Джеку всегда казалось, что он обычный. Совсем не особенный, как писали в книжках, которые он иногда читал, не герой и не индивидуальность. Обычный, как все. Один из многих. Ещё Джеку казалось, что его зовут Джек, хотя на самом деле его звали Саша, Санёк, Санчо наконец, Александром, Сашенькой. Собственно, Джеком его звала только Эмма. Вот кто мог поверить, что он именно Джек и что он необычный. Тонкий, даже утончённый, рассеянно смотрящий поверх голов юноша с потерянным взглядом и тёплыми влажными ладонями.
Эмма. На самом деле в миру она звалась Татьяна, но Джеку это имя не нравилось. Чудилось в нём что-то простое и скучное, как мертвая литература отечественных классиков. Эмма звучала совсем иначе. Глаза и веснушки у неё были совершенно нездешние, а маленькие и чуть оттопыренные уши просвечивали на солнце. Эмме подходило её новое, придуманное имя. Да и придумали они его вместе, когда случайно познакомились на очередной ролевой.
Такая путаница из имён Джеку нужна была, чтобы понять – вообще не важно, как зовут человека, если путь его вычерчен в пустоте несмываемыми чернилами. Это тётка Сашкина, Янина Генриховна, так говорила. Странная была женщина. С тех пор, как Саша от неё съехал, решив быть самостоятельным, она здорово сдала. Стала жить замкнуто, общалась со своими кошками и радиоприёмником, телевизор не выносила, газет не читала, но всё так же любила порассуждать о жизненном пути и, по некоторым признакам, сёрфила в интернете. Саше очень нравилась эта фраза про путь в пустоте и несмываемые чернила. Она вообще много рассказывала, и в какой-то момент уронила в плодородную почву своего племянника зерно, которое дало неожиданные всходы.
Отголоски того, о чём она вполголоса вещала под чай и честное слово никому не говорить, Саша потом где только не находил. И у Сартра, и у Камю, и даже у Фрая, которого недолюбливал за инфантильность. Тётка говорила об экзистенциальном рубеже. Саша это понимал как этакий перекрёсток миров, такое место, где из этого мира легко соскользнуть в другой, совсем чужой, и где вещи несут иную суть. В глубине души ему очень верилось в это, хотя он каждый раз зубоскалил и спорил, чем вводил тётку в смятение.
– Ты бесишь меня своей упёртостью, Сандро, – говорила Янина, – мне необязательно видеть Париж, чтобы знать о его существовании. Скажи на милость, что невозможного в «Двери в лето» Хайнлайна?
В этом месте Саша поднимал брови и собирался было пошутить про то, «где Хайнлайн и где Париж?», но не успевал.
– Человечество веками пишет о граничности мира и непознаваемом за этими границами. В конце концов, откуда-то лезет в нашу реальность всякая нечисть и куда-то потом девается? А мы всё списываем на то, что не можем померить её линейкой, и поэтому не верим. Милый, будь добр, не клади сахар в чай хотя бы у меня на глазах, это осквернение напитка…
Саша навещал тётку примерно пару раз в месяц, что-то всегда приносил с собой. Как и она когда-то в детстве приносила гостинцы. Теперь он словно чувствовал ответственность. Они пили чай, вкусный, зелёный, китайский, который тётке привозил один из ее учеников. Чай был «реальный», как говорила тётка, и выдерживал пятнадцать заварок. Это внушало уважение.
– Но что там, за этим рубежом? – Саша разливал очередную заварку. – Мы же хотим похожей логики, но иной морали. Будто нам в этой реальности тесно. Никто же не возвращался оттуда.
– Если и возвращался, то никому об этом не рассказывал. – Тётка цедила чай из маленькой пиалы и закрывала глаза от удовольствия. – Подозреваю, там что-то сильно отличное от нашего. Это тебе не мухоморов нажраться и по лесу скакать, не думай, пожалуйста, что я не читала этого вашего Пелевина. Не-е-ет, здесь что-то иное. Мне нравится, как Сартр об этом говорит. «Человек не поддается определению, потому что первоначально ничего собой не представляет. Человеком он становится лишь впоследствии, причем таким человеком, каким он сделает себя сам». Ну а как себя сделать? Уйти и вернуться кем-то другим.
Это было страшно притягательно – думать так о путешествии за этот рубеж. Не так, как у Френка Баума, когда пришла толпа по дороге из жёлтого кирпича и потребовала исполнения заветных желаний, нет, это было очень наивно. Но найти там силу и вернуться другим – было бы круто. Саша закрывал глаза, но воображение буксовало, лезли только картинки из аниме.
Болтать с тёткой Саша любил, жалел её и поэтому заботился. Приходил, спорил, рассказывал новости, общался. Выносил мусор, уходя. Тётка была странная, и забота выходила тоже странная, что удивляться?
Таньке-Эмме это не очень нравилось. В этот раз Саша пообещал, что они наконец снова уедут на выходные поиграть, и опять сбил настрой, вспомнив про тётку. Эмме стоило большого труда отговорить его от очередного спонтанно-заботливого визита. Она вообще часто его отговаривала, ей казалось, что Джек располовинивается, распадается на двух людей, когда собирается к этой экзистенциальной чаеманке. Это было плохо осознаваемое ощущение. Эмма смотрела на Джека, суетливо набирающего тёткин номер, и вся эта пыльца иностранности, нездешности, отчаянности их собственного свободного мира с окраины Парижа 1961 года начинала осыпаться. Джек становился Сашей: с тонкими пальцами, золотушными плечами и горбатым носом, студентом, вечно голодным и кривящим нервные губы в постоянной полуулыбке. Саша ей не нравился, хотя она частенько видела его за уверенным обликом Джека.
Когда они занимались сексом, она закрывала глаза, слышала его дыхание, чувствовала его влажные руки на своих бёдрах, но видела в своём воображении именно Джека, аристократичного высокомерного байстрюка, выгнанного благородными родителями из дома и лишенного наследства и средств к существованию. Джек был сзади, ускорялся, пытаясь поймать убегающего внутрь нее белого кролика. В этот момент её накрывало мокрое и лиловое ощущение распускающегося цветка. Цветок распускался и тут же скручивался в сладко-тянущий узел. Рассмотреть что там дальше не получалось, потому что Джек отваливался, роняя капли на её икры и лодыжки, и когда она падала сама, то видела краем глаза только Сашу.
Вот и сейчас именно Сашенька суетливо натягивал джинсы и одновременно тыкал что-то в мобильнике. То есть совсем не забыл о своём намерении «не навещать» и даже торопился скорее закрепить его вроде бы необязательным звонком. Ему казалось, так правильнее, если он звонит тётке вроде бы случайно и как бы случайно заходит в гости.
Таня смотрела на него и чувствовала досаду и обиду тем местом, которое обычно чувствует другие вещи. Это было странно, но в этот момент она могла бы поклясться, что обижена на Джека именно та «она», всё ещё чуть зудящая и красиво вывернутая плоть между ног. Карман, так и не сумевший удержать торопливо вынутую руку. Вот как она ощущала себя в эту минуту. Её красоту предали, променяли на призрачный долг. Ещё она ощущала тепло на кисти руки от случайного солнечного зайца на покрывале и сквозняк из окна внешней стороной голого бедра.
Оставшись одна, она собиралась неспешно и рассеянно. Что взять – не особо выбирала, поездка – игра, сборы – тоже игра. Положила в рюкзак недочитанного Мисиму, скомкала ветровку. Словно проснувшись, вздрогнула и пошла на кухню делать бутерброды. Резала варёную колбасу и представляла поездку как путешествие, откуда она вернётся другой. Эта боязнь перемен томила её, мелькала то в оранжевой полоске отражённого зеркалом солнца на полу, то в пойманной краем уха мелодии из приёмника, то в отблеске ножа, разрезающего колбасную упругую плоть. Воздуха не хватало, хотелось дышать глубоко, и она задумчиво мастерила из хлеба и колбасы этажерки и дышала. Потом плотно завернула все небоскрёбики в бумагу, уложила в рюкзак сверху и побрела в душ.
Вода сбила сонный настрой. Страх, едва отражающийся в зеркале, пропал. А когда она, роняя капли на рассохшийся паркет и оставляя на нём тёмные маленькие следы, прошла на балкон, угроза стать другой даже не ощущалась на краю сознания. Ветер холодил мокрые ноги, забирался под полотенце и словно нашёптывал что-то неразборчиво.
Сзади хлопнула входная дверь. Сквозняк приподнял край неплотно завязанного полотенца, погладил её поджавшийся живот и сбежал.
Джек, а это уже точно был Джек, крикнул из комнаты:
– Погнали, по дороге высохнешь.
И они погнали. И были наспех натянутые джинсы, и дурацкий смех, и мокрые короткие волосы, и даже необязательный трёп быстро смешался сначала с духотой автобуса, а потом с грязным шумом вокзала. Игра началась, и Эмма была благодарна ей за эту необязательность, спонтанность и отсутствие цели.
Рамка металлофиксатора мигала красным огоньком неисправности, охранник болтал с подружкой в такой же черной форме, и они быстро пробежали в зал ожидания. Каждому хотелось быть первым.
– Пять! – крикнула она, подбегая к табло.
– Семь, – Джек догнал её сразу и, запыхавшись, встал сзади, дыша в затылок. Ему часто хотелось, чтобы от дыхания её волоски приподнимались и танцевали, но она коротко стриглась и лишь проводила ладонью, когда он так дышал. Давала понять, что ей нравится и она это чувствует.
Они отсчитали двенадцать строчек вниз, и Эмма радостно выдохнула. Название станции ей понравилось. Она отдала рюкзак Джеку и помчалась покупать билеты. В общем-то в этом и был смысл. Неподдельность, никаких планов, только слепой случай. И дальше, дальше, чувствуя, как пульсирующая нить судьбы тащит их тела и души неизвестно куда. Эмме это виделось хаосом, но Саша знал, куда хочет. Вернее, надеялся, что знает. Мечтал, что однажды сработает и это произойдёт. «На границу миров не приехать по билету. Прямой путь не самый короткий. Смотри краем глаза, лови знаки, меняй планы. Случайный выбор может стать нужным. Только не собираясь в путь, можно начать двигаться». Фраза, запомненная в каком-то из их с тёткой споров, звучала офигенно. Наравне с той, про несмываемые чернила.
А ещё было совершенно не важно, как они будут возвращаться.
«Тот, кто бережёт силы на обратный путь, никогда не вырвется за грань», – повторяла Эмма цитату из какого-то фильма. Джеку нравилась эта её надрывность, готовность к поступку и то, с каким безусловным самоотречением она делала что-то для него. Просто брала и делала. Не подстраивалась, не пыталась угодить. Никто и никогда не делал для него такого раньше, и это рождало где-то внутри горячую и до дрожи пробивающую благодарность.
Сейчас Саша нелепо топтался в центре зала и виделся себе чужим и дурацким даже в этой суете приезжающих и уезжающих людей. В желудке тлела тёткина шарлотка, залитая чаем, в голове звенело слово «Цугцванг», услышанное в каком-то подкасте. Как удар алебардой в щит, лязгающе-безнадёжное. Цуг-цванг! Рюкзак Эммы был легким, она явно следовала своей идее «не беречь силы на обратный путь», и он с неудовольствием поправил на плече свой рюкзак. Тот был явно тяжелее, и Саша не вдруг вспомнил, что не выложил зеркалку, пустой металлический термос и два ролевых пистолета-муляжа.
«Да ну и черт с ними, – подумал он, – сделаю пару смешных фоток на натуре. Но хорош бы я был сейчас». Он запоздало представил, как охранники на входе сначала изумленно пялятся в экран этого своего просвечивающего аппарата, а потом ставят его к стенке и обыскивают, вызывая поспешно наряд из ближайшего ЛОВД. «То-то шуму было бы, – продолжал весело думать он, увлекаемый Эммой на платформу, – террорист-ролевик! Да не тащи ты меня…»
Старая электричка пахла как обычно, грязью, чуть-чуть дымом и креозотом. Джеку не хотелось прикасаться здесь ни к чему, но Саша был более покладист. Стараясь не глубоко дышать, он плёлся за Эммой по вагонам, ловя съезжающиеся со скоростью гильотины двери, и постепенно перестал морщиться. Пистолеты давили в спину в рюкзаке.
Тяжёлые, максимально похожие на настоящие. Они и были почти настоящими. Заботливо отлитыми, выточенными, отшкуренными, собранными из частей и смотрящимися в руке неимоверно реалистично. Да, не было затворных рам, была только видимость. Но оучш-ш-ш-ш, как это круто смотрелось!
Эмма, оказывается, отсчитывала сначала пятый вагон, потом седьмую лавку, которая не была занята, потом упала на неё, задрав длинные ноги на скамейку напротив. Никто не возразил. Вагон оказался почти пустой. Громыхал на стыках, потряхивал и раскачивался. В белёсом свете из окон он казался скорлупой, пустотелым раздутым плодом с высохшими семенами, перекатывающимися внутри. Семенами, одним из которых чувствовал себя Джек. Тыквенный Джек, семечко в высохшей тыкве…
Сашин билет, который Эмма сразу вручила ему, оказался счастливым. 717717. Тётка научила определять это ещё когда он был маленьким и ездил с ней в сад. Показывала, как сложить цифры, какие варианты бывают и как вычислить счастливый билет даже тогда, когда цифры все разные. Заметить, так сказать, счастье даже тогда, когда его не видно на первый взгляд. Уловить на границе зрения.
Глядя в окно электрички и чувствуя ухом щекотные волоски Эммы, по-хозяйски устроившейся на его плече, Саша думал о том, что ехать можно бесконечно. В идеале под какой-нибудь хороший трек в ушах, чтобы мелькали эти деревья, перелески, одинокие избушки, словно солдаты на расстрел из строя, шагавшие вперед, как только лес расступался. Бесконечность не плескала болью в зрачки, притягивала взгляд, словно холодила его… Он всегда замирал, когда сталкивался с волнующим простором. В этих слоистых туманах, бахроме кустов, проколотой телеграфными столбами и в мелькающих осколками неба озерах Саше чудилось время, запертое на огромной виниловой пластинке. И он всегда радовался, что можно иногда эту пластинку достать из-за шкафа, вытянуть из дырявого чехла, держа аккуратно четырьмя пальцами за края, поставить на диск и опустить иглу, готовясь услышать сначала шорох, а потом…
Что было не так с миром? Саша не знал. Не то чтобы чувствовал себя чужим, скорее – нежеланным. И это было не странно, тётка однажды проговорилась, что родители сдали его когда-то в интернат, но ведь забрали потом и по-своему любили. Правда, не так, как он хотел, но он не винил их. Родители оказались такие же как все. Мир вообще кололся и отталкивал, и стоило большого труда к нему притереться. Помогала, как ни странно, тётка. Он долго размышлял – что его к ней тянуло? А потом не вдруг понял, что выходил от неё словно примирившись со всеми иголками и шероховатостями мира. Наждачка слов, взглядов однокурсников, родителей словно не действовала какое-то время. Потом кожа снова начинала словно болеть, и его брезгливый и казавшийся Эмме высокомерным взгляд был как раз из-за этой неявной, тянущей, саднящей боли. Проклятый мир, с которым опять нужно было мириться, выстраивать натужные связи, снова наращивать новую толстую оранжевую кожу. Почему «оранжевую»? Боль всегда была красного цвета, удовольствие золотого, тётка была подсвечена зелёным. Эмма была тёпло-персикового цвета с золотистыми крапинками. Мир в основном был серым, иногда чёрным или синим. И только кожу, толстую защитную кожу он представлял оранжевой, плотной, способной выдержать прямое попадание фугасного снаряда.
Эмма никогда не жалела его, хоть и видела в нём слишком много для долговязого студента. Весь его спрятанный в глазах трагизм, внутренняя боль и ощеренность на мир не сильно интересовали её. Экзистенциальные поиски тоже были на любителя. Такого было полно в парнях и посимпатичней, но с ним она словно просыпалась, какая-то острота жизни, стальная и опасная, словно чуть прикасалась к её шее и становилось так хорошо, так невыносимо остро-болезненно, когда удовольствие и боль сплетались в клубок и отделить их было нельзя. Уходя от него, она словно засыпала снова. Бодрствовать было приятнее. Ну и потом была игра.
Игра в спонтанность появилась до неё, но ей понравилась. Она пропускала мимо ушей Сашины рассуждения о поисках нового себя. Но иллюзия свободы затапливала всё. Попытка бегства из реальности, которую раз за разом с настырностью идиота Джек пытался выполнить несмотря ни на что. «Почему?» – допытывалась она неоднократно. Наугад выбирать день, автобус, поезд, станцию и уходить, убегать, убираться из города так, словно никто и нигде не ждёт. Наступать на дорогу из жёлтого кирпича, которая сама выстилается прямо у тебя из под ног. «Однажды ты поймёшь, – говорил он. – Хочу найти место, где этот мир кончится и начнётся другой». Ей страшно нравилось. Как отказаться от нити судьбы, ведущей прихотливо и внезапно? Она воспринимала это как вызов. Придумать свой мир самим, насмотревшись Годара и Трюффо, вплести его в провода и асфальт, подложив незаметной тыковкой в кучу огурцов, капусты и моркови.
Двери вагона лязгнули, отрезая кого-то от тамбура. Шаткие шаги, шорох, шевеление сзади и катящийся на метр впереди смрадный дух хлестнули по обонянию. Саша вздрогнул, но напротив уже упал на сиденье, хрипло дыша и едва не задев ноги задремавшей Эммы, старик с белёсыми бровями. Они бросались в глаза, так что сначала Саша не успел ничего рассмотреть толком, ни рваную одежду из лоскутов, едва держащихся друг за друга, ни женских сапог с разорванными голенищами… Только жуткие поросячьи белёсые брови на красном обветренном лице и запах тухлятины, заполнивший пространство.
– Едешь? – старик осклабился, демонстрируя пару гнилых клыков, и потёр обросшую седой щетиной щёку. Тут же начал чесаться, и делал это с таким остервенением, что даже забыл, что рядом кто-то есть. Внезапно замер и снова посмотрел на Сашу ясными, почти голубыми глазами. – Не смотри на одёжу, то не моя. Хорошо, что едешь. Надо ехать. Давно надо.
Дальше он забормотал что-то неразборчиво. Будто молитву какую-то скороговоркой читал, но молитва и бомж сочетались в голове у Саши плохо, зато старик бормотал, закатывая глаза, пришёптывал, помогая себе подёргивающимися руками.
Саша уже оглядывался в поисках другого места, куда можно отступить, когда старик вдруг замер, краем глаза искоса глянул на Джека и опять криво заулыбался.
– Девочку красивую взял, кожа белая, башка тёмная… Молодец, Джеки-бой, польза будет, вреда не будет… руку подержит, быстро всё забудет… – он снова забормотал, расфокусировав взгляд и помахивая рукой возле виска, словно показывал, что у него не все дома, или передавал привет кому-то под потолком вагона.
С разгона электричка влетела на мост, стыки загрохотали сильнее, замелькали железные фермы в лишаях ржавчины, смазываясь в чёрно-рыжие лохмотья за стеклом. Старик покачнулся и стал крошиться, словно глиняный. В пустое и тёмное его нутро, поднимая пыль, повалились осколки головы, всё трескалось и разлеталось кусочками, рассыпалось по лавке и на пол, стекало грязно-рыжим песком. В этот момент вздрогнула и проснулась Эмма. Непонятно, что она успела увидеть, но Саша расширенными глазами смотрел на отлетевший в угол скамьи кусок лица с белёсой бровью и моргающим голубым глазом. Глаз моргнул ещё раз, мост кончился, и свет снова затопил овощную бежевую внутренность вагона. Ни песка, ни рваного тряпья, ничего, кроме запаха, плавающего волнами, тошнотворными спазмами привидевшегося морока.
– Ну и вонь, – потянула Эмма носом, оглядывая вагон. – Кто тут нам так помог?
– Нет никого, – прошептал Саша и прочистив горло, повторил: – Нет никого, говорю, нанесло с реки.
В этот момент он и сам уже сомневался, видел ли что-то или ему померещилось, когда задремал. Реальность проступала пятнами, и хотелось зажмурить глаза, дождаться, когда резь и мелькание утихнут.
Эмма уже вскочила, рывком приоткрыла верхнюю створку окна, и прохладный и влажный воздух наотмашь хлестнул по лицу. «Давай, – блаженно подумал Саша, прикрывая глаза и чувствуя, как гниль и вонь отступают, уносятся и сквозняк забирается за шиворот, леденит шею. – Забери этот бред».
Но бред не забрался совсем, а как-то незаметно распределился по почти пустому салону вагона электрички. Запутался в наушниках Эммы, осел на окне грязными потёками, которых раньше Саша не замечал, застрял в подозрительных взглядах попутчиков. Женщина в соседнем ряду что-то шептала дочери на ухо, а девочка ёрзала и иногда взглядывала на Джека и Эмму. Небритый садовод в кепке, который угрюмо покачивался через три сиденья от них, опираясь на черенок то ли грабель, то ли лопаты, то ли вообще косы, был мрачен и смотрел недобро.
«Было бы прикольно, – лениво думал Саша, – если бы он встал, коса сверкнула бы, раскладываясь, как в аниме, и крылья за спиной порвали застиранную штормовку…».
И всё же тревогу постепенно выдуло, и он задремал на неудобном сиденье, стараясь не потревожить прижавшуюся сбоку Таню. От неё плечу было тепло, и липкий сон склеил ресницы быстро. Колёса постукивали где-то далеко, а Саша уже летел над полем, раскинув руки и почему-то чувствуя, что не может их ни опустить, ни прижать к телу.
Проснулся он, когда Эмма завозилась, и начала его тормошить. Они чуть не прозевали свою станцию, а когда вывалились на перрон, заспанные, мало что понимающие, то не сразу поняли, что вышли одни. В этот момент Саша сразу проснулся окончательно и насторожился. Электричка резво унеслась дальше, и сразу подступила звенящая цикадами жара и тишина, будто и не было рядом рельсов, гранитной щебёнки, убогой коробки станции, обшитой «для красоты» вагонкой, но не ставшей от этого красивее. Пахло травой, старыми досками (скорее всего, вот этими, щелястыми, составлявшими условную платформу), немного шпалами, как в метро, и самую малость тухлятиной. Рыбкой мелькнула мысль, что это бредовое видение из вагона опять цепляется за него своими рассыпающимися в прах руками, но в следующую секунду Саша увидел мёртвую и наполовину съеденную кем-то собаку под кустом у столба ЛЭП и, поймав за руку Эмму, поспешно потащил её к станции и видневшимся за ней серым постройкам.
С чего он взял, что это случится? Каждый раз сталкиваясь нос к носу с реальностью, Саша забывал, что он Джек, и чувствовал слабость и желание убежать и не искать никакого экзистенциального рубежа. Наверное, и ролевые пистолеты-муляжи он сделал только для того, чтобы хоть немного чувствовать себя увереннее. Прочитал в книжке, что оружие одним своим наличием делает мужчину сильнее и увереннее в себе, и помчался искать чертежи. Книжка не наврала. Когда он брался за тяжёлые рукоятки своих муляжей, сила и смелость словно вливались в грудь через руки, заполняли ребра тяжёлыми холодящими волнами. Даже сейчас он чувствовал их тяжесть в рюкзаке, и это добавляло уверенности, что в этой игре он выиграет, а в другом мире не пропадёт. Если, конечно, сможет найти туда дорогу.
Сразу за станцией, словно со старой фотографии, придвинулся поселок. Будто когда-то крутанулся на пятке асфальтированной в прошлом веке стоянки, оттолкнулся от железнодорожной кассы и упал, рассыпав по сторонам домики, домишки и сараи. Время прокатало через него единственную улицу и засадило зеленью, которую некому было контролировать, а потом и замерло, словно поняв всю тщетность своих усилий.
Пульс жизни иногда оживал и, как весенние ручьи, захватывал какие-то отдельные участки. Как лишайники на разросшемся стволе поселка, проступали сквозь вечное какие-то современные штуки. Афиши, объявления о ремонте бытовой техники, спутниковая тарелка на кирпичном домике почты, да и сама вывеска «Почта России» была новой, ещё не успевшей полинять или выгореть под солнцем. Облупившаяся краска на телефонной будке и новые мусорные контейнеры, выглядывающие из разросшегося боярышника. Село без полей, деревня, прикинувшаяся посёлком, потому что это престижнее и звучит иначе.
Джек с Эммой шли по этой главной и явно единственной улице, оглядываясь. На мистику пока не тянуло, но не было ни одного человека, ни даже кошки или захудалой вороны. Шорохи и ветер в пустом пространстве над потрескавшимся асфальтом, пыльные деревья и тишина. Даже цикады остались в траве у станции.
«Разве не класс?» – спросил Джек взглядом, и Эмма восхищённо кивнула. Это не было похоже на Францию, но разве до Франции, когда ты в посёлке без времени и жителей? Эмма чувствовала, как мурашки поползли вверх по рукам и все волоски напряжённо приподнялись над кожей, наэлектризованные предчувствием. Хотелось вдохнуть, но воздух, твёрдый и угловатый, не хотел лезть в круглое отверстие рта. Она раскрыла рот шире, пытаясь закричать или хоть как-то впихнуть туда вздох, и тут всё кончилось.
Словно лопнул пузырь, и звуки хлынули со всех сторон. Шаги, голоса, какая-то музыка, стуки. Издалека ветер принёс звук мотора. Посёлок был самым обычным, и даже Пазик, и в самом деле выруливший откуда-то сбоку через пару минут, оказался рейсовым.
– Нам на него, – сказал Саша, растроенно провожая его взглядом, – только рано он что-то…
– Успеете, – хрипло сказал кто-то сзади и высморкался. Джек и Эмма обернулись, и у Джека чуть ослабли коленки. На большом облупленном крыльце сидели странные типы. То ли колымщики после утренней смены, то ли бомжи после попойки. Заплывшие лица, бороды и белоснежные коробки с кефиром в коричневых пальцах. Рваные кеды и засаленные штаны. Джек вспомнил словечко «пария» которым называли Гекльберри Финна, но не знал, как оно пишется во множественном числе. А их было неожиданно много, человек восемь или десять, и тот, что говорил, сидел на перилах в самом центре компании. Был он в немыслимых шортах, кудлатый и несуразный, и в то же время чем-то опасный, словно бродячий пёс. Болтал худыми, волосатыми и до коричневизны загорелыми ногами и смотрел внимательно. Неопрятная борода не скрывала проходящего от виска по скуле к подбородку шрама, стянувшего кожу и сделавшего выражение лица недовольным и угрожающим. Выше голов справа от двери алела большая табличка «Краеведческий музей. Министерство культуры…»
– Почему успеем? – спросил Саша.
– Потому что он у железки сейчас встанет и обедать пойдёт, – мужик сделал рваной кроссовкой непонятное движение и неприятно посмотрел на Эмму, – и поедет только в три.
В музее было тихо и пахло пылью и бумагой. Саша пошёл по комнатам, не читая надписей и просто разглядывая фотографии, которые в большинстве и составляли экспозицию музея. Первопоселенцы смотрели с пересвеченных коричневатых снимков белёсыми глазами. Странные причёски, бороды, сарафаны были словно саваны, да и лица, как говорила Сашина тётка, «краше в гроб кладут», – тоже не внушали оптимизма. «И этот, лицо со шрамом, – думал Саша, – тоже мне предводитель команчей. Заправляет здесь всем, что ли?»
Впрочем, всё это прекрасно ложилось в игру: и приснившийся старик в электричке, и эти жутковатые типы на крыльце, от которых волоски вставали дыбом на шее и продергивало холодом по спине. «Рубеж?» – думал Саша опасливо. От всего этого была страшноватая пустота в груди, острие жизни ходило где-то рядом, едва не царапая кожу, и это чувство было потрясающим. Страх, смешанный с ожиданием непонятно чего и перевязанный ленточкой почти животного удовольствия. В отдельные такие моменты Саша чувствовал тесноту в джинсах, и то, что это не было связано с Таней, его немного беспокоило.
– Джеки-бой, смотри, что здесь! – голос Эммы прозвучал будто издалека, и Джек пошёл искать её в одинаковых коридорах музея и нашёл не сразу. Она стояла в углу одной из комнат с фотографиями по стенам и, наклонив голову, разглядывала что-то на одной из них.
– Н-ну что тут ещё? Граф Дракула Мценского уезда?
Эмма досадливо поморщилась, не оборачиваясь и не отрывая взгляда от фотки. На ней поле простиралось куда-то в недодержанную бежевую даль отпечатка, и прямо в колосьях стояли пугала. Были они жутковатые и совсем не похожие на то, что она видела в детских книжках или в деревне у бабки. Не горшки и рубахи, надетые на скрещенные колья, а вполне себе похожие на людей. Головы только странные. Тыквы – не наша культура. В голове промелькнуло всё, что она помнила про хэллоуины и самайны, но это явно было что-то другое. Пересвеченный коричневый снимок был тем не менее очень детальным, она разглядела даже дырки-глаза, грубо вырезанные на непривычной вытянутой тыквине. «Найти бы его, – скользнула мысль с оттенком сожаления. Скорее всего, фотографии лет сто и нет уж давно никакого поля. Вот где побродить да пофоткаться».
– Чего тебе? – сказала, наконец, Эмма, когда почувствовала, что Джек стоит за спиной, не уходит и словно мешает ей одним своим присутствием.
– Звала же… – сказал Саша.
– Ещё чего! И не думала. – Она резко обернулась, чтобы сказать что-то дерзкое или как-то пошутить, и увидела, что Джек уже не слышит её.
– Кооперативъ «Свободный труд» тысяча девятьсот двадцать третий год, – прочитал он, озадаченно глядя выше её головы. – Смотри, как на этого со шрамом похож! Ну, который на улице… Только шрам с другой стороны.
Бородатые крестьяне на снимке омертвело пялились в никуда. Было их здесь (Эмма пересчитала) двенадцать человек. Кто-то сидел, кто-то стоял, и у всех лица были суровые, словно с похмелья.
– Негатив же, всё правильно, – беззаботно сказала Эмма, – а мужик, скорее всего, тот самый, пьёт кровь деревенских девственниц и живёт третью сотню лет. Когда то его пытались убить испуганные крестьяне, но только распахали лицо. Теперь он хозяин здешних мест, и я, хоть и не девственница, но чувствую, что нам бы с тобой как-то надо свалить отсюда незаметно. Пока он не натравил на нас своих приспешников!
Сказано это было со всей серьёзностью, но на последних словах Эмма слажала и чуть не засмеялась. И Саша, всё ещё оторопело вглядывающийся в бородатое лицо и стягивающий щёку шрам, почувствовал, что очередное прохладное лезвие снова прошло недалеко от горла, но не задело. «А вот попадёшь ты на эту свою границу, и что делать будешь?» – спросил себя он. Адреналин выплеснулся в кровь, но Джек увидел, что Эмма уже давится смехом, и с облегчением засмеялся сам, и она обняла его, прижалась мягкой грудью. Они стояли, истерично давясь смехом и обнимаясь посреди комнаты с фотографиями.
На улице уже никого не было, на облупленном крыльце музея осталась стоять одинокая белая коробка из-под кефира. Саша задержался на секунду, спихнул её ногой в урну, которая стояла точно внизу, и, облегченно вздохнув, побежал догонять Эмму, которая уже вышагивала по тротуару в сторону станции. «Тонкие щиколотки, – внезапно понял он, разглядывая её сзади, – какие тонкие у неё щиколотки!». Она шла легко и была в этот момент ровно такой, какую он и хотел бы видеть возле себя. Странные мысли, если учесть, что до этого дня Саша вообще не рассматривал Эмму как кого-то большего, чем просто девочка рядом. Что такое любовь, он представлял плохо. Иногда думал, что любовь – это когда умираешь за кого-то. Умирать ему не очень хотелось, и тогда любовь представлялась мрачным самопожертвованием. Он отодвигал от себя такие мысли. Убегал от них, как и от Эммы, когда она пыталась задержать его всеми возможными способами. Он задерживался, позволял ей то, что она хотела, иногда это было очень-очень приятно, и тогда Джек включался и мелькала мысль, что это тоже, наверное, любовь.