bannerbannerbanner
полная версияОтсюда лучше видно небо

Ян Михайлович Ворожцов
Отсюда лучше видно небо

Полная версия

«Вот только не надо выдумывать. Мы с тобой в одной школе учились, разве что за одной партой не сидели. И я прекрасно помню, какой ты был… – настойчиво заявляла Людмила. – В футбол играл и даже борьбой занимался, если я ничего не путаю, и медали за соревнования у тебя с юношеских лет остались. Так что не надо прибедняться…»

Владислав, пока отец не замечает, повторил за ним ход, насколько позволяли сложившиеся обстоятельства партии, с гордостью объявив, что он закончил.

Виталий Юрьевич, глядя лишь одним глазом, быстро сделал свой ход и, опять обреченно вздохнув, посмотрел на Людмилу.

«Ну и чего ты хочешь от меня, а? – спрашивал он. – Я что, могу как-то мальчишку переделать?! Может, мне заново его родить, чтобы он тебя устраивал своей комплекцией? Вот и все, не приставай. Нормально с ним все. Это просто твое фантазирование».

«Опять?! Никакое это не фантазирование! Будто сам не видишь… – она прервалась, погладила сына по спутавшимся волосам и улыбнулась ему. – В общем, я решила. Буду сама заниматься здоровьем Владика, раз ты отказываешься».

Владислав сделал ход, а Виталий Юрьевич, победоносно хрустнув костяшками пальцев, поставил ему мат.

«Говорю же, родная моя, флаг тебе в руки! Я не собираюсь тебе доказывать, что люблю своих детей и превращать Влада в поле боя за звание лучшего родителя года…»

И это продолжалось.

Людмила встречала Владислава после школы, когда заканчивались уроки.

Друзей у него, кроме одного-единственного, не было, да и то был исключительно школьный друг по свойству – так что звонок с уроков означал, в сущности, и конец дружбы.

Владислав замечал, что мать, встречавшая его, как возвращенца-военнопленного, чуть ли не со слезами на глазах, выглядела каждый раз нарочито-радостной и осыпала его бесконечными вопросами, на которые получала однозначный ответ («Да нормально»).

Не зная, о чем еще с одиннадцатилетним сыном поговорить, кроме как о его предполагаемой болезни, вспотевшая и нервничающая Людмила в первую очередь ненавязчиво интересовалась тем, что косвенно относилось к Владиславу.

Например, его итоговыми оценками (в основном удовлетворительными), выставляемыми в конце учебного года, условными успехами недоброжелательных одноклассников, а также намерением медперсонала прививать их в следующем году, ну и списком литературы для чтения на лето.

Но, получая в ответ только сдержанное и лаконичное мычание, непереводимое на человеческую речь движение громадной головы, и видя, что Владислав от ее слов плотнее замыкается в себе, Людмила вдруг начинала теребить его уже опустевшую кофточку и бесформенный рукав, лишившийся, собственно, руки. И тогда она начинала кричать ему, старалась на чем-то твердом и действительном (шерстистый шмель, брезгливая береза в обществе обобщенных дубов, хромой прохожий или еще что-то) сфокусировать рассеянное внимание Владислава, опять сгустить трепетную дымку нахлынувшей на него слепоты, в которой он стремительно растворялся.

Он всегда боялся, что титанические усилия матери окажутся бесплодными, что она будет сожалеть о напрасно потраченном времени и жизни, что вся ее взрывоопасная любовь превратится в отравляющее разочарование.

Младшеклассник-вундеркинд, он прикладывал болезненные усилия в эрекции учебы, усилия, соразмерные тем, что вкладывала в его воспитание Людмила, заботясь о нем как о самом бесперспективном, несамостоятельном и потерянном.

Но, пытаясь преодолеть несоответствие и развить свой анемичный разум, скованный комплексами и неврозами, во что-то лучшее, Владислав надорвался, что в свою пору привело к гипоплазии пениса и очевидной скудости пубертатных изменений и физическим деформациям бесконечно разрастающегося, как дрожжи, тела.

Ждали его в учебе и похвальные грамоты, и репутация пятерочника, но только до поры до времени, когда Владислав вдруг понял, что все его старания бесплодны, что его родители по-прежнему, несмотря на его нечеловеческие старания, видят в нем безнадежного ребенка-онаниста, пойманного за предосудительным действием.

Пусть даже в будущем Владислав стал бы всемирно известным поэтом, космонавтом, совершившим высадку на Луну, спортсменом или партийным лидером-коммунистом, все это было бы тоже зря, ведь в одноразовых родительских глазах, которые ему в порыве проясняющей ярости хотелось зашвырять камнями, в этих глазах за портьерой надуманных успехов, за кулисами театра жизни всегда будет просвечивать этот онанист, эта скособоченная страхолюдина, которая свела с ума мать.

И все, что у него осталось, это нарастающее, крепнущее с годами чувство стыда и вины, всем телом испытываемого. Последнее прибежище для презренного человека, чьи вееровидные кисти сочетали в себе лучшее от фигового листа, а Владислав прикрывал ими кажущуюся наготу, каким-то образом видимую всем вокруг.

В такие минуты ему хотелось раствориться в воздухе, стать призраком-невидимкой.

«Владик, Влад?! – громко взывала Людмила Викторовна к сыну. – Опять ты в облаках витаешь?!»

И как только у нее получалось вернуть Владислава в этот мир, мир унылой вещественности и плохого зрения, она принималась о чем-то сиюминутно важном с запальчивостью рассуждать и тыкать пальцем в объекты, не успевавшие оформляться.

Со слезами на глазах, обмахиваясь хихикающим платочком, по-идиотски Людмила умилялась майскому свежевыжатому соку солнца в стакан дня и мелкому трепету листвы, кое-где еще не до конца обозначившейся, но сквозь проблески которой проступало блестящее аквамариновое небо. В какой-то напускной истерической радости, перебивавшейся напевными стихотворными экспромтами, она бормотала, что все так хорошо, просто замечательно. Хорошо! Какая погода, Владик, ты посмотри, обязательно хорошо! Все непременно должно радовать глаз, озарять выполосканную в собственном соку душу, хотя сам Владислав знал, что все плохо.

Все обман, все нарушение перспективы, где предметы сдвигаются в глубину, в чернеющую пропасть, а сам он бесконечно уменьшающаяся вещь в мире бесконечно увеличивающегося ощущения собственной ненужности.

Все эти перемещения по обезглавленным коридорам поликлиники, по одинаковым кабинетам одинаковых врачей в одинаковых халатах, одинаковые процедуры, одинаковые ответы и вопросы на приеме у большелобого доктора, на крыльце чьей полуовальной физиономии, на ступеньке под расплющенным носом сидели усы, собравшиеся в долгую дорогу, если не в кругосветное путешествие до бороды.

Он совершал эти за годы выученные Владиславом наизусть движения – с помощью фонендоскопа доктор зондировал тугие комья его необитаемых планет-легких, пальцами массировал горло, поворачивал голову, прикрученную к шее шурупами, а Людмила тем временем, взъерошенная от нервов, сидела, скрестив ноги и поглядывая искоса на растения (увядавшие от ее взгляда) в горшках на подоконнике и шкафу, и расковыривала ногтем пунцовый прыщик на сужающемся подбородке.

Любить эта женщина совершенно не умела. Во всяком случае не нечто конкретное, а скорее свою собственную абстрактно-извращенную любовь, которую ей было приятно чувствовать. Жадно, алчно эксплуатировала она подобие этого чувства в самой себе, пока оно не исчерпывалось, а когда наружу из-под него вдруг вылезал погребенный неполноценный Владислав со всеми его изъянами, симптомами и непростительными дефектами, то Людмила вновь стремилась взрастить это чувство в себе и утопить в нем Владислава, как неожиданно всплывший труп, как позорное свидетельство ее собственной дефектности, ее репродуктивного провала. Так что Владислав был лишь формальным, пустым наполнителем бытия и Людмила в нем не нуждалась – нуждалась она только в своей собственной немеркнущей, обезличенной любви, присущей ей самой и натягиваемой ей на весь земной шар, как презерватив на глобус.

Неважно было, кто перед ней, Владислав или его вымышленная болезнь. Важно было лишь превратить это в то, что можно любить.

«Ну как он, доктор? Здоров? – спрашивала Людмила. – Шумов в сердце нет? Каких-то дефектов…»

Замученный врач вздыхал прерывисто и непринужденно-легким движением закидывал шнур фонендоскопа, как аллегорическую виселицу, на обложенную складками шею – причем черный и гладкий шнур всегда оказывался между двух складок.

«Нет», – отвечал он коротко и замученно.

«А почему Владик такой худой, как вы думаете? Это не из-за болезни? Я узнавала у других врачей. Они определенного ответа не дали. Но я ему постоянно говорю, надо больше кушать, спортом заниматься, гулять ходить, дышать воздухом и общаться с другими детьми… – но и на это врач только пожал плечами. – Правда, за последний год он как-то совсем уж неожиданно вырос на целых пять сантиметров. Я даже удивилась… Думала, что он уже не вырастет, так и останется метр с кепкой, а тут вдруг пошел в рост. Это нормально?»

Доктор вытянул из кармашка ручку и в страшно неудобной позе незамедлительно начал что-то записывать в задымившийся больничный лист.

«Совершенно нормально», – ответил он, но Людмила только скептически фыркнула и мотнула головой, уже решив для себя, что в следующий раз они пойдут на прием к другому врачу или, что вероятнее, в другую больницу.

Потому что в их поликлинике толковых специалистов отродясь не водилось. А если понадобится, даже поедут в Ленинград.

И они ездили…

«Скажи-ка мне, Люда-Людмила, ты что, парня хочешь до полусмерти замучить своими больницами?! – уперев руки в бока, Виталий Юрьевич гневным взглядом сверлил спину супруги. – Да на нем уже лица нет!»

Женщина не обращала внимания, продолжая готовить вещи для поездки в больницу на консультацию и, как ей представлялось, даже возможной госпитализации Владислава для наблюдения в психиатрический стационар.

«Аллё, Люда, ты меня вообще слышишь?! Не прикидывайся глухонемой! Со мной такой трюк не пройдет. Я тебя спрашиваю, ты когда от парня отстанешь, а? Ты ему уже всю психику перековеркала! Затаскала его по больницам, жизни ему не даешь… А теперь еще и в аутисты его записала!»

 

«А что, разве я не права? – спокойным голосом отозвалась Людмила, не поворачиваясь к мужу. – Пойми, Виталя, никто Владиком заниматься не будет, если их не заставить. А по поводу аутизма ты и сам все скоро поймешь. Я тщательно по этому вопросу проштудировала литературу и проконсультировалась со школьным психологом, и тот согласился с моим диагнозом».

«Ну хорошо, что с твоим диагнозом он согласился, – безрадостно, утомленно хохотнул Виталий Юрьевич, – а причем тут Влад?!»

«Я школьного психолога попросила с Владом побеседовать. Конечно, это не психиатр, лечение назначать не может, но надо все делать постепенно. И я объяснила ему сама, с какими проблемами Влад сталкивается дома – что у него друзей нет, что он постоянно витает в облаках, и даже ты подтверждал, Виталя, что интереса у него нет. Это даже тебе очевидно! Хотя ты в этих вещах совершенный профан. Эмоций он вообще никаких не проявляет. Живет как рыба в аквариуме. Только ест, спит и молчит. Это же все признаки, Виталя. Признаки психического расстройства. Самого настоящего. Он всегда был таким, ты вспомни! Эта его апатичность. Замкнутость. Отсутствие стремлений. С окружающими не общается. Внимание у него развито ужасно слабо! Я уже не говорю про мелкую моторику… В общем, Владиком еще заниматься и заниматься. Причину патологии выявить нужно. Работа над ним предстоит трудная и долгая, но я готова. Мне же не жалко на моего сына сил и времени».

Виталий Юрьевич слушал ее, полуоткрыв рот.

«Работа предстоит трудная и долгая?! – повторил он наконец. – Господи, да ты будто страну после войны отстраивать собираешься! Это ни в какие ворота, Люда. Слышишь меня?! Вернее, ты себя-то слышишь?! Какую чушь ты городишь с заумным видом! Диагноз она поставила парню… Причину патологии собралась выявлять! Детский сад! Какой патологии, скажи мне, будь добра?! В кого ты Влада вообще хочешь превратить, я не могу понять? Эй, женщина, очнись! Я с тобой говорю. Знаешь, кого ты мне сейчас напоминаешь…»

Людмила резко развернулась и окрысилась:

«Ох, даже не думай сравнивать меня с моей мамашей! Слышал?! – казалось, она готова была наброситься на мужа и расцарапать лицо, если он продолжит свою мысль. – Я не такая!»

Виталий Юрьевич сложил руки на груди, оттопырив свои наждачно-желтые локти.

«Хочешь, чтобы и Влад таким же стал, когда вырастет? – судейским тоном спросил он. – Таскал в себе твои психические выверты?!»

«Ах так?! – Людмила вскинула ладонь, видимо, воображая, как оцарапывает мужу физиономию. – Уж лучше пусть будут мои выверты, чем твое безразличие ко всему! Обеспокоился он вдруг судьбой сына… О будущем его задумался! А еще вчера ты где был, Виталя, скажи на милость?! Молчишь? Вот и молчи».

Ради чего все это делалось, Владислав не мог понять. Должно быть, каждый раз думая о сыне, Людмила натыкалась на эпохальный и непотопляемый айсберг стыда, чья вершина, осиянная солнцем сознания, лежала на поверхности ее разума и руководила всеми ее примитивными действиями. Возможно она даже упрекала себя за то, что выносила такое убожество, растранжирила яйцеклетки на зачатие столь неудобосказуемого человеческого экземпляра, как младший сын Владислав.

Наверняка он, со своим аутистическим восприятием мира, представлялся ей и окружающим его людям недопустимым, постыдным и возмутительным явлением, эдакой кратковременной отрыжкой на этом разгульно-праздном застолье общественной жизни.

О таком образце не захочется говорить с подругами, не похвалишься перед бывшими одноклассниками, будто только для того и плодящих детей, чтобы в будущем у них нашелся предмет для срочнозачатого телефонного разговора. Хотя упоминание Владислава – этого онанирующего отрока, скособоченного раздражителя гениталий и стереотипного одиночки – было нежелательным в любом телефонном разговоре и неизменно пробуждало у собеседников малоприятные ассоциации.

Не исключено, конечно, что до рождения Владислава его родители жили в счастье, деля взаимную любовь между собой и первенцем Виталиком. Но для Владислава их кратковременное, беспечное счастье и вера в светлое будущее социализма обернулись гнетущим удушьем и многолетним адом жизни – словно их нежизнеспособные мечты, которые они не могли просто созерцать, оставив в блаженстве и запредельном покое, эти мечты при грубом и принудительном овеществлении обнаружили трагическое несовершенство, теневую сторону, брак, появившийся из-за кулис в самый последний момент, когда раздался первый крик еще неназванного Владислава. Никто не видел и малейшего настораживающего вздутия, тени деформации, неуловимо-призрачного намека на этот вездесущий порок, который вскрывала лишь материальная жизнь и который прятался за одурманивающей пеленой эгоистических интересов и легкомысленных радостей родительства.

И с этой вещественной испорченностью, никак не согласовывавшейся с непорочными представлениями и единоличными мечтами Людмилы о светлом будущем, о ребенке-поэте, о сыне-социалисте, с этим дефектом по имени Владислав она так и не сумела примириться.

Ну а потом она умерла, забрав с собой половину Владислава, оставив один только скелет осыпавшейся новогодней елки, простоявшей в углу их однокомнатной квартиры в Кексгольме несколько лет. Ни у Владислава, ни тем более у Виталия Юрьевича не возникло желания возиться с елкой и совершать все те многочисленные движения, только обратные тем, что совершались при установке, но уже без участия Людмилы, Виталика и Евы, погибших в чудовищной авиакатастрофе.

Долгую неделю после трагедии Виталий Юрьевич не просыхал. Владислав старался держаться от него подальше и не разговаривать, но в однокомнатной тюрьме-квартире это плохо получалось, поэтому негласное соглашение предписывало ему ограничиться посещением кухни, когда Виталий Юрьевич просыпался, чтобы сходить в универсам за очередной поллитровкой и напиться до беспамятства.

Владислав не знал, как долго продлится этот приступ запоя и не кончится ли смертью отца, потому решился заглянуть однажды в кухню, когда тот напивался. Виталий Юрьевич зыркнул на него своими кроваво-красными пропитыми глазенками – в которых, как у бездомного, была только пустота, отблески дымного хрусталя и битого стекла – заплывшие бледной, состарившейся кожей. Он потянулся к полбутылке, стоявшей на разделочной доске, плеснул водки и, горестно матюгнувшись – увидел, что на фотокарточке остался влажный потек, где рюмка губой донышка прижалась с поцелуем к округлому животу его беременной жены – придвинул рюмку Владиславу.

«На вот, выпей от горя, – шмыгнул он и, взяв двумя пальцами фотографию, принялся ее расцеловывать слюняво и слезно, а потом играть в гляделки с прошлым. – Господи… Господи, за что забрал их к себе так рано?! Ох, Владик-Владик… Чувствую я, что умираю… Отправлюсь к ним… Господи, а ведь даже хоронить нечего! Пустой гроб в земле… Боже ты мой…»

И продолжил бормотать какую-то околесицу о свечках, которые надо поставить, о бедной доченьке, об упокое и все крестился, крестился, будто рисуя на себе мишень и призывая выстрелить в нее.

Владислав стоял и смотрел на Виталия Юрьевича, чье расплывшееся лицо, будто вылепленное из навоза, никак не могло осмысленно выразить что-либо, а просто вздрагивало, тряслось, завывало, пока вдруг не исказилось в приступе страшной злобы.

«Эй, ты! – рявкнул Виталий Юрьевич. – Я кому сказал?! Пей, Влад. Слышишь меня? Пей… Не будь безразличным аутистом… Докажи, что я в тебе ошибался. Помяни маменьку и брата с сестрой! Ты глухой!? Я кому говорю!?»

Владислав испугался, глядя на мускулистые руки, вздувшиеся от напряжения и злости, на оскаленное лицо, на сверкающие глаза.

«Я не видел, чтобы ты хоть слезу пролил, Влад, – полурыча и стискивая в кулаке мнущуюся фотокарточку, проскрежетал Виталий Юрьевич. – Ты, оказывается, действительно того… ненормальный… У тебя чувства есть человеческие?! Или твоя мать говорила правду, что дурдом по тебе плачет… Что тебя надо жестко так выкорректировать… Вправить тебе мозги твои! Плохо ты свою маменьку любил, недоносок несчастный! Это ты ее с ума свел!»

Виталий Юрьевич подскочил, ударившись коленом об угол стола, схватил бутылку, расплескав некоторую часть содержимого, и, расталкивая стены, стал протискиваться навстречу к Владиславу – в глазах его была угроза, зубы скрежетали от ненависти, а голова закружилась, и спустя мгновение он расстелился плашмя по линолеуму, пуская слюни и храпя, как престарелый сосед по палате…

Еще не до конца проснувшись, обливаясь горячечной испариной, в запутанном полубреду Владислав скинул с себя одеяло, под которым оказалась выщербленная пустота, несбывшиеся очертания рассеянного тела, которое постепенно возвращалось, сгущалось в пульсирующую дымку непрекращающейся психической боли.

«Я умер? Нет… Не умер, – на секунду поддавшись путаным сновидениям, Владислав полушепотом обратился к пустоте палаты с вопросом. – Пап, ты тут? Нет… Тебя нет… Нигде. Я по тебе тоскую… Не хватает наших шахматных партий. Очень сильно не хватает. Твоей мудрости… Неужели ты и вправду… Умер».

Умер.

Владислав поднялся, нарушив тишину в ночной палате липким шлепаньем босых ступней по вязкому, протаптывающемуся, как трясина, линолеуму. Он двинулся сквозь густую темноту в сторону двери, в сторону коридора, где звонил телефон. Возможно ли, что это отец?! Владислав вышел в коридор, где было прохладно и пусто.

«Я иду!» – прошептал он, слыша дребезжание телефона в собственном сердце. Он еще не знал, что будет говорить, наверное следовало сказать – я неизлечимо болен или, может быть, я умираю! – но маловероятно, что покойника это взволновало бы. Владислав добрался до сестринского поста, где горела лампа, лежала раскрытая тетрадь со стихотворениями и утопал в черной вязкости сна телефонный аппарат.

Владислав снял трубку.

«Аллё, пап, это ты?!»

«Да, сынок. Это я».

«Господи… Как ты?!»

«Хорошо, Влад. Нормально».

«Я по тебе так скучал, пап… Ты представить себе не можешь! Я не знаю, что мне делать… Я так страдал!»

«Знаю, Влад».

«И все?! Это все, что ты скажешь?!»

Тишина.

«Аллё, пап?! – Владислав вцепился в трубку. – Ты там?! Ответь, пожалуйста!»

Гудки.

Он почувствовал, что это конец и, задыхающийся, вслушивающийся в удаляющиеся звуки, Владислав ощущал, что ему больше не представится случая узнать у отца, была ли какая-то цель, какой-то смысл в том, что он родился? И какого пути ему необходимо придерживаться, какие поступки необходимо совершать, чтобы, в конце концов, заполнить пробел, убрать несоответствие, и перешагнув порог жизни, беспрепятственно слиться с отцом в посмертности, в пустоте небытия, где он воссоединится с отцом на высшем градусе осознанной бестелесности, на кульминационной стадии всемирного распада!

Но, к сожалению, не успел. Владислав еще долго сидел, как всегда в отсутствующей позе, слушай, как в бездыханной трубке, приставленной к его уху, вновь и вновь прокатывается паровозными свистками аритмический гудок израненного сердца, опущенного на рычаги.

Рейтинг@Mail.ru