Но есть в народе и другой слой. Первая массовая сцена «Красная площадь» обозначает участников тем же кратким обобщающим словом «Народ». Здесь вроде бы такие же люди – и другие. Меняется ракурс: у Новодевичьего монастыря мы видим задние ряды, на Красной площади – передние; сюда пробились те, кто озабочен ситуацией, стремится в ней разобраться. При сохранении вопросительной интонации голоса мы здесь слышим иные: «О боже мой, кто будет нами править? / О горе нам!» Здесь люди – активные участники процесса, они влияют на то, что будет обозначено «мнение народное».
Важно подчеркнуть: по Пушкину служивое дворянство, не бояре – не над народом, оно само – народ. Среди персонажей трагедии таков пленник самозванца (сцена «Севск»). На вопрос самозванца «Кто ты?» – следует ответ: «Рожнов, московский дворянин». Дворянин – а по своим обстоятельствам вынужден служить по найму в войске. Его устами внятно озвучивается мнение народное: он хорошо разбирается в обстановке. Не заносчив. Вместе с тем ведет себя с большим достоинством.
Наверное, не только по причине своей разнородности народ в изображении Пушкина предстает как средоточие полярных качеств: мощи – и бессилия, прозорливости – и слепоты. Народ зависит от власти – и отчужден от нее. Даже такие, как Рожнов, сведущие во многом, тонко оценивающие ситуацию, не осмеливаются на самостоятельные решения («Как быть, не наша воля»; ср.: «то ведают бояре…»). Неодолимая сила, народ остается игрушкой в чужих руках. Сценарий, в котором народу отведена активная роль, написан не народом.
Действительно возрастающая роль народа в финале – во благо ли она? Речь к народу Гаврилы Пушкина сдержанна, ее пафос – добиться признания царских прав Димитрия. Народ встречает этот призыв кликами одобрения. Концовка – в новинку. Освобожденное боярином место на амвоне занимает мужик. Его речь краткая, но выразительная: «Народ, народ! в Кремль! в царские палаты! / Ступай! вязать Борисова щенка!»
Боярин не призывал к расправе над Феодором; это уж инициатива от холопьего усердия. Она поддержана!
Народ (несется толпою)
Вязать! Топить! Да здравствует Димитрий!
Да гибнет род Бориса Годунова!
Прозрение и раскаянье не заставят себя долго ждать. Сообщение Мосальского о расправе над царицей-матерью и Феодором (версия об их самоубийстве откровенно наглая) повергает собравшихся у дома Борисова в психологический шок (авторская ремарка – «Народ в ужасе молчит»). А ведь интересная получилась перестановка: приговор, исполненный руками бояр, на этот раз вынесен устами народа. Более того, суд продолжался и под окнами царского дома, где Феодор оказался под стражей.
Один из народа
Брат и сестра! Бедные дети, что пташки в клетке.
Другой
Есть о ком жалеть? Проклятое племя!
Первый
Отец был злодей, а детки невинны.
Другой
Яблоко от яблони недалеко падает.
На этот раз возникает двуголосие; однозначный прокурорский тон дополняется тоном защитника. Возникает спор доброго и злого – и последнее слово остается за жестоким. Неужели непременно надо пролить кровь, чтобы ужаснуться ею? А угрозы кровопролития недостаточно?
И все-таки в последней ремарке трагедии («Народ безмолвствует») проявляется достойное трагического катарсиса прозрение и нравственное просветление.
Не приходится гадать, как в сложной сумятице голосов и мнений различить голос поэта: он помечен в письме Вяземскому репликой об ушах под колпаком юродивого: «Нет, нет! нельзя молиться за царя Ирода – богородица не велит». Но и без прямой пометы догадаться о том было нетрудно. Воскрешенные поэтом мертвецы отдают ему свой опыт, и опыт этот нужен ему, чтобы уточнить свой идеал; без идеала поэту нельзя: это критерий, сквозь призму которого воспринимается все, что проходит перед его взором.
В «Борисе Годунове» можно видеть этап формирования пушкинского гуманизма. В оде «Вольность» юный поэт в безудержном азарте восклицал:
Самовластительный злодей!
Тебя, твой трон я ненавижу,
Твою погибель, смерть детей
С жестокой радостию вижу.
О судьбе самовластительного злодея печалиться не будем, но дети тут при чем? После «Годунова» Пушкин подобных строк не напишет. Смерть царевича (без разницы – нечаянная или умышленная) пророчит гибель юного непорочного венценосца и гибель множества людей в смутное время, потому что изрядно разожгла и страстей, и страстишек.
Пушкинский анализ чурается плоских, назидательных выводов. Не сотвори себе кумира. Поэт и не творит кумира, пуще того – не свергает былых, на их место выдвигая новых, теперь вот – народ. Поэт видит народ трезво и объемно, в сочетании контрастных сторон. Однако уже само включение народа в число активных факторов исторического процесса концептуально важно.
Пушкин сумел разглядеть парадокс: народ может оказывать решающее воздействие на ход исторических событий, но народ не умеет закрепить результаты своих побед, ибо сам не обладает властью, он уступает власть «верхним» и ограничивается пассивным ожиданием, т. е. довольствуется иллюзорным внешним результатом. В силу этого само участие народных масс в истории – фактор не постоянный, а переменный, он включает активную и пассивную (выжидательную) фазы. Решающее значение участия народных масс в истории достигается на определенных отрезках исторического развития.
Идею компенсации добродетелью за преступление Пушкин не принимает: он видит такое старание, но помнит и другое, тем более что под тяжестью шапки Мономаха и добрые намерения искривляются. Его суд бескомпромиссный. Но и явление в чистом (одностороннем) виде практически не встречается. Сложных ситуаций поэт не избегает.
У Пушкина встретятся и контрастные утверждения.
Как раз в пору окончания «Бориса Годунова» поэт пишет послание однокашникам по случаю лицейской годовщины. В основном оно ясное, четкое по мысли и чувству, но содержит и странности. Пушкин не увлекался пророчествами, в «Онегине» даже заявил: «Но жалок тот, кто всё предвидит…» Тут одно из исключений из этого правила.
Предчувствую отрадное свиданье;
Запомните ж поэта предсказанье:
Промчится год, и с вами снова я.
Исполнится завет моих мечтаний:
Промчится год, и я явлюся к вам!
Для нас это «дела давно минувших дней», и видно, что Пушкин на удивление точно предсказал дату своего освобождения. И ведь с какой настойчивостью делает это поэт: тут не просто надежда, не просто предположение, тут уверенность, убежденность. Как бы хотелось знать, на чем она была основана! Но Пушкин дважды подчеркнул только результат своих раздумий, обоснование же было и остается в тайне.
Предчувствуя свое освобождение, Пушкин рисует в своем воображении радостную встречу с друзьями, загодя провозглашая тосты. Первый – самый естественный, «в честь нашего союза», в честь наставников, «хранивших юность нашу».
А вот второй – тост странный: сначала выпить, а потом разобраться; поэт наверное учитывает, что второй тост не будет принят с тем же единодушием, что и первый.
Полней, полней! И, сердцем возгоря,
Опять до дна, до капли выпивайте!
Но за кого? о други, угадайте…
Ура, наш царь! так! выпьем за царя.
Он человек! Им властвует мгновенье.
Он раб молвы, сомнений и страстей225;
Простим ему неправое гоненье:
Он взял Париж, он основал Лицей.
Поэт, провозглашая свой странный тост, менее всего отдает дань дежурной верноподданической традиции: тут надобно видеть определенное мировоззренческое объяснение с друзьями.
Серьезная проблема обозначилась: Пушкин духовно возвращается «в стан мятежников» – и пьет здоровье царя, прощая сам, призывая простить «неправое гоненье».
Отношение Пушкина к Александру I вобрало крайности. Оно не обошлось без ученических верноподданических чувств («Воспоминания в Царском Селе», «Александру»). Но даже и тут, готовя текст к включению в книгу стихотворений, поэт в «Воспоминания» вносит правку. В угрозе агрессору-тирану: «Ты в каждом ратнике узришь богатыря, / Их цель иль победить, иль пасть в пылу сраженья / За веру, за царя», – Пушкин заменил последнюю строку: «За Русь, за святость алтаря». Есть и другие поправки. В таком виде стихотворение печатается ныне, а в прижизненные книги поэт включать его не стал. (Замену строки нельзя считать удачной, поскольку война не носила религиозного характера; курьез: враждующие стороны исповедали одну веру, христианство, но разные конфессии).
В вольнодумные столичные годы личные выпады против царя наиболее язвительны, проникают в сатирические стихотворения и эпиграммы. Выделим надпись «К портрету Дельвига».
Се самый Дельвиг тот, что нам всегда твердил,
Что коль судьбой ему даны б Нерон и Тит,
То не в Нерона меч, но в Тита сей вонзил –
Нерон же без него правдиву смерть узрит.
Засвидетельствовано: Пушкин уважает взгляды, которые радикальнее его позиции. В данном случае республиканские воззрения ставятся выше конституционно-монархических, но это не повод от умеренных отказываться.
Оказавшись волей монарха в деревенской ссылке, Пушкин отомстил ему тонкой иронией в «Воображаемом разговоре с Александром I», написанном от лица царя. Там есть лестные (льстивые) похвалы монарху, но с тем, чтобы подвести разговор к такой концовке: «…но ваш последний поступок со мною – и смело ссылаюсь на собственное ваше сердце – противоречит вашим правилам и просвещенному образу мыслей…» – «Признайтесь, вы всегда надеялись на мое великодушие?» – «Это не было бы оскорбительно вашему величеству: вы видите, что я бы ошибся в моих расчетах…»
Царь в этой придуманной беседе намеков не понял (и без этого сумел рассердиться), а ему тоном комплиментов сказано: надеяться на царское великодушие – ошибаться в своих расчетах. Но, заканчивая, поэт игру намеков оставляет, разговор выходит на прямую, где царю удобнее не говорить, а действовать, т. е. самоуправствовать: «Но тут бы Пушкин разгорячился и наговорил мне много лишнего, я бы рассердился и сослал его в Сибирь…»
Всего лишь ровно месяц прошел со дня лицейской годовщины, как царь скончался, для всех внезапно. О мертвых хорошо или ничего? Ничуть не бывало! Поэт, совсем незадолго до этого призывавший простить неправое гоненье, восклицает в письме к Плетневу (4–6 декабря 1825 года): «Душа! я пророк, ей-богу пророк! Я “Андрея Шенье” велю напечатать церковными буквами во имя отца и сына etc…» В упомянутой элегии герой пророчит гибель тирану, каким был в его восприятии Робеспьер – и Робеспьер был казнен днем позже, как пал и Шенье. Для Пушкина Александр оставался тираном (невзирая на прозвучавшее прощение), получается, что поэт («Падешь, тиран!», хоть это и говорилось по другому адресу) напророчил царю смерть.
А в конце января 1826 года Пушкин писал Жуковскому (в письме, посланном по оказии): «Говорят, ты написал стихи на смерть Александра – предмет богатый! – Но в течение десяти лет его царствования лира твоя молчала. Это лучший упрек ему. Никто более тебя не имел права сказать: глас лиры – глас народа. Следственно, я не совсем был виноват, подсвистывая ему до самого гроба». Но он не перестал ему «подсвистывать» и за гробом!
Заканчивая четвертую главу «Онегина» описанием встречи героев, поэт вспоминает, как в молодости увлекался «блестящим, ветренным, живым» Аи, отдавая за него, бывало, «последний бедный лепт». Но люди эрудированные, знающие усматривают, что в этой незамысловатой бытовой сценке скрыто пародийное использование строк панегирика Жуковского, где аналогичный «бедный лепт» старуха-нищенка отдавала за портрет Александра.
В 1829 году Пушкин пишет надпись «К бюсту завоевателя», в чертах лица соединившего противоречивые улыбку и гнев (прикрывающее «завоеватель» метит в прямое «император»).
Недаром лик сей двуязычен.
Таков и был сей властелин,
К противочувствиям привычен,
В лице и в жизни арлекин.
Воспоминание не лестное!
Александра еще обозначит Пушкин в картине наводнения в поэме «Медный всадник»: «В тот грозный год / Покойный царь еще Россией / Со славой правил». В материалах к десятой главе «Евгения Онегина» было уже расшифровано, что это за слава:
Властитель слабый и лукавый,
Плешивый щеголь, враг труда,
Нечаянно пригретый славой,
Над нами царствовал тогда.
Так что «со славой» царствовалось «силою вещей», как царю Дадону, – «лежа на боку».
Для чего понадобились такие подробности? Чтобы показать разницу. Грибоедов на подробности не отвлекается, в отношениях властителя и подданных его интересует только типическое, возможные индивидуальные послабления конфликта его не привлекают. Под пером Пушкина, поэта-профессионала, явление предстает широким, многоаспектным; потому в ход идут и контрастные оценки. Тут вопрос, какой подход лучше, излишний; право выбора остается за художником.
В тот раз межцарствие затянулось. Россия присягала Константину, потом Николаю. Это обернулось 14 декабря. Но и оно в Северном обществе ограничилось стоянием на Сенатской площади, в Южном – восстанием Черниговского полка. Это не помешало Пушкину прибегнуть к аналогии:
В надежде славы и добра
Гляжу вперед я без боязни:
Начало славных дней Петра
Мрачили мятежи и казни.
Петр, наверное, самый знаменитый из русских монархов: это и личность уникальная, и масштаб деятельности его огромен. Еще при жизни царь был увенчан славой, но и удостоен репутации Антихриста. Непрекращающиеся споры о значении петровских преобразований горячее всех иных аналогичных споров. Во всяком случае любой оценщик стоит перед необходимостью взвесить добро и зло этого царствования. Проблемы «прощать или не прощать» тут миновать невозможно. Вероятно, сторонники позитивной оценки составят большинство (но это не усмирит сторонников иной оценки).
Пушкин позитивную оценку царствованию Николая вынужден был давать авансом, в форме надежды. Поэт был доставлен в сопровождении фельдъегеря в Москву, где состоялась коронация нового царя, в царский дворец, где сразу состоялась продолжительная аудиенция. Вечером на балу царь сказал придворному, что он сегодня беседовал с умнейшим человеком в России. За что же поэт получил такую высочайшую оценку? Ю. М. Лотман выдвинул убедительную гипотезу. Значит, Пушкин высказал какую-то мысль, которая самому царю в голову не приходила, а ему очень понравилась. Вступая на трон, царь нуждался в какой-то внутренней опоре. Вероятно, Пушкин высказал те мысли, которые потом станут основными в «Стансах» – параллель с царствованием Петра.
Говорили об одном, но у царя и поэта цели оказались разными. Царю-лицедею оказалась очень кстати маска славного преобразователя, именно маска. Поэту хотелось видеть деяние:
Семейным сходством будь же горд;
Во всем будь пращуру подобен:
Как он, неутомим и тверд,
И памятью, как он незлобен.
Думается, ради последнего напутствия писалось и все стихотворение. Концовка содержала просьбу об амнистии декабристов. Но у Николая память оказалась злобная.
На аудиенции царь объявил, что сам будет цензором пушкинских произведений. Первое деловое обращение к царю поэта обнадежило. Он писал М. П. Погодину: «Победа, победа! “Фауста” царь пропустил, кроме двух стихов: Да модная болезнь, она Недавно вам подарена. Скажите это господину <цензору И. М. Снегиреву>, который вопрошал нас, как мы смели представить пред очи его высокородия такие стихи! Покажите ему это письмо и попросите его высокородие от моего имени впредь быть учтивее и снисходительнее». В эпизоде царь оказался великодушнее своего чиновника. Тяжкую руку великодержавного цензора поэту еще предстоит почувствовать.
Желаемое и действительное не совпадало, контрастировало. Из этого противоречия неизбежно вытекают колебания в оценке ситуации. 5 ноября 1830 года поэт, одобряя приезд царя в холерную Москву, пишет Вяземскому: «Каков государь? молодец! того и глади, что наших каторжников простит – дай бог ему здоровье». 28 ноября в проекте предисловия к последним главам Пушкин считается с вероятностью дать окончание романа в стихах не для печати.
Многовариантность (в рамках единого замысла) финала «Евгения Онегина» и должна получить самое простое объяснение: судьбу финала романа необходимо связывать с оценкой Пушкиным политической ситуации. Ситуация была сложной, что и предопределило колебания поэта.
Отношения поэта с царем в начале 30-х годов не поддаются однозначной оценке. В декабре 1830 года увидел свет «Борис Годунов», трагедия, которая в 1826 году удостоилась оскорбительной для поэта собственноручной царской резолюции, о чем поэта известил Бенкендорф: «Я считаю, что цель г. Пушкина была бы выполнена, если б с нужным очищением переделал Комедию свою в историческую повесть или роман на подобие Валтера Скота». А 9 января 1831 года Бенкендорф пишет поэту: «Его величество государь император поручить мне изволил уведомить Вас, что сочинение Ваше: Борис Годунов, изволил читать с особым удовольствием». Разница, как видим, резкая. Естественно, она не могла пройти мимо внимания поэта. 18 января Пушкин благодарит царя и Бенкендорфа за «благосклонный отзыв». Можно делать скидки на жанр официальной вежливости и тем не менее отметить, что Пушкин смотрит не столько назад, сколько вперед – обязательные комплименты перерастают в «урок царям»: «…“Борис Годунов” обязан своим появлением не только частному покровительству, которым удостоил меня государь, но и свободе, смело дарованной монархом писателям русским в такое время и в таких обстоятельствах, когда всякое другое правительство старалось бы стеснить и оковать книгопечатание». Подобные мысли Пушкин повторил и в официальном же по тону письме к Е. М. Хитрово около 9 февраля.
Из письма к Плетневу от 24 февраля: «Из газет узнал я новое назначение Гнедича. Оно делает честь государю, которого искренне люблю и за которого всегда радуюсь, когда поступает он умно и по-царски».
Летом 1831 года Пушкин с молодой женой поселился в Царском Селе. Пожалуй, это период максимально лояльных отношений поэта со двором. 21 июля Пушкин пишет Нащокину: «Царь со мною очень милостив и любезен. Того и гляди попаду во временщики». На следующий день по секрету сообщает Плетневу: «…Царь взял меня в службу – но не канцелярскую, или придворную, или военную – нет, он дал мне жалование, открыл мне архивы, с тем, чтоб я рылся там и ничего не делал. Это очень мило с его стороны, не правда ли?» Пушкин еще явно благодушен и не подозревает, какими чрезвычайными осложнениями обернется его пребывание на царской службе.
Но вот факты другого рода. Пушкин 24 марта 1830 года в сердцах пишет Бенкендорфу (подлинник по-французски): «Несмотря на четыре года уравновешенного поведения, я не приобрел доверия власти. С горестью вижу, что малейшие мои поступки вызывают подозрения и недоброжелательство. Простите, генерал, вольность моих сетований, но ради бога благоволите хоть на минуту войти в мое положение и оценить, насколько оно тягостно. Оно до такой степени неустойчиво, что я ежеминутно чувствую себя накануне несчастья, которого не могу ни предвидеть, ни избежать». В ответных письмах 3 и 28 апреля успокаивающие слова шефа жандармов оборачиваются прямой угрозой (подлинник по-французски): «Что же касается вашего личного положения, в которое вы поставлены правительством, я могу лишь повторить то, что говорил много раз; я нахожу, что оно всецело соответствует вашим интересам; в нем не может быть ничего ложного и сомнительного, если только вы сами не сделаете его таким».
Очень характерно сетование Пушкина в письме к А. Н. Гончарову 9 сентября 1830 года: «Сношения мои с правительством подобны вешней погоде: поминутно то дождь, то солнце. А теперь нашла тучка…» 11 декабря Пушкин выражает недоумение в письме к Хитрово (подлинник по-французски): «…Признаюсь, меня очень удивило запрещение “Литературной газеты”». Даже в шутке поэта полно горечи, он пишет Плетневу 7 января 1831 года: «…писем от тебя всё нет. Уж не запретил ли тебе генерал-губернатор иметь со мною переписку? чего доброго!»
4 февраля 1832 года Пушкин пишет Киреевскому, желая многолетия его журналу, будучи уверенным: «если гадать по двум первым №, то “Европеец” будет долголетен». Но всего через десять дней, 14 февраля, поэт в письме к И. И. Дмитриеву сетует на то, что журнал Киреевского «запрещен вследствие доноса». Пушкин не знает, что инициатором закрытия «Европейца» был сам царь.
Пушкин в «Стансах» ставил Николаю в пример Петра. Выделение этого монарха не означает его идеализацию. Его деятельность и сама личность многогранны. Естественно – и под пером Пушкина Петр предстает очень разным. Поэт не робеет даже изобразить лик, а не лицо.
Тогда-то свыше вдохновенный
Раздался звучный глас Петра:
«За дело, с богом!» Из шатра,
Толпой любимцев окруженный,
Выходит Петр. Его глаза
Сияют. Лик его ужасен.
Движенья быстры. Он прекрасен,
Он весь, как божия гроза.
Удивительно: Пушкин и здесь, как всегда, выделяет, рисуя портреты, глаза и движения; тут привычные детали сохранены, но акцент смещен на оценочно-эмоциональное восприятие. Напряжение предельное или даже запредельное: человек перестает быть человеком, а становится вершителем Божией воли. Количество переходит в качество: «ужасен» рифмуется и по смыслу синонимизируется с «прекрасен», порождая не страх, а восторг.
Может даже показаться, что шведскому королю «повезло»: его портрет «человечнее». «В качалке, бледен, недвижим, / Страдая раной, Карл явился». «Смущенный взор изобразил / Необычайное волненье». «Вдруг слабым манием руки / На русских двинул он полки». (Заметим: и тут – «недвижим», «взор»).
Но в ночь перед битвой о нем говорит Мазепа: «Ошибся в этом Карле я. / Он мальчик бойкий и отважный». Но не королевское это дело – нападать на сторожевых казаков в канун эпохального события. Тут предводителю воистину нужно быть «свыше вдохновенным». Петр не всегда таков. В ночном пире под Азовом вспыхнул на острое слово Мазепы и подергал его за усы, а тот никому и никогда единой обиды не прощал; эта подтолкнула его к измене. А Петр, вспылив, остыл да и забыл о том.
Нет надобности рассматривать другие конкретные случаи конфликтов царя с подданными (много их было), но нельзя опустить тот, где осмысление конфликта поднято на философскую глубину. Это сделано в последней, как оказалось, поэме Пушкина «Медный всадник».
Поэма открывается странным по композиции Вступлением, где девяносто одной строке противостоят пять заключительных строк. В антитезе столкнулись предметы, не сопоставимые по весу. Только ведь не для взвешивания они предназначались. Или нужны особенные весы! Вот на весах эмоций обе их чаши уравновесятся.
Основной текст вполне может восприниматься гимном великому городу, как он был задуман и выстроен. Заключительные строки резко и неожиданно, немотивированно меняют настроение:
Была ужасная пора.
Об ней свежо воспоминанье…
Об ней, друзья мои, для вас
Начну мое воспоминанье.
Печален будет мой рассказ.
Да какая печаль в преславном городе! Но обещание поэта оказывается не напрасным. Стало быть, не надо спешить считать финалом призыв к граду Петрову красоваться. Истинный финал пророчит драму.
Колоритно и такое словечко: «Была ужасная пора…» Слово «пора» по времени растянутое. И оно уже встречалось – в «Полтаве»:
Была та смутная пора,
Когда Россия молодая,
В бореньях силы напрягая,
Мужала с гением Петра.
В «Полтаве» слово воспринимается естественным, оно адекватно ситуации. Но как сказать «пора» о трех днях, которые поломали жизнь мелкого чиновника, о ком и пожалеть было некому. Да, произошло самое крупное за всю многолетнюю историю сотнями исчисляемых петербургских наводнений, но все это эпизоды более или менее значительные, но никак не «пора». А поэт усиливает эпитет. «Смутная пора» – это точная оценка ситуации, в которой победитель еще не выявлен. Но почему дается определение «ужасная пора», когда дело Петра восторжествовало, что только что удостоверил и сам поэт?
Пять заключительных строк Вступления задают новый масштаб повествованию. В новой поэме тоже подводится итог – даже не совокупному царствованию Петра, а и отдаленной судьбе его дела.
Все поэмы Пушкина малолюдны (исключение – «Полтава»; но эта историческая поэма выделяется и жанром). В этом отношении «Медному всаднику» принадлежит первенство: здесь только один персонаж, остальные даны только в его восприятии и воображении. Скажут: здесь изображен и Петр как личность – да, но во Вступлении, а не в самой поэме. Но поэма названа именем не героя, а его оппонента. Так прогнозируется неизбежность конфликта между ними.
Конфликт в поэме происходит между «маленьким человеком» и Медным всадником как символом государственной власти. Но он запрограммирован изображением личностей, несмотря на столетний интервал, их разделяющий. Конфликт всем виден. Истоки его не замечались. А между тем первичное представление героев поэт дает в одном ракурсе.
Сопоставим.
На берегу пустынных волн
Стоял он, дум великих полн,
И вдаль глядел.
(«Вдаль» тут имеет значение не пространственное, поскольку горизонт закрытый, а временной, минимум на сто лет).
А вот начальное представление другого героя.
Но долго он заснуть не мог
В волненье разных размышлений.
Поэт заглядывает в думы обоих героев! Увидим единство формы – нагляднее предстанет контраст их раздумий. Так что антитеза не замедлит обозначить себя, а все-таки возникает она на основе параллелизма. Но из одинаковой точки (напряженного мышления) герои идут иными путями. У одного думы «великие», у другого – «разные».
Думы царя представлены чеканными строками пушкинских оценок и, хотя бы в завершающем виде, представлены непосредственно; не возникает сомнений, что это думы действительно великие.
Думы Евгения образуют своего рода обратную симметрию по отношению к думам царя. Они начинаются с низшего, самого заземленного: думал он «о том, / Что был он беден…» Но бытовым содержанием думы Евгения не ограничиваются. Следом идут мысли о независимости и чести, в которых нет ничего «ничтожного, мелкого»226; независимость и честь незыблемо стоят на высоком месте этического кодекса поэта.
Великие думы на то и великие, что исключают саму возможность своей компрометации. Без великих дум невозможен прогресс. A Пушкин видит уязвимое место даже великих дум. Великие думы должны приподыматься над землей: иначе нельзя увидеть перспективу, а без этого невозможно и великое. Отрыв от земного практически неизбежен, и в этом слабость великого. Пустот не бывает, и отрыв заполняется – и чем-то иным, не тем, что нужно в поддержку великого. Что видит реформатор не вдали, а вблизи? «Чернели избы здесь и там, / Приют убогого чухонца…» Что видят читатели «Медного всадника» кроме величественных шедевров? Приют убогого чиновника. Получается, с чем боролись, на то и напоролись. В великие думы это никак не помещалось.
В этом смысле «разные размышления» имеют преимущество перед «великими думами», именно потому, что они «разные». Великие думы потрясают своим величием, но они обречены быть односторонними. Разные размышления охватывают предмет с разных сторон, а потому они зорче и объективнее.
Выделим концовку действительно великих дум царя-преобразователя: «И запируем на просторе». Царские пиры не в диковину. Но в «Медном всаднике» взято слово-то протяженное – «запируем». Оно означает завершение пусть и грандиозного дела, но тем и обретает зловещий симптом. Жизнь – вечное движение, и любая остановка, даже замедление означает застой, чревато катастрофой. Дело было начато великое, долгое, самому строителю чудотворному почивать на лаврах не пришлось, а тут прогнозируется ситуация паразитирования на результатах труда предшественников.
Обратим внимание на «ревнивый» фрагмент размышлений Евгения:
Что ведь есть
Такие праздные счастливцы,
Ума недальнего, ленивцы,
Которым жизнь куда легка!
Констатируется расслоение! Когда-то царь-труженик сам покоя не знал и всех заставлял шевелиться, а теперь кому труд, а кому праздность, вечный пир или череда пиров. Кому-то нет места на пирах жизни, а для кого-то «запируем» нескончаемое, и простору хватает. Петр не мыслил о разделении людей, для него «запируем» всеобщее. Получается иначе. В своих ночных думах Евгений (с помощью Пушкина, разумеется) как будто услышал великие думы чудотворного строителя – и сумел разглядеть в них изъян! Конечно, задним числом ему судить легче, многое, прежде туманное, прояснилось.
В силу своего различия великое и разное могут и не пересекаться. Пушкин выводит спор позиций в одну плоскость, где линии героев соприкасаются. Будет и прямое столкновение, но как тщательно оно подготовлено!
Мысли Евгения не сводятся к жалобам на бедность, на недостаток ума и денег, к зависти к праздным счастливцам. Среди мыслей героя есть очень достойные – о независимости и чести, весьма проницательные – о несправедливости социального расслоения общества: это мысли личные или государственного масштаба?
Силы соперников в поединке заведомо неравны (разве не аналогия конфликту князя и кормилицы у Грибоедова?). В этом отношении бунт Евгения «безумен» (в метафорическом значении), т. е. «бессмысленный и беспощадный». «Бессмысленный» – потому, что обреченный, а «смысл», т. е. подоплека, причинная мотивация, как раз в полном порядке. Пусть только на один момент, но в тот, когда соперники уравнялись, безвестный чиновник достоин «державца полумира», услышан им. В бунте героя заложена неотвратимость счета, который неизбежно предъявляется всем без исключения, даже и кажущимся недосягаемым для людского суда кумирам.
В поэме изображен особый вариант трагического конфликта – трагическая ситуация. Ее суть – в столкновении двух правд, каждая из которых носит объективный характер. Это не борьба добра и зла, нового и старого; противники достойны друг друга, смертельный поединок развертывается между героями, а сталкиваются не лица, а идеи. В «Медном всаднике» конфликт поднят на предельную высоту социального обобщения: конфликтующие стороны – государство и личность. Конфликт носит неразрешимый характер. Невозможно принять правоту одной стороны: обе правы! Как найти примиряющую равнодействующую – это проблема, которая принадлежит к категории вечных – и нерешаемых.
В свою вторую болдинскую осень, наряду с другими важными произведениями, поэт в связке пишет две поэмы, по-разному, но об одном – о власти и человеке и о человеке во власти. Поэмы ведут друг с другом диалог. «Милосердия!» – взывает «Анджело». «Не будет от властей милосердия», – отвечает «Медный всадник». И то, что к такому ответу прикосновенен образ Петра, в общем-то самого притягательного в глазах Пушкина русского монарха, обретает дополнительный смысл.
Петр довольно легко решил губительную «годуновскую» задачу: «добро» его царствования перевешивает «зло»: «Начало славных дней Петра / Мрачили мятежи и казни. / Но…» Способствует этому обстоятельство, что Петр был законным наследником престола. А как же споры вокруг его имени? Но ни Петру, ни какому бы то ни было властителю невозможно лишить субъективного характера оценок добра и зла, а подданных слишком много, и они разные. Так устроен наш мир, что на острейшие вопросы сама жизнь не дает, не может дать ответов, которые бы устроили всех.