bannerbannerbanner
полная версияОтсюда лучше видно небо

Ян Михайлович Ворожцов
Отсюда лучше видно небо

Полная версия

3

В школьные годы, не имевший твердо закрепленного за ним ярлыка профессионального ранга и удовлетворяющей запросам квалификации в чем-либо, Владислав из-за своих нечеловеческих габаритов очень просто вписывался в ряды чернорабочих, в состав быстро расходуемой, заменимой силы.

К шестнадцати годам довелось ему поработать то там, то сям (и стеклоизделия отжигал, и поды ломал, и струбцину спрессовывал, и сетки натягивал, и абразивы выгружал, и шпон лущил, и ткань взвешивал, и белье отжимал на центрифугах, и целлюлозу месил, и спичечные коробки намазывал, и стержни прессовал, и пиломатериалы пропитывал, и станочником-распиловщиком успел побывать), но работал всегда под руководством квалифицированного напарника или в паре под присмотром отца на деревообрабатывающем заводе, куда Владислава без труда оформляли на лето, с улыбкой встречали, угощали чаем и мягкой послеобеденной булкой.

Не подозревал Владислав, с какой радостной гордостью, едва ли не со слезами на глазах Виталий Юрьевич на пятиминутных перекурах рассказывает соратникам-коммунистам о своем трудолюбивом младшем сыне Владике, о своем надежном воспитаннике, который в пятнадцать лет уже стал самостоятелен, уже везде поработал, уже возмужал и ужасную семейную трагедию, которая чуть самого Виталия Юрьевича не свела в могилу, перерос!

Помнил Владислав, какое к нему отношение было в коллективе. Каждый товарищ отца, заражавшийся его восторгами и гордостью, проходя (с тележкой, переполненной деталями стульев или налегке) мимо рабочего места Владислава, считал своим долгом непременно остановиться и поощрить его добрым словом.

«Молодчина, Владислав! – говорили они, широко улыбаясь замороченному трудяге-школьнику, вымирающему виду трудящегося. – Вот он, полюбуйтесь на этого запыхавшегося стахановца, гордость своего отца! Владик, ты бы хоть на перекур, что ли… Вернее, на передых, ты ведь не курящий у нас! Нет, я серьезно, Влад, давай на перерыв, с тебя уже пот градом, хоть выжимай. Духота нынче адская. Слышишь? Я покараулю сушилку за тебя полчасика, а то ты прямо герой эпохи ренессанса социалистического труда. За всех работу делаешь. Побольше бы нам такой молодежи, конечно… Эх, побольше бы, а то стариков за сверлильными станками все чаще увидишь, а молодых – все реже! У них то шприцы, презервативы, секс… Ох, что делается!»

Владислав пошел на перерыв, чтобы умыть лицо, а заодно прогулялся по жужжащему муравейнику распиловочного цеха, где в тот день работал Виталий Юрьевич.

«Эй, пап! – громко позвал Владислав и похлопал отца по плечу. – Пойдем на перекур! Мне с тобой поговорить надо!»

«Ну, пойдем… – Виталий Юрьевич выудил из нагрудного кармана рубашки помятую пачку сигарет. – Э, Денис! Пригляди тут, я отойду на пять минут, ладно?! – и, положив мускулистую руку на плечи Владислава, как хомут, расхохотался и потащил его к выходу из цеха. – Ну как работа, Влад?! Спорится?!»

«Нормально! – они вышли под открытое небо, лучившееся неестественной голубизной и выплавлявшее ярко-белые облака. – Слушай, пап, я поговорить хотел…»

Виталий Юрьевич, улыбаясь, сунул сигарету в зубы и чиркнул спичкой.

«Ну вперед, говори», – сказал он.

«Я не хочу больше учиться. Я уже все для себя решил, – промямлил Владислав. – В школу я в следующем году не вернусь. Не хочу… Мне там ловить нечего. Бесполезное дело. Только зря теряю время. Останусь работать на заводе. До конца жизни буду тут».

Виталий Юрьевич обалдело усмехнулся.

«Ты что, Влад… – проговорил он, чуть ли не роняя зажженную сигарету изо рта. – С чего это вдруг?! Не пойму, зачем тебе оно надо?!»

«Это бессмысленно, – ответил однозначно Владислав. – Мне не место в школе. Я хочу быть ближе к старшим. К взрослым. Хочу работать».

«Нет, так дело не пойдет, – проговорил Виталий Юрьевич. – Конечно, ты у меня молодец, что понимаешь важность труда, да только не надо никуда торопиться. Я хочу, чтобы ты диплом получил. Закончил школу, а потом продолжил обучение. Даже если хочешь работать здесь или где-то еще, без дальнейшей учебы ты далеко не продвинешься».

«А я и не хочу никуда двигаться, – буркнул Владислав и вдруг поймал себя на мысли, что сейчас разрыдается. – Я уже там, где хочу быть! Мне больше ничего и не надо… Работа есть, что еще?! Я думал, ты обрадуешься и согласишься со мной. Понимаешь?! Я здесь хоть полезен… И не хочу ничего менять. Пусть все остается как есть».

Они недолго постояли в молчании, и Владислав вдруг ощутил дискомфорт. Кажется, их разговор слышали рабочие, перекуривавшие неподалеку стайкой. Они видел их лица, рассыпанные, как корм для голубей, и всем этим лицам, глядящим на него и выпрыгивающим без парашюта, Владислав был не нужен – ему казалось, что они даже посмеиваются над ним. Для них, с его ростом, деформациями тела и странными речами, он был всего-навсего излишне сложной подробностью простенькой перспективы, подлежавшей сносу.

Он смотрел на них, желая отвернуться, но не мог, хотя и была возможность выбора. То есть для конъюнктивы важнее предлагаемая возможность и условия, нежели сам выбор, но не для роговицы.

Поэтому, обняв самого себя и дожидаясь слов отца, Владислав стоял, не пытаясь никак угождать очевидцам его случайного бытия, чей интерес к нему постепенно угасал. Он не пытался угождать их глазам, похожим на простуду или на нераскрывшиеся парашюты, так и не встретившим золотой век коммунизма и обещанную эпоху общемирового прогресса.

«Послушай-ка, Влад, – Виталий Юрьевич поджал губы, пульнул окурок на землю и притоптал. – Хочу, чтобы ты понял одну вещь. Рано или поздно, там, где надолго задерживаешься, ты всегда становишься невидимкой. Это неизбежно и неизменно. Просто через пару лет ты поймешь, что отношение к тебе поменялось, а может, всегда и было таким… В любом случае, ты еще слишком молодой, Влад, чтобы вдруг обнаружить, что потерял свое место в мире».

«Ничего я не терял! Мне и тут хорошо! И хватит на меня такими глазами смотреть! – распсиховался Владислав и отмахнулся. – Все! Я свое последнее слово сказал. Я бросаю школу! Мне не нравится отношение ко мне. Мне не нравится там абсолютно все! Ноги моей там больше не будет. Это мерзкое место».

То было, казалось, настолько давно, что скажи кто Владиславу, то он и не вспомнил бы, как говорил такие слова, не вспомнил бы, что в его жизни был ускользнувший момент, когда он ощущал себя востребованным, нужным, полезным. Возможно, будь он умнее в те годы, он бы добавил, что каждый человек – это великовозрастный ребенок, учимый жить по пятибалльной шкале, ставший жертвой педагогического субъективизма и агрессивной экспансии, и с трудом выбравшийся из мира заниженных оценок и завышенных ожиданий. Но он не был умнее…

Сейчас же с работой приходилось туго. Несмотря на свой рост и кажущуюся могучесть, под одеждой Владислав был худощав и сухоребер, а в последние пару лет физический труд он стал переносить совсем плохо из-за терзающей его сердечной хвори и астматических фортелей, которые выкидывали его прокуренные бронхи.

Ппосле некоторых предварительных изысканий (спасибо косвенным связям родственницы) и ста минут запыхавшихся телефонных разговоров конформисту Владиславу посчастливилось, хоть и сомнительно, но утвердиться в безымянной должности в редакцию безымянной газеты.

Требования, предъявляемые ему, были бесхитростны и не нуждались в наличии его бесконфликтной и приспособленческой личности: на все необходимо закрывать глаза, забыть о существовании сторон, мнений, беспринципно перепечатывать любую ложь, правду и факт, ничего не обсуждая, безостановочно приумножать скоропортящийся продукт массовой информации.

Поставив подпись, Владислав, как ему казалось, был готов выйти на работу уже в следующий понедельник.

«Ну как, взяли? – поинтересовалась родственница, не успел Владислав переступить порог квартиры. Коротко ответив, что взяли, он снял туфли и стал расстегивать пиджак. – Молодец, – без энтузиазма похвалила она. – К слову, хочешь быть молодцом вдвойне, подклей уголок обоев у себя в комнате, чтобы было не придраться. Ладно? Ко мне сегодня гости придут. Дальняя родня. Поминки твоей мамаши…»

У Владислава брови поползли вверх по лбу от удивления самим собой – и как он мог забыть?! Совершенно вылетело из головы.

«И отец будет?!» – спросил он.

Фемида Борисовна пожала плечами.

«Насколько я знаю, нет. В любом случае, до их приезда, будь добр, приведи квартиру в порядок, – Владислав только сейчас заметил, что родственница прихорошилась, принарядилась и теперь встала перед зеркалом, взяв гребень и с рвуще-расчесывающим звуком принялась прохаживаться им по перепутавшимся волосам. – Я не хочу, чтобы тут был такой бардак, когда соберется народ. А я пока пройдусь по магазинам. У тебя часа три, не больше».

Владислав с готовностью кивнул и, отступившись, дал родственнице пройти.

«Ах да, чуть не забыла… – застопорилась она в дверях и пригвоздила сожителя к стенке недобрым взглядом. – Ты пылесосом, случаем, не пользовался?»

Владислав понял, что в вопросе кроется подвох, и только нерешительно качнул головой.

«Так вот он сломан. Как так получилось, что он забился краской? Я сегодня пыталась пропылесосить ковер в гостиной, и догадайся, что случилось. Ты что, мой драгоценный, пролил краску и решил ее убирать пылесосом?!»

Владислав сглотнул и его губы расплылись в улыбке-конфузе.

«Нет. Я просто думал использовать пылесос как краскопульт», – объяснил он.

«Чего?! Господи боже… Какой еще краскопульт?!» – удивилась родственница.

«По инструкции все должно было работать».

«Господи, Влад, по какой инструкции?! Ты что?! Она ведь от старого пылесоса! Этим нельзя наносить краску! Ужас какой-то! Читать умеешь? Или в школе не научили? Ладно… – она мельком глянула на наручные часики и распахнула дверь. – С первой получки жду новый пылесос. Не думай, что я буду платить за твою безалаберность. Все, я ушла… – дверь закрылась за ней, и раздался усиленный эхом голос. – Три часа!»

 

Наведение порядка сводилось к многофункциональному перемещению вещей. Не желая терять времени, Владислав прикрутил карниз у себя в комнате, повесил шторы, а вместо изолированной лампочки (похожей чем-то на неудавшуюся виселицу) в центре комнаты приладил лебединую люстру.

Оставался еще час, и Владислав решил протереть окна, у которых, как и самого жильца, наблюдалась повышенная потливость по утрам, нервозность и нешуточная неуверенность в завтрашнем дне.

Неохотнее всего он взялся за клей и кисточку, чтобы подклеить уголок обоев.

С ними он мучился со дня приезда, а теперь даже смотреть на них не хотелось. Не успел он поклеить их, как они тут же срослись со стенами, стали их безнадежной кожей и предприняли попытку развить исторические сложившиеся оборонительные функции стен, прибавив к ним возможность стать национальным достоянием и культурной ценностью, привлекательной для его глаз-вырожденцев.

Их затейливо-тошнотворный узор, в котором было нечто отталкивающее, все время пытался втянуть взгляд Владислава в бездоходный обмен мнениями, пытался вступить в молчаливую беседу с его выпитыми глазами, постоянно погруженными в консервирующую жидкость ностальгических переживаний и обращенными в прошлое, которое он не хотел отпускать.

Справившись с последним делом, он решил немного передохнуть. Упав на диван-кровать, он окинул взглядом комнату, в которой неожиданно узнал несокрушимое единство стен, держащихся за руки и оплакивающих пол, уходящий у него из-под ног, узнавал непритворную тяжесть судорожно сглатывающего потолка, и, узнавая все это, Владислав даже прослезился.

Прослезился потому, что ему досталась не какая-то определенная жилплощадь с тараканом Петькой (лучшим другом бесприютного детства) за газовой плитой, но умение в этой квартире, увеличенной ностальгической слезой, увидеть именно ту квартиру, в Кексгольме, в которой он когда-то жил…

Вечер в окне был отмечен пунктиром фонарей, как шея удушенного – глубокой странгуляционной бороздой.

«Владик, а, Владик, – помигивая серо-голубыми глазами, толкала его в плечо тетя Ирина. – Скажи-ка, а ты уже присмотрел себе невестку?»

Владислав, втянув плечи и ссутулившись, чтобы уместиться, сидел за столом между брюнетистой тетей Ириной и непрерывно посмеивающейся Фемидой Борисовной, вспоминая недавние часы блаженного одиночества и отравляющей саморефлексии.

«Куда ему невесты! – сказала Фемида. – Ты чего такое говоришь, Ира?! А ну не сметь смущать моего мальчика, не в том он еще возрасте, чтобы о таких вещать думать!»

«Брось, Фемида, – отмахнулась брюнетистая тетушка, придерживая Владислава за оттопыренный локоть, в котором сосредоточилось все то немногое мужское, что еще оставалось в мужчинах. – По-моему, Влад уже довольно зрелый молодой человек, ты так не считаешь? По крайней мере он созрел для разговоров о здоровой эротике и духовной любви… Хотя ты права, быть может, что забегать куда-то дальше рановато, но, в конце концов, подобные разговоры способствуют деинфантилизации и подогревают мальчишеское любопытство к благам родительства и семейной жизни…»

Владислав, скорчившийся от упоминания психологической терминологии, попытался вставить свои пять копеек, пробормотав, что у него до женитьбы просто еще руки не дошли.

«Ничего удивительного! – судейским тоном заключила незнакомая женщина, сидевшая не за столом, а в кресле, читая газету. – В таких серьезных вещах, как регистрация брака и семья никакого канатоходства и акробатики быть не может и не должно!»

«К слову о браке! – Фемида Борисовна с загадочной улыбкой поднялась из-за стола и извлекла из ящика под телевизором фотоальбом. – У меня же тут завалялся старый-престарый альбом Виталика и Люды! Ну, кто хочет посмотреть?!»

Обложку положенного на стол альбома испестряли удачные вырезки из неудавшихся фотографий (может, чья-то гримаса портила увековеченный момент или появление пьяного родственника, какой-нибудь отсвет, в конце концов), все кадры с разных времен, будто краткий пересказ содержимого – и только внутри становилось чуточку поинтереснее. Сперва шли черно-белые фотокарточки периода комсомола, когда Виталий и Людмила только познакомились и еще даже не думали, что будут состоять в браке.

Следом за этим девятнадцатилетний Виталий Юрьевич (чью мужественную внешность отметила тетя Ирина), уже отслуживший в советской армии – стоит на танке, одетый в шапку-ушанку, тельняшку, потрепанные шорты и унавоженные сапоги, нога на гусенице, на плече не винтовка, но лопата, и перечеркнутая сигарета, как гвоздь, забита в криво ухмыляющийся рот.

Дальше он же, но уже вернувшийся на родину в двадцатиоднолетнем возрасте и немедленно взявший в жену красавицу-комсомолку Людмилу, розовощекую и дебелую.

«Красавица! Какая же она была красавица…» – умиляясь, сказала тетя Ирина.

Действительно, приметил Владислав, его мать была очень привлекательной женщиной, несмотря на некоторую корпуленцию (с годами, впрочем, она сильно исхудала) и привычку выходить из царственных тазобедренных берегов незапланированной беременностью. И, глядя на нее, Владислав вдруг осознал, что беременность – это не вымысел, а реально существующее заболевание, передающееся половым путем.

Но мысли его вскоре вернулись к матери, к ее нестареющему лицу. Обращал на себя внимание эксплицитный педоморфизм, невредимый возрастом очерк ее девичьего лица и бархатных, бледно-розовых рук.

Сколько Владислав ее помнил, она всегда, что на фотографиях, что в последние годы жизни, выглядела одинаково молодой и, видимо, Виталия Юрьевича подкупили в первую очередь не ее человеческие качества, а примитивный, первобытный половой инстинкт – уж слишком ему хотелось разместить в ее территориальных водах свою сублимированную субмарину, – этот инстинкт и обвел обрадованного остолопа вокруг окольцованного пальца.

Так Виталий Юрьевич нашел Людмилу и, кажется, заслуживал ее корыстной любви, жаждавшей только четырехразового деторождения и свержения тиранихи-матери с престола матриархального превосходства. Даже Владислав помнил, как мамаша упрекала Людмилу в том, что та мало рожает и не быть ей матерью-героиней!

«Злая была женщина, – пробормотала Ирина, – я ее немного помню. Очень злая и… какая-то совсем бешеная. Неприятная особа, уф!»

«Ой, и не говори», – поддержала Фемида Борисовна.

Следующие страницы занимал ряд последовательно датированных фотографий, за кадром которых чувствовалось присутствие случайно выбранного из толпы прохожего, который становился соучастником их преступного брака и первой беременности, когда родился сын Виталик, названный в честь отца и, предполагалось, вынужденный повторить его судьбу.

Были фотографии на фоне крупного крупа конского памятника, под дубом, вокруг которого рассыпаны желуди, на фоне покрашенной скамейки, рядом с которой суетились сизо-голубые голуби, а дальше – постоперационный Виталий Юрьевич, у которого уже наметилась округлость живота, утратившего способность уклоняться от ударов ниже пояса, и все четче среди изнуренных черт его лица вырисовывался восход солнца тридцатилетия и подъем альпиниста по имени возраст.

С гладко выбритой физиономией, застанной врасплох наплывом светло-сиреневой тени, он стоял, о чем-то задумавшийся, а рядом с ним, держа его под локоть, стояла Людмила, и ее воздушно-вздувшееся платье с узором васильков, клевера и выцветших после стирки пионов казалось Владиславу недостающим фрагментом лужайки. Ее внезапно разросшийся живот, на предыдущем фото лишь отдаленно проступавший, возмещал долговременный промежуток между двумя датированными фотографиями.

Глаза женщины были непритворно-живыми, необъяснимо-яркими, спелыми, как два солнца и какими-то… слишком увлеченными жизнью. Стоя рядом с угрюмо-серьезным Виталием, Людмила выглядела как прохладительный напиток. В ней кружились лепестки особенной, заварной любви и нежности, в ее обманчивых мечтах – фруктовый компот, а в ее больной душе – пюре из шиповника.

Виталий же больше был похож на богопротивное рагу с упаднической начинкой, нигилистическую гниль, приторный десерт многолетней депрессии.

«Гляньте, подруги, – ткнула пальцем в фотографию Фемида Борисовна. – А ведь Влад, все-таки, вылитый Виталя! Не отличишь!»

Владислав удивился.

Он действительно был похож на отца, словно это была его фотография сейчас, только вот Виталий Юрьевич был куда привлекательнее, даже несмотря на вытянувшееся, угрюмое лицо.

Неожиданно эта похожесть стала главной темой разговора, и Владислав, будучи единственным тут, благодаря чьему присутствию можно было наглядно сравнить прошлое с настоящим, вновь оказался в центре внимания, как еще теплый труп на столе патологоанатома.

Он будто сейчас изучал историю болезни их семьи.

Все, что они сохранили, что пытались сберечь и продлить с помощью своих детей, их национальное достояние и неприступные бастионы детородного генофонда – все это было историей их многовековой, коллективной, затянувшейся болезни, пик развития которой пришелся на Владислава.

В фотоальбоме оказались и его снимки, в самом раннем возрасте, где он, слегка засвеченный, восседает на коленках Людмилы в слюнявчике и штанишках с подтяжками, а вот уже девятилетний Владислав, переросший на полголовы старшего брата Виталика, но, к сожалению, за такое превышение скорости был оштрафован худобой, непрочностью скелета и одышкой. Что касалось телосложения и даже некоторых черт внешности, Владислав пошел больше в отца, чем в мать, но при всей этой соблюденной похожести на Виталия Юрьевича Владислав оставался его копией только на поверхности – там, где блестело солнце будущих залысин, где отражались птицы пролетающей расчески, и обнаруживалось существование незримого воздуха, соприкасавшегося с замутненной водой неутомимых мыслей.

Был у Владислава тот же, только еще более внушительный рост, наморщенный бронетанковый лоб, та же поза, которую неусидчивость Владислава сводила к фикции. Спина у него нырком, грудь – орлом, подбородок – сверкающим локтем начищенной ложки, а руки – Христом, когда с него снимали мерку в ателье.

И из-за этих неожиданных пересечений между отцом и сыном собравшимся женщинам казалось, что Владислав неминуемо должен если не повторить его жизненный путь и его судьбу, то, по крайней мере, стремиться ему соответствовать.

«Да, хороший он мужик, работящий, надежный…» – со вздохом некоторой грусти сказала тетя Ирина, положив свою теплую ладонь на похолодевшую руку Владислава.

Рейтинг@Mail.ru