Но знакомые все же могли встретиться, поэтому я с опаской поглядывал по сторонам.
Позвонил из автомата Ларисе, она ответила:
– Да, слушаю!
– Это я.
– Слушаю вас! – повторила Лариса.
– Виктор я, Витя, не узнала?
– Да, говорите!
Я понял, что у нее дома муж. Повесил трубку.
Муж ее – тренер, постоянно ездит куда-то с юношеской гандбольной командой. И оказался дома именно тогда, когда у меня свободный вечер. И даже ночь. Досадно.
У Марины телефона не было, она жила в старом двухэтажном доме, в коммуналке, в двух каморках, с матерью, очень пожилой женщиной. Марине и тридцати нет, а матери по виду чуть ли не семьдесят. Марина любит серьезные разговоры о книгах и философии, увлекается аюрведой, лечит себя и других. Не прочь выпить, но, в отличие от меня, всегда знает меру. О себе прямо говорит: «Я до мужиков жадная», – считая, что в этой милой циничности есть своей шарм. Может, и есть. Я к ней всегда почему-то приходил пьяный, она ничуть не обижалась, выпивала со мной, укладывала в постель и начинала разнообразно безобразничать, пугая криками и стонами мать-старушку, которая подходила к двери и громко спрашивала (была глуховата):
– Мариночка, все в порядке?
– Да, у нас тут просто домашний театр! Мы с Витей играем!
– Ну, играйте…
В хмельном виде я был удивительно устойчив и мог держаться часами, это Марине как раз и нравилось.
– Трезвый ты скучный и хочешь казаться умней самого себя, – говорила она. – А пьяный ты – животное. Но безобидное и веселое. Ты улыбаешься как дурак, тебя все устраивает, и ты такой в это время милый!
Марина оказалась дома.
Я рассказал, что сбежал на ночь из клиники, что давно ее не видел и соскучился, она сварила кофе. Мы пили кофе, курили и разговаривали о том о сем. Я видел, что она ждет не разговоров, а дела, но не мог приступить. Впервые обратил внимание, что постель у нее вечно разобрана, простыни и подушки мятые и, кажется, не очень свежие. Некстати вспомнил, что под кроватью Марина держит ночной горшок. Ленясь одеваться, чтобы пройти в общий туалет, она частенько пользовалась горшком прямо здесь, прося отвернуться. Мне это казалось забавным – но не теперь.
Я пересказал Марине слова Новоселова о том, что мы все равны перед болезнями, что не надо возноситься гордыней, и поинтересовался, как на это смотрит аюрведа.
Марина, конечно же, охотно объяснила, разбив доктора в пух и прах, удивившись, за что ему профессора дали, если он не знает, что лечить надо не болезнь, а человека.
– В твоем случае это уж точно так. Не таблетки тебе нужны и не уколы.
– А что?
– Первое – уйти от Галины.
– К тебе.
– Еще чего? Какой ты муж?
– Я неплохой муж. Обеспечиваю семью и…
– Ты будешь изменять мне через день после свадьбы.
– Не такой уж я и бабник.
– Ты совсем не бабник. Ты несчастный человек. Тебе всегда мало своего, тебе нужно чужое.
– Это ты так считаешь.
Марина оборвала спор. Ничто так не вредит здоровому и приятному сексу, как интеллектуальная беседа.
– От тебя больницей пахнет, – сказала она. – В душ не хочешь?
– В ваш? В который десять соседей ходит?
– Пятеро, включая меня с мамой. И у меня отдельный коврик – для себя и для своих.
Зря она упомянула своих. Я глянул на ее бывалую, видавшую виды постель, и понял, что хочу домой, к жене.
Меня это удивило.
Я попытался преодолеть: подсел к Марине, обнял за плечи.
Она тут же потянулась целоваться.
Я целовал ее и разглядывал комнату. Старинное напольное зеркало в деревянной раме, стекло все в трещинках по краям. Письменный стол, тоже старый, заваленный книгами, под столешницей два выдвижных ящика, один с ручкой, а у второго ручки нет. Как она его открывает, интересно?
– Может, выпьем? – спросила Марина. – У меня есть, как ни странно.
– Привет тебе, моя любовь, я в клинику сдался лечиться, а ты…
– Ерунда это все. Ты никогда не бросишь.
Это был повод обидеться.
– Брошу, Марина. Все очень серьезно. Очень. И, знаешь, вернусь-ка я туда.
Она всегда была очень чуткой, поняла мое настроение и не стала удерживать:
– Дело твое. Тогда иди, я одна напьюсь. У меня от твоих разговоров о трезвости страшное желание выпить.
– Закон противоречия.
– Наверно.
Я позвонил Вере. Откуда знал телефон, не помню. Неважно. Адрес тоже знал.
Вера, как всегда, обрадовалась.
– Я тут рядом, мог бы зайти, если не помешаю.
– Да, конечно!
Я был не рядом, поэтому поймал такси. И через полчаса был у Веры.
Она оказалась одна.
– А где муж, дети?
– Детей у меня – только дочь, ты забыл? Она у бабушки на даче. А с мужем мы разводимся. Сейчас у своей мамы живет.
– Что так?
– Во-первых, стал пить по-черному. Каждый вечер приходит пьяный, а дочь это видит, а ей уже почти двенадцать, она абсолютно все понимает, ты не представляешь, какая она умная и взрослая девочка! И такой стал наглый, даже не оправдывается, говорит, что по делу! Пить по делу – это нормально? Нет, он, конечно, не так чтобы совсем пьяный, он держаться умеет, надо отдать ему должное, но каждый вечер, представляешь?
Я наскоро позавидовал: я бы и сам хотел уметь держаться, выпивая каждый вечер. Но – увы.
– И потом, – рассказывала Вера, – у него какие-то отношения с какими-то непонятными людьми. Такие типы к нам приходили, это что-то! Бандиты, Витя, я тебе серьезно говорю, натуральные бандиты!
– Он по-прежнему в комсомоле? – я помнил, что муж Веры был шишкой в областном комсомольском комитете.
– Да, но чем там занимается, непонятно. Мне говорит, чтобы я искала другую работу. Я же тоже второй секретарь райкома.
– Выросла!
– Витя, я уже четвертый год на этом месте, ты просто не помнишь.
– Прости, да, я плохо запоминаю такие вещи. То есть вы развелись по идеологическим соображениям?
– Не смейся, но и по ним тоже. Нет, я понимаю, все шатается, перестройка, я не против, отменили однопартийную систему, я тоже согласна, потому что слишком стало все заорганизовано и формально, но считать, как он, что комсомол и партия рухнут… Во-первых, это невозможно, потому что общество без идеологии рассыплется, а главное, если ты так считаешь, как ты можешь работать в этой структуре? Честно уходи тогда, вот и все!
Мне всегда становилось немного не по себе, когда она так говорила, я вглядывался: не шутит ли? Кроме нее, я мало знал людей, которые так горячо и искренне были бы привержены коммунистической идее. Да и эти немногие в последнее время уже не горячились. Иногда мне хотелось попросить ее произнести что-то вроде: «Будучи работником райкома комсомола, я координирую многогранную работу по воспитанию молодежи на традициях старшего поколения, на примерах ветеранов комсомола, войны и труда, организую слеты, а также походы по местам революционной, боевой и трудовой славы», – и посмотреть, как она после этого рассмеется. Но в том-то и дело, что она могла произнести подобные вещи серьезно, с верой в свои слова. Невероятная женщина.
Она угощала меня чаем и вареньем, сидела напротив, крутя в пальцах чайную ложечку. Мне подумалось, что у себя на работе, за райкомовским столом, она тоже так вот крутит в пальцах, только не ложечку, а ручку. Привычка. И я показался себе младшим сотрудником, которому эта комсомольская богиня[60] втолковывает цели и задачи предстоящей горячей работы. Хотя она сейчас не втолковывала, а делилась своими печалями:
– Витя, ты понимаешь, что происходит? Меня и раньше дурочкой считали, потому что слишком серьезно ко всему относилась, а сейчас чувствую себя совсем идиоткой. Но я никогда не была тупой идеалисткой. Думаешь, не видела, какие перекосы вокруг?
– Не перекосы, Вера. Сгнило все. Под корень.
– Неправда! Я столько в жизни видела людей – хороших, чистых, настоящих… Очень много! – горячо сказала она. Но тут же, как честный человек, исправилась. – И даже пусть не так много, как хотелось бы. Пусть даже мало. Но они, как тебе сказать… Они люди из будущего, куда мы все хотели, разве нет?
– Вера…
– Ты дослушай! Не только же личное и мелкое у людей есть, это скучно, есть же что-то общее! Его надо растить, воспитывать, для этого время нужно! И терпение!
– Нет времени, Вера. Не дадут нам его.
– Кто не даст?
– Капиталистическое окружение. Воспитать людей, чтобы они сознательно выкладывались на работе для общего блага, надо лет двести. А за деньги они будут готовы даже не через двадцать лет, а сразу. Они фатально обгоняют, понимаешь? Осел, у которого впереди клочок сена, бежит быстрее, чем осел, у которого впереди идея клочка сена.
– Да не в сене же дело! Ты вот разве только для материальных вещей живешь?
– Ну, сейчас мне вообще ни до чего, – увел я от темы. – Я сейчас приболел маленько. То есть ничего не болит, но хронически болен.
– А что случилось?
– Говоря прямо и грубо – алкоголизм.
– Ты шутишь?
– Нет.
– Значит, тогда был не просто случай?
«Тогда», то есть лет пять назад. Я напился, меня потянуло к Вере. Обычно я ей звонил, признавался очередной раз в любви, а потом пропадал на полгода, на год. А в тот раз не стал звонить, приперся. Плохо помню, что было. Помню, сидел на кухне, разглагольствовал на общие темы, появилась девочка, ее дочь, я пытался ее обнять, сказал, что люблю ее маму, девочка исчезла. Вера попросила меня уйти, я сказал, что уйду немедленно, но мне плохо и надо немного выпить. У меня две стадии, сказал я. Когда выпиваю средне, то буйный, а когда добавлю, тихий и спокойный.
Этих слов я тоже не помню, но обычно всем так говорил, когда выпрашивал выпивку. И Вера достала что-то импортное, в нарядной бутылке, я выпил. Тут пришел ее муж. Я говорил с ним по-хамски, заявил, что люблю его жену – и всегда буду любить. Потом провал, потом вижу себя в прихожей у вешалки, муж меня встряхивает и одевает, но не бьет. Потом я долго сидел на лестнице в подъезде. Кажется, поспал. Потом где-то шел, а потом как-то оказался дома, где и заснул…
– Да, Вера, это был не просто случай. Но теперь все, твердо решил завязать. Лечусь.
– Это правильно. Ты такой умный, талантливый. Чем сейчас занимаешься?
– Неважно. А знаешь, почему я спился? – я взял ее руку.
Не ту, которой она вертела ложечку, та рука казалась чужой и неприступной, деловитой и даже какой-то официальной, я взял другую, которая просто лежала на столе – по-домашнему, беззащитная.
Вера опустила голову.
Я понимал, что все это бессмысленно, что она не хочет слушать, а мне не надо говорить. Но не мог удержаться.
– Если бы мы жили с тобой. То есть… Ну, ты понимаешь. Тогда все было бы по-другому.
– Витя, ты замечательный…
– Не продолжай. Я понял.
– Знаешь, честно скажу, если бы ты пришел год назад, я бы, наверно, не так все восприняла. Было такое состояние… Я даже жалела, что ты пропал.
– Могла бы найти.
– Постеснялась. Но что теперь говорить… Сейчас мне не до этого. Очень сложный период. И с мужем, и с работой… И дочь непростая растет.
Она высвободила руку.
Я понимал, что самое лучшее – сейчас же уйти.
Вместо этого попросил еще чаю.
Молча ждал, когда вскипит чайник, когда она нальет, придвинет вазочку с вареньем.
И сказал:
– Наверно, я тебе надоел со своими признаниями. Хочешь отвязаться? Давай я у тебя останусь – не бойся, только на эту ночь. И все. И у меня сразу все пройдет. Гарантирую.
– Я так не могу. Это чистая физиология.
– Это милосердие. С твоей стороны.
– Не понимаю. То есть это не любовь, а ты просто меня хочешь, что ли?
– Надеюсь, что так.
– Нет, Витя. Не согласна.
Я не ожидал другого ответа.
Я сделал все, чтобы она отказала.
И скомкано, неуклюже, глядя в сторону, начал вдруг рассказывать о том, что сейчас делаю, и Вера, только что невыносимо близкая, стала невыносимо далекой. Терпеливой комсомольской работницей, выслушивающей запутавшегося комсомольца. Того и гляди скажет, что спасение лишь в верности коммунистическим идеалам.
Уже темнело, когда я шел по проспекту Кирова, который незадолго до этого стал пешеходным[61], обрядился желтыми круглыми фонарями и получил провинциальное прозвище «Саратовский Арбат». Как всегда, было много молодежи. Девушки агрессивно модные, в таких одеждах и прическах, будто все сплошь эстрадные певички, выпрыгнувшие из телевизора. Новое поколение выросло, думал я. Им восемнадцать-двадцать, на дюжину лет младше меня. А славно бы идти в обнимку с какой-нибудь бесхитростной красоткой, чувствуя себя тоже молодым и простым. С молодыми и простыми желаниями.
У Дома Книги был винный подвальчик нового пошиба: никакого портвейна и никакой водки в чистом виде, только коктейли. Конечно, не дешевые. Слышалась музыка. Подземелье, музыка, выпивка – в этом была манящая веселая чертовщинка.
Но я бы удержался, если бы не девушка, стоявшая одиноко у перил. Симпатичная, стройная, странно, что одна. Я невольно замедлил шаги, девушка спокойно спросила:
– Не одолжите денег?
Раньше такого не водилось – чтобы девушки так легко просили денег у посторонних. Сейчас – сплошь и рядом. Ну, не сплошь и рядом, но часто. Раскрепощение произошло. Эмансипация. Но не сказать, чтобы мне это не нравилось. Вообще, заметил я, любые признаки снижения морального уровня в обществе нас тайно радуют, они оправдывают нашу собственною моральную невысокость или, наоборот, позволяют гордиться своим крепким нравственным духом.
– И сколько? – спросил я с улыбкой.
– А сколько не жалко.
– Может, проще, если я тебя угощу?
– Тоже вариант.
Я брошу, думал я, спускаясь с девушкой по крутой и длинной лестнице. Обязательно брошу. Я ведь твердо это решил. Я поехал в клинику. Я практически туда лег. И это надо отметить. Сегодня меня не занесет, но мне хочется хоть немного радости. Поболтать с красивой девушкой, чуть-чуть выпить. И вернуться в клинику. К утру из меня все выветрится.
Вскоре мы стояли у стойки, гремела музыка, клубился табачный дым, она что-то рассказывала о каких-то друзьях, которые ее в чем-то обманули. Я тоже что-то говорил. Мне стало хорошо, потом очень хорошо. Потом мы целовались в углу, я вжимал пальцы в ее хрупкие девичьи ребра и говорил:
– Пойдем куда-нибудь?
– Хорошо. Куда?
Ответа у меня не было.
Потом мы вышли и куда-то все-таки пошли. Она меня вела.
Оказались в квартире, где были две девушки-студентки. Одна из них мне очень понравилась. Черные волосы, синие глаза и веснушки на носу и вокруг. Немного, и очень милые. Захотелось нарисовать, о чем я ей и сказал. Мне дали школьный альбом для рисования, карандаш. Тут пришли какие-то парни. Один из них сказал мне что-то грубое, я его одернул, он схватил меня за голову и поволок к двери. Я ударил его кулаком в бок, он ответил пинком, от которого я вылетел наружу и скатился по лестнице на площадку меж этажами. Чудо, что ничего при этом не сломал. Вскочил, ринулся обратно, чтобы биться и мстить. Увидел три двери (или четыре) и понял, что не помню, из какой выпал. Можно было позвонить во все поочередно, но я как-то резко остыл.
Мне захотелось домой.
Там жена и сын.
Они меня любят.
А Галина – единственный человек, который меня полностью понимает. Хотя, возможно, именно это мне и не нравится.
Я брел по темной улице. Не мог сообразить, где нахожусь. Людей не было, не у кого спросить.
Неожиданно увидел родной дом и чуть не заплакал от радости.
Галина открыла и сказала с горечью:
– Я знала, что этим кончится.
Я обнял ее и прошептал на ухо:
– Галечка! Ты не представляешь, как я тебя люблю!
Если кому интересно, в клинику я все-таки лег и все-таки лечился. Через два года.
Я рассчитывал, что Паша даст мне ключи от двери и уйдет.
И мы останемся с Таней.
Я встретил ее в больнице, где лежал с двойным переломом ноги. Таня работала в больничной кухне, имея высшее политехническое образование. Зарплата маленькая, но есть возможность прикармливать дочь и бездельника-мужа. Тогда был дефицит самых элементарных продуктов: хлеб, масло, сахар, гречка. По сложившейся традиции больные кормились тем, что родственники приносили из дома. Вот и оставались излишки.
Мы подружились сразу же. Ходили покурить во двор. Таня рассказала про свою жизнь, улыбаясь и дивясь, что все так нелепо. Я рассказал про свою.
Смеялись и пошучивали, будто давным-давно знакомы.
Уже на другой день, вечером, я целовал ее в кухне. А на третий она свела меня, костылявшего, в подвал. Там, в уютной, сухой подвальной комнатке, набитой матрацами и кипами постельного белья, все и свершилось.
Было ощущение полного совпадения желаний. Я безошибочно угадывал, что ей нужно, Таня отвечала тем же.
Я выписался, мы продолжали встречаться.
Таня сочиняла песни, ироничные и грустные. А я нашел возможность показать ей свои картины. Тане понравилось. Это добавило радости отношениям.
Но при свиданиях мы не толковали на возвышенные темы, сразу набрасывались друг на друга.
Связь держали по телефону: я звонил в больницу, в сестринскую, что была рядом с кухней, а Таня мне домой. Иногда по ее просьбе меня звал к телефону добрый и слегка чокнутый санитар Колечка.
Однажды Галина передала мне трубку, я услышал Таню, поговорил с нею конспиративными фразами, положил трубку, Галина спросила:
– Кто звонил?
– Ты ее не знаешь.
– Кого – ее? Это был мужской голос!
Уже не помню, как я оправдался.
У нас с нею было что-то вроде наркотической взаимной зависимости.
– Я подсел на тебя, – так я и сказал ей, используя жаргон наркоманов.
Она не обиделась. Наоборот, в очередной раз позвонив, говорила:
– У меня ломка, мне нужна доза!
Самое трудное было – где. Трижды благословенна новая власть, разрешившая снимать номера в гостиницах местным жителям. Нынешнему поколению трудно поверить, но так было: житель города Саратова не имел права поселиться в гостиницах города Саратова. До сих пор не знаю, в чем смысл такого запрета. Может, в заботе о нравственности граждан. Может, опасались переполненности и без того забитых гостиниц. Или просто власти было спокойней, когда каждый советский человек ночевал дома, а не занимался в гостинице неизвестно чем.
Мы с Таней устраивались, как все в таких ситуациях: по знакомым, друзьям и подругам. Не имея в ту пору своей мастерской, я выпрашивал ключи от чужих, но Тане там не нравилось. Художественный беспорядок виделся ей беспорядком вообще, студийные диваны, топчаны и раскладушки казались недавно использованными, причем не для спанья. Она была очень опрятной и чистоплотной. А на то, чтобы снять квартиру или комнату, у меня в ту пору не было денег.
И вот мы встретились после долгой трехдневной разлуки, а пойти – некуда. Кажется, это было воскресенье, все дома, свободных квартир нет. Мы гуляли, изнывая. Я на ходу листал блокнот, искал, кому бы позвонить.
Увидел: «Паша Жердев».
Паша – человек не простой, выпускник Литературного института. Он писатель, но только недавно получил возможность публиковаться. Два его рассказа напечатали в саратовском журнале «Волга», а еще один так и вовсе в «Юности». Паша составил сборник и попросил меня сделать иллюстрации. Он увидел мои графические работы на выставке, которая была организована в административном здании одного из крупных предприятий города Энгельса. Паша работал там редактором многотиражки. Пришел осмотреть экспозицию и написать статью. А я как раз читал труженикам завода небольшую лекцию о саратовском изобразительном искусстве. Рассказывал о представленных работах, в том числе о своих. Вот Паша и заинтересовался.
Мы сидели потом в кафе-стекляшке, выпивали. Быстро нашли общие темы, вернее, одну тему: превратности любви. Паша раньше жил в Самаре, то есть тогда еще Куйбышеве, женился на интеллектуалке, считавшей его гением, они родили ребенка, но произошла трагедия: Пашина жена, утомленная, легла вздремнуть рядом с грудным сыном и, как говорят в народе, приспала его. То есть во сне навалилась телом, и ребенок задохнулся. Она лечилась после этого у психиатров, которые объясняли ей, что смерть младенца во сне может наступить от множества причин, придавить его до удушья почти невероятно… Она не верила. Детей больше иметь не хотела, Пашу ненавидела, упрекала в случившемся – это он довел ее до такой степени усталости. Но уходить от него не собиралась.
– Я не мог с ней развестись, – рассказывал Паша. – Во-первых, жалко. И просто некогда было этим заняться. То работа, то творчество.
Когда в Энгельсе нашлось место редактора многотиражки, да еще пообещали квартиру, Паша согласился, не раздумывая. Он надеялся, что перемена жизни подействует на жену живительно. И все сначала наладилось, и дали квартиру, но тут жена начала ревновать – с истериками, с битьем посуды, с угрозами покончить с собой. И, действительно, один раз резала вены.
– А поводы были? – спросил я.
– Кто не грешен? – улыбнулся Паша, обнажая желтые прокуренные зубы, из которых нескольких уже не было, а оставшиеся росли вкривь и вкось.
– Но сейчас ничего живете?
– Уехала. Устала от меня и от себя. Наслаждаюсь свободой.
– Хорошо, когда есть своя квартира, – вздохнул я.
Паша тут же понял:
– А что, проблема?
– Вообще-то, да.
– Мои апартаменты всегда свободны! Тем более – для лучшего художника Саратова и области! Кстати, сейчас расскажу, какими я вижу иллюстрации.
Он рассказал и вручил рукопись книги в канцелярской папке.
Это были импрессионистские новеллы: мало сюжета, много настроения, много деталей и зарисовок, видно, что автор больше всего любит свои мысли по поводу своих мыслей. Мне эти тексты не понравились, но Паше при встрече я промямлил что-то неопределенно одобрительное. И тут же стал его другом, он постоянно названивал мне – и из дома, и с работы, часто поздно вечером или ночью и, как правило, полупьяный, вел долгие беседы о своем творчестве:
– Рассказ «Тень» – помнишь?
– Да, конечно.
– Не кажется, что я финал подсушил?
– Да нет, нормально.
– Я тоже так думаю. А вот из «Дома в лесу» можно повесть сделать. Как думаешь?
– Пожалуй.
– Там же просится продолжение: что стало с Анной?
– Да, хотелось бы узнать, – соглашался я, не помня, кто такая Анна.
Наезжая в Саратов, он обязательно звонил, заходил, выпивал со мной без моего участия, я в тот год к спиртному не притрагивался. Галина его не любила, как не любила и большинство моих друзей и приятелей.
– Богема! – говорила она. – Терпеть не могу. Творцы, гении, а у самих вечно семьи брошенные, детям жрать нечего!
– Он без семьи.
– Вот и слава богу!
Мы зашли на почту, я позвонил Паше из междугородного автомата.
Он ответил сонным голосом.
Я напомнил, что он обещал предоставить апартаменты, когда понадобится.
– Не вопрос! – сказал он. – Уйду хоть на целый день. Только я не в форме, поправишь меня?
– Поправлю.
Мне повезло: в ближайшем гастрономе оказался коньяк. Больше ничего не было, а коньяк для обычных покупателей слишком дорог. Вот он и выстроился там на целую полку. Зачем-то я точно помню, что это был грузинский коньяк. С синей этикеткой. Три звездочки. С непоэтичным названием «Самтрест». Острота памяти на такие вещи, возможно, объясняется тем, что весной того года я прошел курс реабилитации в наркологической клинике и был уверен, что моя болезнь позади. Поэтому поневоле запоминал то, с чем прощался.
Кстати, ногу я сломал через месяц после своего решительного лечения. До этого падал в пьяном виде – и на ровном месте, и с лестниц, и даже, было дело, из окна второго этажа, и ничего, кроме ушибов, а тут был трезв, честно шел домой, решил перепрыгнуть, спрямляя путь, металлическую ограду, отделяющую дорогу от тротуара, нога попала меж прутьев – и будьте любезны. Морали в этом, конечно, никакой, просто случай.
Мы поехали в Энгельс. Дорога через мост троллейбусом, а потом автобусом заняла полтора часа. Паша жил в панельной новостройке на краю города, в конце Волжского проспекта. Я видел, что Тане все это не очень нравится, отвлекал ее разговорами. Погода была славная, и вид на Волгу, вдоль которой проходила дорога, открывался замечательный. Я указывал Тане на это, но она смотрела довольно хмуро. Возможно, чистота голубого неба и широкая гладь воды напоминали ей, что в ее жизни не все так чисто и гладко.
В дверь я звонил долго.
Наконец Паша открыл. Заспанный, мятый. В однокомнатной квартире голо и убого, раз и навсегда разложенный диван застелен каким-то скомканным тряпьем. Запах соответствующий.
Увидев Таню, Паша поклонился и широко повел рукой:
– Прошу!
Таня глянула на меня с недоумением, почти с испугом, сделала пару шагов и остановилась.
Паша выхватил бутылку у меня из руки, шмыгнул в кухню.
Я прошел за ним.
На столе немытые стаканы, банка с остатками консервов, пепельница, набитая окурками, полбуханки хлеба – видно, что не резали, а рвали руками. Паша налил себе три четверти стакана, подумал, добавил еще несколько капель.
– Для поправки хватит.
Выпил, не отрываясь, двигая кадыком, оторвал кусок хлеба, пожевал, выдохнул.
– Проходите, чего вы? – позвал он Таню, которая так и стояла в прихожей.
Таня прошла, огляделась. Паша взял табуретку, вытер ладонью, поставил перед нею. Она села.
Паша отошел к подоконнику, сел на него, закурил, весело осмотрел меня и Таню и спросил:
– Значит, это вы, прелестница, отдаете свою красоту этому бездарному уроду?
Таня встала.
– Витя, мне кажется, мы не вовремя.
– Сударыня, мадам, леди, вы что? – закричал Паша. – Вас Витя не предупредил? Я дурак, и шутки у меня дурацкие! Стиль такой, понимаете ли. Я травестирую обыденность! На самом деле ваш Виктор красавец и самый талантливый человек Саратова и Энгельса! После меня. Но нас нельзя сравнивать, я писатель, он – художник. Он вам давал почитать мою книгу?
– У вас уже вышла книга? – вежливо спросила Таня.
– Еще нет, но скоро. Витя, ты не давал? Ну, ты гад! Значит, Галина не знает, кто я?
– Это Таня, – сказал я.
– Почему?
– Потому что Галина – его жена, – сказала Таня, глядя в угол, где на полу лежал разрезанный арбуз, а над ним вились осы.
– Пардон, я опять дурак! Танечка, то, что вы видите, это не я! Это чудище пьяное, страшное, которое на подоконнике сидит, дешевую «Приму» курит, видите?
– Вижу.
– Это не я. Настоящий я – в книге. Но вы не читали. Сейчас.
Паша спрыгнул с подоконника, убежал.
– Пойдем, – сказала Таня.
– Он скоро уйдет. Мы столько ехали…
Паша вернулся с папкой. Раскрыл, листал.
– Вот. Этот. Нет, этот длинный. Этот. Да.
Он взял стопку листов, угнездился опять на подоконнике и объявил:
– «Курилка»! Это название.
– Паша… – сказал я.
– Он небольшой. Прочту и уйду. Десять минут.
Он начал читать рассказ. Рассказ был о его работе в редакции комсомольской газеты. В одном здании помещались и партийная газета, и еще какие-то редакции, и издательства. А курилка была общая – в полуподвальном помещении. Герой рассказа там сталкивался с девушкой, которая ему нравилась. Но он никак не мог с нею заговорить. Зато легче оказалось заговорить с ее серенькой подругой. В результате подруга решила, что он в нее влюбился. На вечеринке в честь праздника 8 Марта случилось непредвиденное. Это непредвиденное довело героя до женитьбы на подруге. Через год после этого та, в которую он был влюблен, призналась, что тоже была влюблена в него. Раскаявшийся герой бросает подругу, сходится с любимой. И вскоре понимает, что на самом деле именно подругу он по-настоящему полюбил, а с этой – так, увлечение. Финал рассказа был открытый. Герой идет по зимнему городу и размышляет, что и так плохо, и так нехорошо, а как правильно, никто не знает.
Читал Паша около часа.
Наградил себя почти полным стаканом за труды. В бутылке осталось меньше трети.
– Как вам? – спросил он Таню.
– Жизненно. Немного что-то напоминает. Довлатова.
– Ну конечно! Все теперь прочитали Довлатова, и всех с ним сравнивают! А я рассказывал тебе, Витя, как мы с ним однажды выпивали в Питере? Я моложе, конечно, и намного, но я рано начал, и он меня уважал. Мы выпивали, и Сережа сказал: Паша, мне до тебя – как до Китая пешком! Ты так пишешь, как я никогда не смогу. И что дальше? Он свалил, прославился за рубежом, а теперь его и тут вовсю уже печатают! Но никто не знает, что он мои рассказы читал еще до того, как писал свои! Понимаете мою мысль?
– Считаете, он у вас что-то украл? – спросила Таня.
– Впрямую – нет! Но он дух мой скопировал! Стилистику!
Я понимал обиду Паши. Дело не в том, что Довлатов что-то скопировал, это вряд ли. То есть не вряд ли, а точно нет. Но в те годы, в начале девяностых, кроме Довлатова, вывалились на широкого читателя из небытия и полубытия замечательные книги и авторы – десятками и сотнями. Те, кого не печатали, запрещали, кто ходил в самиздате, да и то в столицах, а не у нас. И Платонов, и Набоков, и Шаламов, и Солженицын, и тот же Довлатов – многие. И я тоже тогда читал запоем, радовался. Но это отнимало читателей у тех, кто только что пришел, вот они и огорчались. Ведь что случилось? – пришло новое время, они приготовились из тени в свет перелететь, а получилось – из тени в тень еще более густую…
Паша гневался, рассказывал, как его рассказы в Литинституте ходили по рукам, как их кто-то пробовал напечатать за границей. Я ждал момента, когда можно будет его отозвать и прямым текстом сказать, чтобы убирался.
Но тут он махом допил оставшийся коньяк, окончательно запьянел и сказал Тане:
– Сударыня, мне всегда нравились такие, как вы. Я вижу в вас утонченное сладострастие. Бросьте вы его, он мелок и пошл. А обо мне вы будете писать мемуары. У меня мощь племенного быка и темперамент павиана, я вас живой отсюда не выпущу. Соглашайтесь!
Мы ехали обратно в пыльном и жарком автобусе, молчали.
Таня смотрела в окно, потом повернулась ко мне. Вглядывалась.
Я улыбнулся:
– Что? Ну не повезло, бывает.
– Я не об этом. Скажи, Витя, что у нас будет дальше?
– Любовь.
– Нет. Я вот посмотрела на этого Пашу…
– Он просто алкоголик.
– Эта постель его ужасная, да и вся квартира… Грязь, вонь, этот стол на кухне кошмарный, сам он… А я, вроде, не такая. Как пионерка на помойке. Одета чисто, белье у меня с иголочки, новое…
– Посмотреть бы.
– Перестань! На самом деле я не лучше консервной банки. Или пепельницы.
– Таня…
– И ты сам это понимаешь.
– Не нагнетай. Ты в любом месте – царица чистая и непорочная. Ты сияешь.
– Я не про это.
– А про что?
Она не ответила.
Расходясь по домам, попрощались мирно, поцеловались.
– Созвонимся!
Прошел день, другой, она не звонила. И я не позвонил.
Через неделю я понял, что мы с ней расстались навсегда. Наилучшим из возможных способов – молча.
Книгу Паша издал, потом еще одну. Потом я уехал в Москву, ничего не слышал о нем. Два года назад встретил общего знакомого, тот рассказал: Паша вступил в местный (то есть саратовский областной) Союз писателей, продал квартиру в Энгельсе, купил похуже в Саратове, принимал активное участие в творческих обсуждениях и посиделках. Печатать и издавать его перестали, он пропал из виду, по слухам, работал где-то вахтером или сторожем. Умер в своей квартире, обнаружен там был через неделю, когда соседи учуяли запах…