bannerbannerbanner
Старый дом

Всеволод Соловьев
Старый дом

Полная версия

В одно из таких свиданий Борис все же не удержался и шепнул брату:

– Есть новый Горбатов… Может быть, это похвально, то, что ты делаешь, но я не понимаю тебя… это ужасно!.. Можно было избежать. Мне кажется, ты должен был бы избегнуть.

Владимир вспыхнул.

– Я уверен, что это мой сын, – ответил он едва слышным шепотом. – Ты не все тогда расслышал, ты обманулся…

Он поспешно простился с братом и вышел.

Но ведь Борис хорошо знал, что не обманулся. Он был очень рад, что не увидит Катрин, которая, едва оправившись после рождения ребенка, уехала с детьми за границу.

XXVII. Напоследок

В доме генеральши, конечно, ничего не изменилось за все это время. По-прежнему ворота стояли на запоре, по-прежнему створы на всех окнах были спущены, и улица перед домом устилалась соломой. Ни на волос не изменился ход испокон веков заведенной жизни. То же монотонное, обычное времяпровождение в темном будуаре, та же Пелагея Петровна.

Генеральша, как и всегда, полулежала на своем любимом кресле, облаченная в великолепное старинное платье с затканными по нему причудливыми букетами, в изумительной прическе, набеленная и нарумяненная, так что даже в том полумраке, который ее окружал, она производила впечатление почти куклы. Этот наряд особенно был странен в то время, когда весь город, а уж тем более лица, принадлежавшие к высшему обществу, носили глубокий траур.

Генеральша, большая любительница и хранительница всякого этикета, считавшая себя самой горячей патриоткой и верноподданной, принимавшая у себя ежедневно светских посетителей – и вдруг не в трауре, а вдруг в букетах!..

Она, было, сначала и заказала себе траур, но когда ей принесли черное платье, она с ужасом и отвращением от себя его оттолкнула и после долгой борьбы с самой собой, объявила, что вечно, до окончания дней своих будет носить в душе траур по отлетевшим с земли ангелам: государю и государыне, но этого платья ни за что не наденет. Ужаснее всего ей вдруг стала теперь мысль о смерти и в то же время она почувствовала, что стоит ей облечься в траурный наряд – и мысль эта ее не покинет. Она приказала Пелагее Петровне унести и сжечь черное платье. Та, конечно, унесла, но не сожгла.

Скоро всем стало известно, что при генеральше невозможно говорить о смерти и о покойниках, так как с нею чуть дурно не делалось каждый раз, когда заговаривали о подобных вещах. Этот мучительный, болезненный страх смерти усиливался с каждым днем, и что еще страннее, она, по-видимому, не так ужасалась тому, что люди умирают, – ее приводили в трепет и отчаяние, главным образом, именно слова: смерть, покойник, похороны, траур и так далее…

В ее будуаре, где столько лет вращались люди всевозможных возрастов, очень часто не насчитывалось того или другого. Она была так жадна на новости, что от нее нельзя было, конечно, скрыть, что тот или другой умер. Ей и теперь осторожно сообщали об этом, только никогда не говорили, что такой-то «умер», а говорили: его «нет», – и она отлично понимала, что это значит, замолкала на несколько мгновений, задумывалась, сидела неподвижно, совсем превращаясь в куклу… Но вдруг, сделав над собою усилие, она оживлялась и принималась за толки и пересуды о делах житейских. Наконец она дошла до того, чего так добивалась, – потеряла самое представление о смерти. Для нее люди уже не умирали, а просто пропадали, исчезали…

Утром страшного дня 14 декабря звуки отдаленных выстрелов, благодаря тишине, господствовавшей вокруг дома и в самом доме, стали доноситься и до будуара генеральши. Она теперь уже начинала плохо видеть, ей изменяла память, иной раз говорила не те слова, с каждым днем все больше и больше повторялась, но слух ее по-прежнему оставался чутким.

– Что это такое? Стреляют? Зачем стреляют? Что случилось? – встревоженно спросила она Пелагею Петровну.

Та уже обо всем знала и давно сгорала нетерпением сообщить интересные и странные новости благодетельнице. Но до сих пор не решалась, опасаясь последствий. На вопрос генеральши она замялась, кашлянула, зачихала и сделала вид, что не расслышала вопроса. Генеральша еще тревожнее, еще настоятельнее переспросила:

– Стреляют? Что значит? Говорите, если знаете, а если не знаете, – пойдите, узнайте!

– Знаю я, ваше превосходительство, да говорить только вам опасалась… Такие ужасы с утра в городе делаются, что и не приведи Господи! – торопливо начала она. – Просто я дрожью дрожу, матушка благодетельница! Ведь это солдаты на площади у дворца бунтуют – вот оно что!..

– Как бунтуют? Не может того быть, что вы!

– Верно, ваше превосходительство, верно, бунтуют, не хотят присягать государю Николаю Павловичу…

Генеральша перепугалась не на шутку.

– Матушка, да ведь… да ведь это… революция! Что же вы молчите до сих пор, что же вы все молчите? Рехнулись, что ли! Как же мы теперь… куда же мы… ведь собираться надо… бежать… куда бежать?

Она засуетилась, поднялась с кресла, спешным шагом направилась в спальню, стала вытаскивать все свои дорогие вещи.

– Да позовите же вы князя и княгиню! Что же вы! – кричала она.

Ее руки тряслись, голова качалась, она хватала то одну, то другую вещь.

Пелагея Петровна подумала, что «благодетельница» сходит с ума и кинулась со всех ног звать князя Еспера и княгиню.

Но этот припадок страха был непродолжителен у старухи. Она скоро утомилась и снова вернулась на свое кресло. Князь Еспер и княгиня ее успокоили. Тогда она распорядилась, чтобы каждый час посылали человека узнавать о том, что происходит, и ей докладывать. А затем стала делать новые распоряжения, которые всех очень изумили и смешали страх, испытываемый молоденькими воспитанницами и прислугой, с невольной веселостью.

Генеральша начала с того, что, к изумлению всех, пришла в кабинет покойного генерала, куда никогда и ни под каким предлогом не заглядывала с самого дня его смерти. В этом кабинете сохранялось все в том виде, как было при генерале. Все стены были увешаны самым разнородным оружием; тут было и древнее вооружение, карабины, ружья, всевозможные сабли и шашки, пистолеты…

Генеральша приказала созвать мужскую прислугу – лакеев, поваров, кучеров и сторожей (их было человек тридцать) и сама стала раздавать им оружие, наказывая каждому не выпускать его из рук и ни под каким предлогом не выходить из дому за исключением того человека, который, по очереди, должен был отправляться на разведки и возвращаться ежечасно с докладом.

Она решительно взяла на себя роль коменданта крепости. Шесть человек должны были стоять у ворот, вооруженные самым изумительным образом. По три человека у всех входов в доме. Два камердинера, с пистолетами в одной руке и с ятаганом в другой, были помещены у двери ее будуара.

Сделав все эти распоряжения, генеральша вернулась опять в свой будуар. Рядом с флаконами, заключавшими в себе духи, одеколон, английскую соль и прочее, она положила огромный, старинный пистолет, само собою, незаряженный. Впрочем, нужно сказать, что и остальное оружие, распределенное между прислугой, не было заряжено – так как ни пуль, ни пороху в кабинете не нашлось на видном месте. Да генеральша об этом и не думала.

Младшая из воспитанниц Машенька, живая как ртуть, смелая, не только не испугавшаяся, подобно всем ее окружавшим, этих далеких выстрелов и того, что генеральша называла «революцией», но очень заинтересовавшаяся всем этим, наслаждалась от всей души при виде вооруженных людей. Все эти хорошо знакомые ей Егоры, Петры и Федоты, казавшиеся ей и так всегда очень смешными, теперь, в старых ливрейных камзолах и полуфраках, отороченных позументами с гербами генеральши и с ятаганами, кривыми саблями, палашами, пистолетами и ружьями в руках, заставляли ее хохотать до упаду.

Весь дом преобразился. Нарушилось течение всегдашней жизни. Об уроках никто, конечно, не думал. Гувернантка совсем забыла о воспитанницах. Все метались по комнатам. Понимая, что в такой день многое может остаться безнаказанным, Машенька решилась на самый смелый поступок. Она без зова и без спроса влетела в будуар генеральши и выпалила:

– Ваше превосходительство, пожалуйте мне вооружение… Я храбрая и буду защищаться… Я никого не боюсь!

Генеральша в первую минуту даже испугалась ее внезапного и шумного появления. Но потом, несколько мгновений подумав и пожевав губами, она нашла ее просьбу весьма уместной.

– Хорошо, Маша, хорошо, – сказала она, – на вот, возьми…

Оставшееся нераспределенным оружие было сложено в будуаре.

– Вот – выбери, что хочешь…

Машенька, хотя и довольно бойко, но все же не без некоторого трепета подошла к страшным вещам. Употребление некоторых из них она совсем даже и не знала и полагала так, что «кто их знает, может, какая-нибудь штучка сама собою вдруг возьмет да и выпалит!»

Но она очень энергично победила в себе трусость, выбрала хорошенький пистолет и саблю с дорогой рукояткой, а затем, боясь, чтобы генеральша не одумалась и не отняла у нее этих вещей, поспешно скрылась из будуара.

Она навесила на себя саблю, которая так и стучала за нею, взяла пистолет в правую руку, вытянула ее перед собою и побежала в классную и дортуар. Там она принялась пугать подруг и горничных. Поднялся писк, визг. Машенька блаженствовала. Она была очень недовольна, когда к вечеру тревожные известия прекратились и когда в доме узнали, что бунт подавлен, что все утихло и никаких нападений ожидать невозможно…

Известное дело, что как бы осторожно ни поступали люди, как бы ни скрывали своих дел и обстоятельств, как бы осмотрительно и тихо ни беседовали между собою, а все же их дела и обстоятельства не ускользнут от домашних, от прислуги. А уж тем более от такой особы, как Пелагея Петровна, ничего не могло ускользнуть из того, что делалось в доме.

Положим, она не без основания побаивалась, что княгиня, пожалуй, чего доброго, и приведет в исполнение свою угрозу, если застанет ее в своем помещении и за подслушиванием и подглядыванием. Она уже теперь не подкрадывалась к княгининым и к Нининым комнатам. Но все же она ничего не теряла из виду и тотчас же узнала о раннем приезде Сергея Борисовича Горбатова и о его беседе с Ниной на другой день после бунта. Она очень скоро догадалась, что свадьба-то, видно, расстраивается, и совсем утвердилась в своих догадках, когда встретила Нину, заплаканную, с помертвелым лицом.

 

Появившись перед генеральшей, она с обычными ей ужимками произнесла:

– А у нас, кажется, в доме опять горе.

– Еще что? Что это вы меня пугаете? – прошептала генеральша, начиная тревожиться.

– Да вы не беспокойтесь, ваше превосходительство, может, оно и неверно. Только вот нынче ранехонько господин Горбатов, батюшка жениха нашего, был у Нины Александровны, а она теперь плачет…

– Что же бы это такое, вы не знаете?

– А как вам сказать, благодетельница, надо так полагать – из-за жениха; с ним что-нибудь неладное вышло.

Вслед за этим последовало обычное приказание позвать княгиню. Та появилась, едва переводя дыхание. Лицо ее было красно, глаза опухли.

– Ma chère, что случилось?

– Ах, Боже мой, такое горе!.. Несчастная Нина!.. Я в себя прийти не могу… Борис Сергеевич арестован этой ночью.

– Батюшки, какие страсти! – воскликнула генеральша. – Так что же это… он бунтовщик? Да ведь говорили: солдаты и офицеры бунтуют, а он не военный?!.

– Многих теперь будут арестовывать – и виноватых, и правых…

– Ну, правых-то не арестуют, – важно заметила генеральша.

– Так что же, maman, неужто и он виноват? Этого быть не может, это ошибка… ясно, что ошибка…

Генеральша подумала с минуту и пожевала губами…

– Ma chère, ты меня сразила, – произнесла она. – Вот уж не ожидала! Молодой человек такой благоразумный казался, из такой фамилии… и вдруг-бунтовщик!.. Ты говоришь: ошибка… нет, ma chère, таких ошибок не бывает. Уж коли Горбатова арестовали, так знают, за что… Вот времена!.. На кого теперь понадеяться?

Она начинала волноваться.

– Да, слушай ты, слушай, – ведь это как бы он и нас с тобою не оговорил, чего доброго?!. От бунтовщика, от изменника всего ожидать можно…

– Maman, Бог с вами, что вы говорите?

– Что я говорю… что я говорю! Я, матушка, верноподданная своих государей… твой отец, матушка, кровь свою на поле брани проливал… и вдруг изменник у нас в доме, да еще и женихом… Вот тебе партия? Что же это?.. Нет, уж как знаешь, а я бунтовщиков покрывать не стану!.. Чтобы нога его не была в доме у нас, так и отцу его скажи, со всем моим уважением… пусть уже не взыщет…

Княгиня вспыхнула.

– Если он арестован, так, значит, не может быть у нас, а если его выпустят – значит, он ни в чем не виноват, – сказала она.

– Уж, как там знаешь, как знаешь, а мое слово свято!.. И твое дело, ma chère, теперь заставить Нину отказаться и от мысли о нем. Что же делать – не судьба! То-то у меня и предчувствие было, что добром это не кончится. Слишком уж хорошо выходило, уж очень честь большая для Нины… А вот и чести нет, одно бесчестие!.. Досталось и нам с тобою в чужом пиру похмелье.

– Маменька, совсем вы не так говорите… Вы лучше пожалейте бедную Нину. А о Борисе Сергеевиче дурного не думайте – Бог даст, все разъяснится… Я верю, что это ошибка…

Но с генеральшей, раз она вбила себе что-нибудь в голову, трудно было поладить. Она продолжала все в том же тоне.

Княгиня ушла от нее, окончательно раздраженная и измученная.

Между тем Пелагея Петровна торжествовала – у нее даже вид был праздничный. Она то и дело втягивала свой рот и испускала легкий свист.

«Вот он, жених-то важный! – шептала она. – Как же, большой барыней сделаться вздумала… нос задрала!.. Вот теперь тебе… что получила? Срам только…»

Вместе с Пелагеей Петровной торжествовал и князь Еспер. Он за это время совсем было разлюбил Нину. Его обожание и тот восторг, который она в нем возбуждала, превратились теперь почти в ненависть. Он уже примирился с мыслью о том, что она не обращает на него никакого внимания, и только продолжал себя иногда лелеять мечтаниями о том, что это временно, что она еще вернется. Теперь он очень обрадовался. Ему было приятно, что его соперник так нежданно-негаданно подвергнут несчастью. Ему было приятно, что и Нина страдает.

«И поделом ей, поделом! – думал он. – Урок, наказание, авось спохватится!..»

Скоро странная новость о том, что жених попался, облетела весь дом. Узнали о ней и воспитанницы. Каждая из них по-своему жалела Нину, все старались всячески выказать ей эту жалость и свое участие.

Нине все эти проявления были тяжелы. Она теперь могла выносить дома только присутствие княгини. Они говорили по целым часам, высказывая друг другу свои предположения, свои надежды.

По мере того как проходили дни, или не принося ничего нового, или принося только одни тревожные, неутешительные известия, княгиня ушла в новую для нее жизнь. Она разъезжала по всему городу, всем доказывала невинность Бориса.

Нина между тем стала очень часто навещать Татьяну Владимировну. Она иногда возвращалась домой только ночевать.

Сначала и княгиня, и Татьяна Владимировна думали, что это горе просто убьет слабую девушку. Но вскоре к изумлению и радости своей, они увидели, что ошиблись. Нина была даже гораздо бодрее духом, чем они. Она не только не теряла надежду, но все более и более как-то успокаивалась и светлела.

Горбатовы и княгиня имели возможность узнать о ходе следствия многое такое, чего никто не знал. Когда они узнали, что ждать для Бориса оправдания невозможно, что его ожидает каторга, Татьяна Владимировна, несмотря на все свое самообладание, вдруг ослабела и дошла до отчаяния. Нина стала ее поддерживать, доказывала ей с горячим убеждением, что отчаиваться нечего, что испытание посылается для блага человека…

И кончилось тем, что ей удалось передать почти всецело свои взгляды Татьяне Владимировне.

Они принялись подробно узнавать о Сибири. Их уверяли, что на милость государя можно расчитывать, что виновным не по первой категории будут и в Сибири оказывать снисхождение. Они знали при этом, что все, что только можно сделать с помощью денег, – будет сделано. О том, что Нина не отказывается от Бориса и намерена разделить его участь, не было даже и речи. Все хорошо понимали, что иначе и быть не может.

Одна только генеральша, после того как приговор верховного суда стал известен и выяснилась дальнейшая участь Бориса, пришла в ужас и негодование от решения Нины отправиться в Сибирь и там выйти замуж за каторжного. Генеральша накинулась на дочь.

– Что же это ты, ma chère, о чем думаешь?.. Сколько раз говорила, что любишь Нину как дочь родную… Я вот никогда ничего такого не говорила, а, видно, люблю ее побольше твоего, если ты допускаешь это сумасбродство… За графом, за князем, за важным барином ей быть не приходится, а за каторжником еще того меньше. Да ты подумай только, кто он теперь – ведь его дворянства лишили – отверженник!.. Отговори ты ее, безумную. Ведь я вон и Машутке ни за что не позволила бы за ним бежать…. Да и стыдно это… грешно. Он изменник, государь осудил его, так что же она-то, значит, против государя идет!.. Он, мол, хоть и изменник, а я все же таки за ним. Ведь этак и она изменницей становится!..

Княгиня печально качала головою.

– Ах, маменька, маменька, что вы такое говорите, подумайте… Вспомните о сердце-то!.. Вы забыли, ведь она его любит… Ведь он для нее все тот же… Она не верит его измене… как и я не верю. Он несчастлив, и разве женщина, если она любит человека, может покинуть его в несчастии?!. Вот если бы она шла за него ради его богатства, ради его имени и положения, шла на счастливую жизнь, – а ведь так про нее почти все и думали, – тогда она рада была бы теперь от него отказаться и оправдать себя тем, что он изменник… Но теперь она может доказать всем, кто в ней ошибался, кто клеветал на нее, что она полюбила его не за имя, не за богатство. Не обижайте же ее, ради Бога!.. Не говорите с нею ни о чем таком… И знаете ли, царская фамилия и даже сам государь знают о том, что она едет в Сибирь за женихом и очень интересуются ею… и не только оправдывают ее поступок, а просто им восхищаются!..

Генеральша слушала молча и серьезно.

– Ну, коли так, видно, ее судьба такая… и уж ежели царская фамилия…

Она замолчала.

Княгиня хорошо видела, что Нине не будет новых неприятных разговоров.

И, действительно, с этого дня генеральша толковала собиравшимся у нее в предобеденное время гостям о геройском решении Нины, об ее самоотвержении, а главное, о том, что «царская фамилия одобряет ее поступок и даже ею восхищается…»

Она и сама кончила тем, что стала искренно восхищаться Ниной и как-то особенно бережливо и нежно к ней относиться.

Одна Пелагея Петровна не изменила своих взглядов и только давилась от злости: что бы ни сделала Нина – все обращается ей на пользу.

– Ну да постой, матушка! – шипела она. – Пусть там хоть ты рассвятая, а небось, Сибирь да каторга – не свой брат!.. Хуже последней мужички, может, будешь… наплачешься, изведешься… час рождения проклинать станешь… И поделом тебе… поделом… фря!.. гордячка!..

XXVIII. Там и здесь

Прошло три года. Многочисленные участники 14-го декабря отбывали свои каторжные работы. Они были помещены в Чите, в новом остроге, при постройке которого участвовали сами трудами рук своих. Вокруг острога, на очень близком к нему расстоянии, выросло немало хорошеньких новых домиков с разбитыми вокруг них садиками, со всеми наружными проявлениями удобной и счастливой жизни. И жизнь в этих домиках была, действительно, счастливая. В этой далекой глуши можно было найти уютную и даже красивую обстановку, изобилие книг, журналов…

Из этих домиков в ясные летние вечера доносились звонкие голоса, веселый смех. Очень часто окрестная тишина нарушалась звуками рояля. Среди векового затишья сибирской пустыни уносились к чистому северному небу пламенные мотивы итальянской музыки.

В этих домиках жили семьи ссыльно-каторжных. Это были по большей части молодые женщины, которым никогда и во сне не снилась судьба, ожидавшая их в жизни. Это были молодые женщины, принадлежавшие и по рождению, и по воспитанию к лучшему столичному обществу, выросшие в неге и холе барской жизни, с детства привыкшие ко всевозможной роскоши и удобствам.

Недавние барышни-белоручки превратились в «жен» и в тяжелую годину испытания сумели отбросить, как ветошь, все случайное, все временное. В них заговорила вечная, живая сила, и они без колебаний последовали за теми, с кем были соединены перед людьми и Богом.

Они не заглядывали в будущее, они не думали о том, что их ожидает там, далеко, за тысячи верст, в глухой, неведомой стране, о которой многие из них имели очень смутные и ужасные представления. В зимнюю стужу, не дожидаясь весны, не желая потерять ни одной дорогой минуты, белоручки простились со всем, к чему они привыкли, со всем, что им было дорого, – и бодрые отправлялись в неведомый путь, перегоняя на пути этом партии ссыльных.

Чтобы не обращать на себя особенного внимания, светские франтихи, выписывавшие туалеты из Парижа, надевали на себя крестьянскую одежду. Но в этой одежде они, по большей части юные и красивые, были только еще красивее.

Не одни «жены» спешили по сибирской дороге в глухую даль. Вместе с ними спешили и «невесты». Первой из таких невест была Нина. Напрасно многие, невольно заинтересовавшиеся теперь ею и даже позабывшие всю свою прежнюю относительно нее язвительность, уговаривали ее быть благоразумной, подождать до весны, получить сначала сведения о том, что там такое, как там можно устроиться.

Она решила не терять ни одного дня. Впрочем, единственные люди, которые могли бы еще, может быть, повлиять на нее, ей не перечили. Татьяна Владимировна, конечно, благословляла ее на этот подвиг, Сергей Борисович тоже. Они отпускали ее не надолго, они ей обещали скорое свидание, самое большее – через год. Они решились, устроив все дела, поехать в Сибирь и пожить там, вблизи от сына, сколько будет можно.

Княгиня тоже не отговаривала Нину. Княгиня молчала, но если бы Нина не была так занята теперь своею жизнью, своими мыслями и приготовлениями – она бы заметила, что с княгиней делается что-то странное: она почти оставила вдруг все свои выезды, часто по целым дням сидела дома, не покидая Нину, а иногда, войдя к ней, Нина заставала ее такой грустной и даже в слезах. Она бросалась к ней тогда на шею, целовала ее руки, не знала, как и выразить ей свою нежность. Но княгиня тосковала все больше и больше – и вдруг, всего недели за две до предположенного отъезда Нины, – она шумно вошла в комнату и крепко ее поцеловала.

Взглянув на нее, Нина сразу увидела в ней большую перемену. Лицо ее было красно и весело.

– Ну, Ниночка, – сказала она, тяжело опускаясь в кресло, – ведь, кажется, твои приготовления идут к концу.

 

– Да, ma tante.

– Я тебе помогала собираться, помоги и ты мне, а то я одна не управлюсь.

– И вы тоже уезжаете? Куда же, неужели в деревню, теперь зимою?

– Нет, мой друг, не в деревню…

– За границу?

– И не за границу. Куда же я могу теперь уехать? Я еду с тобою.

Нина остановилась в изумлении и растерялась.

– Как, ma tante, как со мною? В Сибирь?

– Ну да, в Сибирь.

– И надолго?

– Надолго, так что нужно хорошенько приготовиться… Но ты не бойся, я не задержу тебя. В две недели все окончу, только ты помоги мне.

– Милая, дорогая, ведь это невозможно!.. Как вы уедете? Ведь неизвестно, что там такое. Неизвестно, как доедем… Ma tante, ангел мой…

Она целовала ее руки.

– Нельзя вам ехать, право, нельзя. Вы уже не так молоды, не так здоровы, чтобы решиться на такое… Как вы будете?

– Пустяки, я здорова, здоровее тебя во всяком случае, и не так уже стара… Не делай ты меня, пожалуйста, старухой, не то я стану обижаться.

И она пыхтела всей своей колоссальной грудью, а круглые черные глаза ее так и смеялись.

– Да как же вы сами признавались, что больше трех месяцев не можете выносить уединенной жизни, – как же вы все это бросите?

– А ты как бросаешь?

– Какое же сравнение, ma tante! У меня нет никаких привычек, я даже и не создана для общества. И что вы такое говорите? Вся моя жизнь там, где он. Ведь вы знаете, что он там, что я люблю его, что я не могу без него жить, что я еду не на горе, а на счастье.

Брови княгини сдвинулись, толстое лицо ее еще больше покраснело и почти сердитым тоном она проговорила:

– Ты любишь его, ты не можешь без него жить, хорошо… А если я люблю тебя и не могу без тебя жить?

Нина кинулась к ней на шею. Огромная, тучная княгиня всю ее покрыла своими объятьями и тихо, нежно, совсем не своим голосом шептала ей:

– Дурочка, дурочка, и ты могла думать, что я отпущу тебя одну, что я здесь останусь? Впрочем, что же я, ведь я и сама старая дура, прежде так думала или, лучше сказать, совсем не думала об этом… Ну, так что же, поможешь мне быть готовой в две недели?

– Помогу, ma tante, помогу.

– Девочка ты моя милая, радость моя, – опять нежным шепотом говорила княгиня и привлекала Нину к себе на колени, и целовала ее горячими материнскими поцелуями, и мочила ее своими слезами.

Но эти слезы были счастливые слезы. Княгиня вдруг почувствовала себя как будто перерожденной; ей казалось, что она начинает жизнь сначала и что эта новая жизнь бесконечно полнее, бесконечно радостнее прежней жизни.

Нужно было объявить генеральше о таком никем не жданном и внезапном решении. Княгиня не стала медлить и, со своей естественной ей во всех важных делах энергией, тотчас же после разговора с Ниной отправилась в темный будуар.

Княгиня ожидала неприятной сцены, выражения негодования старухи, но, к ее величайшему изумлению, когда она сказала, что намерена сопровождать Нину и прожить с нею там первое время пока она устроиться, генеральша ничего не возразила и несколько мгновений сидела, погруженная в свою кукольную неподвижность.

– Что же, ma chère, ты думала, – большую новость мне скажешь? – наконец заговорил она. – И никакой-то новости в этом для меня нету, я так и полагала, что ты уедешь… Где же тебе ее отпустить одну! Я, ты думаешь, уж не судила сама с собою об этом? Много, ma chère, судила и только изумлялась, что ты молчишь, что ты от меня скрываешь… Только подумай, милуша…

Генеральша называла дочь «милушей» очень редко и в минуты большой нежности, так что княгиня сразу увидела, что в словах матери нечего искать иронии или вообще чего-нибудь, кроме их прямого смысла.

– Подумай, милушка, как же это ты? Ведь это Сибирь, ведь ехать-то сколько, а неравно растрясет да разболеешься дорогой, – ведь ты не молоденькая… Просто я представить себе не могу, как это ты поедешь!..

– Чего же тут представлять, maman, милая! Сяду да и поеду. Растрясет – остановлюсь, передохну и опять в дорогу. Да и не растрясет совсем! Может быть, это путешествие мне только на пользу будет. Толста я очень, встряхнуть меня, право, не мешает. А мы вам, maman, подробно, из всех мест описывать будем всю нашу дорогу…

– То-то же, то-то же!.. Ну, поезжай с Богом, добруха, а я тут вот ждать буду…

Генеральша запнулась на минуту; как видно у нее мелькнула какая-то мысль, она хотела сказать что-то, но только вздрогнула и еще раз повторила:

– Ждать буду…

Княгине сделалось грустно. Она припала к сухой, холодной руке матери и долго ее целовала.

Через две недели все было готово. Княгиня сделала все свои распоряжения. Перед отъездом происходило торжественное прощание. Княгиня и Нина отправились к генеральше, и она ту и другую благословила образами, подарила им на память прекрасные вещи, перекрестила их.

– Ну, Господь с вами, дай вам Бог благополучного пути, дай вам Бог, не забывайте меня, пишите… Ступайте, ступайте…

И вдруг замахала руками.

Они вышли из будуара, а генеральша, схватив платок, стала скорее вытирать себе глаза, чтобы слезы не смыли белил и румян.

Отслушав в большой зале напутственный молебен, княгиня и Нина стали прощаться со всеми домашними. Прежде всех подошел к ним князь Еспер. Он имел спокойный и даже гордый вид, церемонно раскланялся с ними, пожелал им доброго пути в самых любезных выражениях, холодно поцеловал руку племянницы, также холодно поцеловал руку Нины.

Нина остановила его и ласково сказала:

– Не поминайте лихом, князь, вы давно, давно на меня сердитесь, но за что, я не знаю. Я всегда была расположена к вам и против вас ничего не имею… Не поминайте лихом!

Он взглянул на нее, все лицо его вдруг запрыгало. Он опять склонился к ее руке и на этот раз целовал долго, едва мог оторваться, а потом вдруг круто повернул, ушел к себе, заперся и не выходил больше в этот день из своих комнат.

Княгиня и Нина ехали не одни – с ними ехал Степан, для того, чтобы охранять лучшее сокровище своего Бориса Сергеевича – это дорогую невесту…

Они все трое в Сибири, в Чите. Много было в дороге разных приключений, но ничего уже такого особенно страшного им не пришлось испытать. Княгиню не растрясло, она чувствовала себя бодрой, свежей и находилась в самом лучшем настроении духа. Она ободряла Нину, даже смешила ее часто. Она теперь открыла все сокровища своего характера и своего сердца, умела найтись при всех обстоятельствах, всякие затруднения отстраняла с большой ловкостью, во всех встречавшихся с нею она вселяла к себе расположение.

Ей пришлось много хлопотать для того, чтобы получить разрешение поселиться с Ниной, но она этого добилась. Быстро вырос хорошенький домик возле острога. С помощью денег, а у княгини их было много, как своих, так и переданных Горбатовыми для Бориса и Нины, она окружила себя такой обстановкой, без которой ей трудно было бы жить, и очень скоро поняла, что от нее и жертвы никакой не требовалось, что в Чите жизнь не хуже петербургской: самое милое, приятное общество, да и люди гораздо добрее.

Нина была обвенчана с Борисом несколько дней после своего приезда. Это была странная свадьба, в убогой острожной церкви. Невеста, с каким-то вдохновенным, почти неземным выражением в лице, была прелестна. Хорош был и жених, несмотря на то, что на ногах его, когда он вел невесту вокруг аналоя, гремели кандалы.

Мало-помалу выяснился и установился общий образ жизни. Жены каторжников должны были видеться с мужьями в остроге, и эти свидания происходили при офицере, но очень скоро, благодаря доброте осторожного начальства, первоначальная строгость прекратилась, и арестанты получили позволение когда им угодно отправляться в домики к своим женам, под тем вечным предлогом, что жены больны и прийти не могут.

Времяпровождение бывало иногда самое веселое. В остроге было соединено не менее сотни человек, большею частью молодых, представлявших собою цвет образованного общества. Это были люди, обладавшие самыми разнообразными и иногда очень крупными дарованиями и, вместе с тем, прекрасными нравственными свойствами. Перенесенные испытания отрезвили их, они глядели теперь на жизнь спокойно, благоразумно, научились дорожить ею, нашли в ней высший смысл и высшие радости.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29 
Рейтинг@Mail.ru