их страданий. Ее фигура, да и силуэты других заключенных, – хотя рядом показаны и дотла морально разложенные уголовники и вовсе уж расчеловеченные чекисты, – вносят в книгу о страшных вещах светлую ноту: в самых ужасных условиях в сердцах людей живут дружба любовь и самопожертвование. Поистине, «всюду жизнь»…

Так что, в отличие от подлинной преисподней, к земному аду все же нельзя до конца применить слова создателя «Божественной Комедии»: Lasciate ogni speranza voi ch’entrale[226].

«Современник» (Торонто), рубрика «Библиография», 1979, № 41, с. 227–228.

215Анатолий Григорьевич Макриди (1902–1982) – журналист, художник. Участник гражданской войны. Участник Белого движения, первопоходник. В годы Второй мировой войны печатался в немецких русскоязычных газетах «За Родину», «Новое слово», «Новый путь». Жил в Германии, затем эмигрировал в Австралию. Печатался в газете «Наша страна» (Буэнос-Айрес), журнале «Зарубежье» (Мюнхен).
216Даниил Лукич Мордовцев (1830–1905) – писатель, историк, публицист.
217Георг Мориц Эберс (Georg Moritz Ebers; 1837–1898) – немецкий ученый-египтолог и писатель. Совершил научные экспедиции в Египет, по результатам которых опубликовал несколько фундаментальных научных трудов. Написал 12 романов, популяризирующих историю Древнего Египта, а также романы об европейской истории XVI века.
218Из латинской крылатой фразы: «Ignorantia non est argumentum» («Незнание – не доказательство»).
219Эдуард Вениаминович Лимонов (наст. фамилия Савенко; 1843–2020) – писатель, поэт, публицист, политический деятель. В 1974–1980 жил в США, 1980–1991 во Франции, затем вернулся в Россию. Основатель и руководитель Национал-большевисткой партии (1993). Организатор оппозиционных проектов в 2000-х. Издавал газету «Лимонка».
220Дэвид Герберт Лоуренс (David Herbert Lawrence; 1885–1930) – английский писатель, поэт, драматург. Некоторые произведения («Радуга», «Любовник леди Чатерлей») были первоначально запрещены к публикации по причине непристойности.
221Генри Валентайн Миллер (Henry Valentine Miller; 1891–1980) – американский писатель, художник. Автор серии эротических романов о судьбе писателя в современном мире.
222Василий Павлович Аксенов (1932–2009) – писатель, драматург, переводчик. Сын журналистки и писательницы Е. С. Гинзбург. С 1980 проживал в США, затем во Франции.
223Юзеф Мацкевич (Jozef Mackiewicz; 1902–1985) – польский писатель, публицист, общественный деятель. Участник польской комиссии в Катыне. С 1943 жил в Риме, затем в Мюнхене.
224«Я ухожу сквозь вековечный стон» – вторая фраза из надписи над вратами ада в «Божественной комедии» Данте в переводе М. Л. Лозинского.
225Григорий Матвеевич Александров (1928–2003) – писатель. Родился и жил в Москве, учился на юридическом факультете МГУ. В 1951 был арестован и осужден за книгу «Панургово стадо обезьян» с критикой Сталина и его окружения. В 1956 был освобожден, жил в Ташкенте. С 1983 по 1987 находился на принудительном заключении в психиатрической больнице. Помимо романа «Я ухожу к отверженным селеньям», автор неизданных произведений – поэмы «Факел над Крымом» о крымско-татарском движении и романа «Сквозь вековечный стон».
226«Оставь надежду, всяк сюда входящий» (ит.) – концовка надписи над вратами ада в «Божественной комедии» Данте.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58  59  60  61  62  63  64  65  66  67  68  69  70  71  72  73 
Рейтинг@Mail.ru