bannerbannerbanner
полная версияНеизвестность

Алексей Слаповский
Неизвестность

Полная версия

В 1960 году осуществлялись мероприятия в ходе выполнения Постановления Совета Министров СССР «Об изменении масштаба цен и замене ныне обращающихся денег новыми деньгами», что дало Кравченко повод для создания плана махинации по изготовлению фальшивых купюр для дальнейшего их обмена на новые и настоящие. Он организовал для этих целей группу и стал уговаривать Смирнова изготовить купюры. Тот утверждает, что отказывался, но Кутясова присоединилась к уговорам. Она убеждала Смирнова, что Кравченко силой принуждает ее к сожительству, но обещает прекратить отношения, если Смирнов согласится на участие. Вместо согласия Смирнов, с его слов, намеревался убить Кравченко, явился к нему ночью, что подтвердила одна из сожительниц Кравченко, фамилия которой следствию и суду известна. Но там был ребенок этой сожительницы, Смирнов изменил свой план, но потребовал письменной расписки от Кравченко, что он исполнит обещание о разрыве отношений с Кутясовой. Тот дал расписку, которая не сохранилась и в материалах дела отсутствует.

В конце 1960 года Смирнов А.В. наладил производство денег старого образца. В период со 2 января по конец февраля был произведен обмен денег. Для этого организованная Кравченко группа использовала граждан, обращаясь к ним за помощью и объясняя им, что имеют на руках слишком много наличных денег, и на это могут обратить внимание. А у граждан денег немного и, если они добавят еще чьи-то, никто не заметит.

Таким образом, эти введенные в заблуждение граждане за небольшое вознаграждение сдавали фальшивые деньги вместе со своими во временные пункты, которые не все были укомплектованы специалистами и техническими средствами для обнаружения фальшивых денег. Получая деньги нового образца, эти граждане передавали их лицам из группы Кравченко. Купюры старого образца, отправляемые на утилизацию, не всегда исследовались, первую партию фальшивок обнаружили 26 февраля, после чего потупило распоряжение усилить контроль, но группа уже свернула деятельность. По приблизительным подсчетам было обменяно около 200 тысяч рублей старого образца и получено соответственно около 20 тысяч рублей нового образца. После этого Кравченко, Кутясова и младший сын Кутясовой и Кравченко уехали, в настоящий момент они находятся во всесоюзном розыске.

16 мая 1961 года Смирнов А.В. отвез двух детей Кутясовой в деревню Ольги Жариковой, после чего им была осуществлена явка с повинной. В ходе допроса, когда ему стал понятен масштаб совершенных преступлений и он уяснил форму возможного уголовного наказания, он стал отказываться от показаний и оказал активное сопротивление сотруднику милиции, задержавшему его при попытке уйти.

При назначении Смирнову А.В. наказания суд учитывает характер и степень общественной опасности содеянного, данные о личности виновного, который на учете у психиатра не состоит, по бывшему месту жительства и месту работы характеризуется положительно, имеет на иждивении официально двух детей, фактически с ним не проживающих, а также все имеющиеся свидетельства и факты, касающиеся упомянутых обстоятельств.

На основании изложенного суд

ПРИГОВОРИЛ

Признать Смирнова А.В. виновным в совершении преступлений, предусмотренных ст. 80, ч. 2 ст. 147, ст. 158, ст. 228, ст. 154, ч. 2 ст. 87, ч. 1 ст. 148, ст. 191 и применить, в соответствии со ст. 23 УК РСФСР, исключительную меру наказания – смертную казнь.

Часть V
Двери: рассказы Виктора Смирнова-Ворохина[57]
1965–2016

Вместо предисловия само собой просится – преддверие. Пусть оно и будет:

ПРЕДДВЕРИЕ

Был бы я веселый концептуалист, я б устроил такой перформанс: в пустом помещении стоит дверь, на ней табличка «Вход». (В скобках – «Выход».) Желающих просят войти (или выйти) и рассказать историю про главную дверь своей жизни. Из этих историй-монологов делается фильм и демонстрируется при большом стечении любознательной публики. Копии продаются участникам, права на публичную демонстрацию, прокат и перепродажу – серьезным дистрибьюторам.

Можно после этого, используя успех, устроить второе представление: входящие видят голую стену и две двери. Выбирают одну из них, а за нею опять две двери. И в следующем отсеке, и далее. Установлены счетчики. Через неделю объявляются результаты: в первую левую дверь вошло столько-то, в первую правую столько-то. И так вплоть до последних дверей, которых будет шестнадцать, тридцать две или шестьдесят четыре, в зависимости от величины помещения. По каждой – своя статистика. Зачем, что значат эти цифры? Вопрос ретроградов, не понимающих современного искусства. Если кто-то особо въедливый пристанет, нужно спросить его громко, с усмешкой, с оглядкой на присутствующих: «Неужели непонятно?» Присутствующие усмехнутся: действительно, что тут непонятного? И въедливый заткнется. И все разойдутся с таинственными лицами заговорщиков: мы-то понимаем, в чем тут суть, мы люди тонкие, сведущие!

А лучше устроить честную, без концепта, выставку дверей – деревянных, металлических, антикварных, новых, искусно украшенных, типовых, домовых, квартирных, офисных, межкомнатных…

Я бы сам на такую сходил.

Первое правило рекламы: так представь товар, чтобы самому захотелось его купить. Этому со злорадной мудростью в глазах учили меня, начинавшего, опытные рекламные люди. Потом я понял, что совет бессмысленный и даже вредный. Сплошь и рядом приходится расхваливать то, что сам не выбрал бы ни при каких обстоятельствах; больше того, подавляющая часть товаров, услуг и прочего, что рекламировало мое агентство, от которого я, слава богу, избавился, вызывало у меня отвращение, доходящее до тошноты. Реклама, за исключением редких случаев, когда предлагаются действительно стоящие вещи, должна быть аляповата, проста, доходчива. Чтобы соответствовать не твоему изысканному, как ты ошибочно считаешь, вкусу, а материальным и эстетическим потребностям широкого потребителя.

Один из моих первых заказчиков, помнится, бодро сказал: от вас требуется только картинка, слоган уже есть. Что он продвигал, неважно. Допустим, соль. И звучало, допустим, так: «Соль на столе – счастье всей семье». Я, эстет, любитель литературы вообще и поэзии в частности, скривился:

– Рифма не очень.

– Почему? И там «е», и там «е».

– Это написано. А слышится нескладно. Все равно, что «хочу» – «могу». Там «у», и там «у». Но не рифма.

– Почему? Хочу – могу, отлично звучит! Мы с этими словами тоже что-нибудь придумаем! Главное, я на всех уже проверил, и на жене, и на коллективе, всем нравится! Понимаете?

Я понял, что ж тут не понять. Как говорится, был бы умный в дураках, да дурак надоумил. И впоследствии уже не морщился, видя – и сочиняя – размашистые формулы вроде «Семья бесценна, когда полноценна» или «К нам зайдешь – с покупкой уйдешь!»

По правде говоря, реклама и не должна быть слишком хорошей, иначе она сама станет предметом потребления, затмив товар.

Тема дверей, входа и выхода, меня занимает всю жизнь. То есть – тема выбора, предвкушения, опасения, загадки. Неизвестности.

У меня скопилась куча эскизов, картинок и картин с дверьми. Открытыми, закрытыми, облупленными, новыми, от массивных ворот, подобных верещагинским дверям Тамерлана, до косых деревенских калиток.

«Двери Смирнова-Ворохина не кажутся накрепко закрытыми или надолго открытыми, этот статичный объект у него всегда в неявной динамике: вот-вот кто-то выйдет или, наоборот, войдет – тот, кого очень ждут там, в доме, или здесь, на улице. Нетерпеливое ожидание, часто радостное, готовое к приятному удивлению, но, бывает, и тревожное. И всегда – беспокоящее».

Так написал бы обо мне какой-нибудь искусствовед, если б был я, Смирнов по маме, Ворохин по отцу, хоть мало-мальски известен и интересен кому-то из искусствоведов. При этом художник я неплохой и даже хороший, но затерялся среди сотен других Смирновых-художников, как затерялся бы и среди сотен Смирновых-романистов и тысяч Смирновых-поэтов. Звезды не сошлись. Я не сетую. Если что меня парит, говоря современным мусорным языком, так только загадка: почему вещи заказные – агитационные в советское время и рекламные в новейшее – у меня получались лучше, чем свои собственные? Лучше не по художеству, конечно, а по степени успешности, известности, прибыльности. Как мастер рекламного дела, я входил в первую двадцатку Москвы, а как художник не имел и не имею ни славы, ни достатка.

Но давно успокоился, а сейчас и вовсе занялся не своим делом. Решил, следуя деду, Николаю Тимофеевичу, и его сыну, моему дяде, Владимиру Николаевичу, попробовать описать свою жизнь. Не в виде дневника, а рассказами – наугад, без плана, что вспомнится.

Зачем мне это?

Возможно, хочу понять, почему я был так безоговорочно счастлив в детстве и юности и почему так неизлечимо уныл сейчас. Найти ту дверь, которую не надо было открывать. Или ту, мимо которой я прошел, а она была единственно нужной.

То есть те же мои излюбленные двери, но теперь не красками, а словами.

Самому интересно, что получится.

Это ведь главное – чтобы самому было интересно.

ВИНО, ДЕВУШКИ, АВТОМОБИЛИ
(1965)

Ворота гаража распахнуты, возле них, на травке, под теплым вечерним солнцем, сидит парень в майке и подтачивает напильником какую-то деталь. Что-то длинное. Рядом, на подстилке, другая деталь, громоздкая. Поточив, парень пытается вставить длинную деталь в громоздкую. Не получается. Он смеется и что-то говорит девушке в цветастом платье, которая сидит на табуретке и наблюдает. Она тоже смеется и тоже что-то говорит. На кирпиче стоит бутылка вина. Посмеявшись и поговорив, парень берет бутылку, наливает в стаканы себе и девушке. Красная густая жидкость булькает из бутылки, плещет в стаканы, вызывая жажду этими звуками.

 

Они выпивают. Парень опять точит, ширкает, старается. Но, наверное, опасается сточить лишнее. Ему нужно, чтобы деталь входила точно, без зазора. И он опять пробует приладить длинное к громоздкому. Пока не получается.

Мне лет шесть или семь. Я не помню, зачем забрел сюда, в гаражный городок, а то и целый город, где длинные улицы гаражей друг над другом, на склоне крутого холма.

Я сижу среди лопухов и что-то строю из обломков кирпичей, хотя это мне не нужно. Но просто так, без дела, глазеть нехорошо, подумают еще, что подсматриваю, вот я и изображаю, будто занят чем-то детским и глупым, схитрив, что я как бы младше самого себя.

Но они и не обращают на меня внимания. Он работает, она наблюдает. Смеются, разговаривают, пьют вино. Ясно одно: им очень хорошо.

А в гараже, в полусумраке и прохладе, стоит машина. Не помню какая. Помню, что красивая и новая. По стенам стеллажи с запчастями. На гвоздях и крюках висят какие-то шланги, какие-то причудливые инструменты. И пахнет оттуда приятно чем-то машинным, вспоминаются загадочные слова, которые я слышал от взрослых: «тавот», «солидол», «автол»…

Что еще?

Да ничего. Такая вот картинка. Одно из первых ярких и осознанных детских впечатлений. Вклеилось в память навсегда.

Через много лет, мудрствуя лукаво, я рассказывал приятелям и дамам: дескать, потому впечатление оказалось столь сильным, что в нем заложены были все мои основные жизненные увлечения: вино, девушки и автомобили. И конечно, чтобы при этом была хорошая, простая, понятная работа. И чтобы она ладилась. Как это вышло тогда у парня, который наконец приставил длинное к громоздкому, хлопнул ладонью и засмеялся. Ведь это очень здорово, когда что-то с чем-то соединяется точно, без зазора. Не просто хорошо весьма, а единственно правильно. И ты это чувствуешь, и счастлив.

Красиво излагаешь, отвечали мне приятели и дамы. Но не мог ты в том возрасте так причудливо думать, это раз. И автомобиля у тебя до сих пор нет, это два.

Да, соглашался я, автомобиля нет, но я всегда мечтал, чтобы он был.

– Так купи!

– Не хочу. Пусть что-то остается несбывшимся.

ПАЛЬТО
(1967)

Просыпаюсь, слышу голоса родителей за дверью и радуюсь: я уже знаю, что они есть, а они еще не знают, что я есть.

Я тайный и невидимый.

Могу ожить, когда захочу.

Впереди большой и важный день.

Вчера мы с Костяном, Ромкой и Корнеем, то есть Колькой Корнеевым, договорились идти на молокозавод, что на краю города. Он окружен забором из бетонных плит, утыканных по верху ржавыми прутьями. Забор скрывает сокровища: кучи отходов производства, в том числе полосы и рулоны разноцветной фольги, из которой делаются крышки для бутылок. Белые для молока, зеленые для кефира, фиолетовые для «снежка». На месте вырезанных крышек – дырки. Но иногда попадаются полосы и рулоны без дырок. Ими можно обмотать для красоты что угодно, например раму велосипеда. Или перила в подъезде. Или подразнить девчонок – они обмирают, завидуя этой красоте. Сменяться с ними на что-то. Да мало ли.

Другие туда ходили, лазили через забор и приносили фольгу, а мы еще нет. Говорят, там сторож с ружьем. Костян не верит в сторожа, потому что боится испугаться. Ромка, наоборот, не только верит, но считает, что сторожей может быть четыре, по одному на каждый угол. Корней полагает, что сторож, да, может быть, но он, скорее всего, старый дурак, который ничего не видит и медленно бегает.

Вчера мы хвастались друг перед другом, как ловко перелезем и обманем сторожа, сегодня об этом думать жутковато, но весело.

Не идти нельзя. В прошлое воскресенье играли в войну, уговор был падать там, где застрелят. Меня застрелили посреди лужи, но я пробежал несколько шагов и только после этого упал. Корней возмутился, кричал на весь двор, что я ссыкло. И всю неделю, встречая меня в школе, орет: «Ссыкло пришло!» Это может стать кличкой. Сегодня я докажу, что не ссыкло, полезу через забор первым. И пусть попробует еще хоть раз обозвать, получит в морду.

Корней старше всех, уже курит, и у него отец в тюрьме, чем он гордится, а другие его за это уважают. Я Корнея не очень люблю, но мне нравится, когда он меня хвалит. Он главный в нашей компании.

За окном солнечно. Вот бы вместо холодной и грязной осени настало опять лето. Конечно, так не бывает, но кто мне мешает придумывать все, что захочу? И я представляю, что вместо октября за сентябрем пришел август. А потом июль, июнь… Потом май, апрель, март… Но в марте опять слякоть и холод. Значит, куда время ни пойдет, все равно наткнешься на то же самое…

Спохватываюсь – чего это я лежу? Вскакиваю, бегу в туалет, потом в ванную, торопливо умываюсь, выдавливаю на щетку капельку едучего «Поморина», два-три раза ширкаю по зубам, плююсь, споласкиваю рот, тру лицо полотенцем, иду в кухню. Мама у плиты, отец ест оладьи со сметаной.

– Что так рано? – улыбается мама.

Отец смотрит внимательно, будто что-то знает. Он всегда и на всех так смотрит.

Я посыпаю горячие оладьи сахаром, ем, обжигаясь, запиваю чаем. Смотрю в окно. На детской площадке, под грибком, сидят Ромка и Костян. Надо бы открыть окно и крикнуть им, чтобы подождали, но окно уже заклеено на зиму. Да и так подождут.

На Ромке рубашка, Костян в легкой куртке. Значит, совсем тепло.

Я говорю спасибо, иду к двери.

– Куда? – окликает мама.

– На улицу.

– Пальто надень.

– Мам, ты чего? Ты смотри, какая погода там!

– А что погода? Вчера тоже с утра светило, а потом снег пошел.

– Это вчера, а сегодня вообще как летом!

– Без пальто не пойдешь, – говорит отец.

С мамой еще можно поспорить, с отцом бесполезно.

Проклятое пальто.

Оно куплено неделю назад. Светло-коричневое, толстое, с большими пуговицами, с рыжеватым воротником. Я его возненавидел с первого взгляда. Бабское. Но тут как раз начались первые морозы, все пришли в школу в зимнем, моего позора никто не заметил. Тем более что по дороге я потерся о стену, слегка испачкал рукав грязным снегом – пальто выглядело почти по-человечески.

Возвращаюсь в кухню, смотрю в окно. Корнея еще нет, но вот-вот выйдет. Чаще всего он появляется, когда мы все уже в сборе. Наверняка и он будет в чем-то легком, летнем. А я – в пальто. Засмеют. Корней опять найдет какое-нибудь позорное слово, он это умеет. «Ямщик», – опережаю я Корнея, вспомнив иллюстрацию из книги о старинной жизни, на ней был человек в толстом тулупе, правивший лошадьми. Но вряд ли Корней так назовет, он не знает этого слова. Он мало что знает из книг, зато много знает из жизни. Совсем другое, в книгах этого нет.

Я не могу сообразить, что мне делать. Идти в пальто – верный позор. Без пальто – отец не пустит. Вспоминаю, как спорят с родителями мои друзья. Костян упрямо бубнит: «А я сказал, пойду!» – «А я говорю, не пойдешь!» – кричит его мать, худая и нервная женщина, у которой, кроме Костяна, двое маленьких детей. «Пойду!» – твердит Костян. «Не пойдешь!» – кричит она. И так несколько раз. Зачем им этот спор, непонятно, кончается всегда одинаково: Костян уходит, а мать вслед кричит: «В следующий раз никуда не пущу!»

А Ромка, что-то выпрашивая, плачет, ноет, канючит, хватает мать за платье, обнимает, тычется головой в живот и даже целует ей руки, кричит: «Мамочка, ну мамочка, ну прошу, мамочка, ну пожалуйста!» – и она сдается, смеется и говорит: «Весь в отца, гаденыш, любую уговоришь!»

Корнею ни у кого отпрашиваться не надо, он живет с бабкой, приходит и уходит, когда захочет. Мать его неизвестно где. Был дед, но зимой помер. Он работал в часовой мастерской. После него осталась банка наручных часов, и сломанных, и работающих. Ромка утверждал, что банка трехлитровая, Костян не верил, говорил, что в ней пол-литра от силы. Сам Корней не рассказывал, какая банка, посмеивался и носил каждый день разные часы, а потом распродал и раздарил своим старшим серьезным товарищам.

– Вон пацаны, смотрите, раздетые! – говорю я родителям.

– А если они голышом по снегу захотят, и ты с ними поскачешь? – спрашивает отец.

Я иду в прихожую и сердито сажусь на пол возле двери.

Отец проходит мимо меня в зал и с усмешкой говорит:

– Ну, сиди, сиди. День длинный.

Мне позарез надо на улицу, к друзьям. Но выйти в этом пальто в такую погоду – невозможно. Они сразу все поймут. Что я не сам так оделся, что меня одели.

– Мам! – пробую я.

– Витя, такая погода даже опаснее холода, – говорит мама. – То тепло, а то ветер. Просквозит, будешь болеть.

– Что ты с ним как с маленьким! – голос отца из зала. – Сказано нет, значит нет!

Я придумываю способы исчезнуть из дома. Выйти на балкон и спуститься по балконам с четвертого этажа. Притвориться больным, чтобы вызвали «скорую помощь», как вызывают через день бабушке Самсоновой с третьего этажа, поехать в больницу, а по пути сбежать. Или согласиться, надеть пальто, а по пути где-нибудь спрятать. Но где? В подъезде нет укромных мест, на улице увидят пацаны, смеху будет еще больше.

А вот взять просто и уйти. И хлопнуть дверью. И не возвращаться. День, два. Неделю. Уехать куда-нибудь. Пусть они тут сходят с ума, сами виноваты.

Я понимаю, что ничего этого не сделаю.

Начинаю плакать. Тихо – отец не любит. Надеюсь: мама увидит и смягчится.

И она видит. Подходит ко мне, дотрагивается до плеча и просит шепотом:

– Перестань!

Появляется надежда.

– Я же ненадолго! – говорю я громко. – Будет холодно, сразу домой!

– Катя, перестань там свою дипломатию! А ты не хитри! – разгадывает меня отец.

Надежда исчезает.

Мама отходит.

Я плачу и представляю несбывшееся счастье сегодняшнего дня. Вижу, как мы идем и обсуждаем погоду. «Завтра опять холод будет», – скажет Костян. «По радио на всю неделю тепло обещали», – скажет Ромка. «А ты больше радио слушай!» – усмехнется Корней. Я тоже что-нибудь скажу. Мы придем к молокозаводу. Забор не такой уж высокий, метра три. Возле него растут хилые деревца, по ним легко долезть до верха. Железные штыри торчат не часто, между ними можно поставить ногу. Спрыгнуть. Добежать, схватить побольше лент и рулонов и побросать за забор. Появится сторож с ружьем. Корней будет наблюдать с дерева, закричит: «Беги!» Я схвачу еще несколько рулонов и помчусь к забору. Сторож выстрелит в воздух. Натравит собак – я их только что придумал и тут же поверил, что они там есть. Собаки бросятся с хриплым лаем. Но не успеют, я взлечу на забор, оттолкнувшись от какого-нибудь ящика. Или, может, там тоже растут деревья. На месте разберусь.

Мы пойдем обратно, радуясь добыче, все будут хвалить меня, Корней обхватит своей длинной рукой за шею, дружески сожмет, это больно, но приятно, и скажет: «Молодца!» И никогда больше не назовет ссыклом.

Но нет, ничего этого не будет. Без пальто не отпустят, в пальто сам не пойду.

Безысходность, тупик.

Я начинаю плакать вслух. Не могу сдержаться, хотя знаю, что отец этого терпеть не может. Плачу все громче, уже нет сил остановиться. Да еще икота. Такая, что весь сотрясаюсь, что-то колет в груди.

– Дай ему воды! – говорит отец.

Мама приносит воду в кружке, я отталкиваю ее, вода расплескивается. Она уходит.

– Это не метод, – слышу я ее голос.

– Он нас проверяет, – отвечает отец. – Надо выдержать. – И громко, мне: – Издеваешься? Нарочно не успокаиваешься?

– Не… не… нарочно… Не… не… могу… успокоиться!

Я и в самом деле ничего не могу с собой поделать. Голова кружится, все плывет перед глазами, я рыдаю, икаю.

– Его врачу показать надо, – говорит отец.

Я продолжаю рыдать, раскачиваясь, ударяясь затылком об стену, чувствуя боль, но пусть будет больно, мне это поможет перестать – я ведь уже и сам себе противен, противна своя слабость, то, что я не способен прекратить этот детский рев.

– Алексей, как хочешь, но так нельзя, – говорит мама.

– А ему – можно? – спрашивает отец.

Они сейчас начнут ругаться. Я этого не выношу.

Кое-как встаю, по стене добираюсь до двери зала и оттуда выдавливаю отцу сквозь рыдания:

– Ты такой, потому что не родной мне!

Он смотрит на меня тяжело, пристально и говорит:

– Ясно. На любую подлость готов, лишь бы было по-твоему?

И я с ужасом понимаю, что да, это подлость, это удар под дых, а я последний гад, способный на все ради достижения своей цели.

И как объяснишь ему теперь, сейчас, в этот момент, что я его люблю и никого другого не хотел бы видеть своим отцом?

 

Примерно полгода назад я узнал, что родился не от него. Он мне сам сказал – просто, ясно, серьезно. Как взрослому. После этого они с мамой то и дело поглядывали на меня, пытались понять, насколько мне плохо от этого известия. А я боялся сказать, да и не мог тогда словами выразить, что мне не только не плохо, мне даже хорошо. Почему? Да потому что я считал себя слишком счастливым, слишком нормальным человеком. А это неправильно. В большинстве книг, которые я читал, герои проходили испытания бедами и горем. Или чем-то очень интересным, вроде крушения воздушного шара. Да и в жизни, если осмотреться, у всех что-то есть. У Корнея отец в тюрьме, а дед помер. Это серьезно и значительно. У Костяна отца нет, в квартире бедно и голо, мама ходит в дырявом грязном халате, а у одного из младших братьев нет пальцев на левой руке. Это тоже серьезно и значительно. Ромкины мать и отец то живут тихо и спокойно, то у них целый вечер шум, гам, песни, пляски, а потом драка, крики. Однажды Ромкин отец пырнул ножом Ромкину мать и чуть не сел в тюрьму, но как-то обошлось. Ромка много раз рассказывал, как это было, расширяя глаза и странно улыбаясь – чуть ли не с гордостью, и я понимал причину: да, это было страшно, но серьезно и значительно, то есть и сам Ромка от этого становился серьезным и значительным. В моей жизни ничего подобного не было – и вот случилось. Настоящая беда, настоящее горе, теперь и я тоже серьезный и значительный, не хуже других.

Ничего этого объяснить отцу я сейчас не могу.

Икота переходит в кашель.

Встаю, бреду в свою комнату, ложусь на кровать.

Перестаю плакать.

Идет время.

Слышу крики: «Витек! Витька!»

Зовут.

А у меня ни огорчения, ни обиды. Я вдруг понимаю, что не очень-то и хочу к своим друзьям. Не очень хочу идти с ними за этими лентами – дурацкими, если подумать. И храбрость перелезания через забор – дурацкая. Мне становится все равно, и почему-то очень приятно оттого, что все равно.

Может быть, в этот момент кончилось мое первое детство, мое раннее детство. Ведь раннее детство – это что? Это когда всего хочешь. Нетерпеливо, вынь да положь. Но вдруг понимаешь, что можешь и умеешь не хотеть. Причем сам можешь, а не потому, что не дают или не велят.

И это не выдумки моего взрослого, льстящего детству, ума, я хорошо помню, как лежал не просто спокойный, а, говоря поздним языком, умиротворенный, с удивлением прислушиваясь к чему-то в себе новому.

Вошел отец:

– Ну? Сам понял, что из-за пустяка? А там жарко, действительно, я на балкон выходил. Можешь без пальто, ладно. Но заруби себе: истерикой нас не проймешь.

Я молчал.

– Чего лежишь? Иди!

– Не хочу.

– Почему?

– Просто неохота, – объяснил я, успокаивая отца, чтобы он не чувствовал себя виноватым.

– Не хочет человек, в самом деле, – услышала мама и, может быть, поняла меня.

– Это уж такой характер! – сказал отец. – Не пускают – рвется, выгоняют – не идет!

– Просто не хочу, – повторил я. – Я чаю хочу.

Я пошел на кухню. После плача в горле першило. Мама налила чаю, я положил туда сахар и долго, неспешно помешивал ложечкой, чувствуя большое удовольствие от своей неторопливости. Попробовал – горячо. Стал ждать, поглядывая в окно, не видя друзей и ничуть об этом не беспокоясь.

Мама и отец переглянулись.

Не понимают.

Это хорошо. Пора им уже что-то во мне не понимать.

Тут из подъезда соседнего дома вышли Ромка, Костян и Корней. Интересно, что они там делали? Вышли – и пошли вдоль дома, даже не глянув на мои окна.

Я сделал несколько больших глотков, сорвался, побежал к двери, выскочил и помчался по лестницам, прыгая через ступени, торопясь так, будто боялся опоздать.

ЛУЧШИЙ ДРУГ
(1968)

Звонки в дверь – один, другой, третий. Я не открываю. Слышу – топтание, сопение, шмыганье носом.

Это пришел Гена, мой новый, с лета, друг.

Я не открываю, надеюсь – уйдет.

Нет, опять звонки. И опять, и опять.

Они стали уже надсадными, в них слышится гудение уставшего электричества. Замыкание произошло бы, что ли. Небольшой пожар в проводах. Он испугается и уйдет.

Хотя нет, Гена не уйдет. Он упорный.

А мог бы понять: если я не открываю, значит меня нет дома. Или сплю. Устал после школы и прилег поспать. Или просто не хочу открывать. Вот не хочу, и все. Имею право?

Гена уверен: не имею.

Мы познакомились в пионерском лагере.

Это был мой первый лагерь и, сразу скажу, последний.

Мне там не понравилось. Постоянно куда-то тянут – на зарядку, на линейку, в столовую, играть в футбол или волейбол. Нет, я любил и футбол, и волейбол, и хоккей зимой, да вообще все, что положено нормальному девятилетнему человеку, но все эти игры в нашем дворе начинались и заканчивались добровольно, по общему уговору, а не по команде или свистку.

Но понемногу привык. Ходил в строю, пел хором, был дружен со всеми сразу и ни с кем в отдельности.

Еще я там иногда играл в шахматы.

С них все и началось.

Я сражался на веранде с маленьким, веснушчатым, рыжим пацанчиком, имени которого не помню. А фамилия была смешная, то ли Тютькин, то ли Тяпкин. Ну, пусть Тяпкин. Он проигрывал, что-то бормотал себе под нос, подергивал себя за ухо, чесал в голове, стучал пальцами по столу. Очень нервничал, даже жалко его было. Мне нравилось выигрывать, и не только в шахматах, но я не любил, когда противники из-за проигрыша сильно переживали или обижались. Я чувствовал себя виноватым. Рыжий Тяпкин обычно играл очень хорошо, а сейчас ничего не мог со мной сделать и так расстроился, что того и гляди заплачет. Только этого мне не хватало. И я поддался, сделал пару неудачных ходов, но Тяпкин не воспользовался, нарывался на мат.

И тут сзади послышался тонкий злорадный голос:

– Ага, рыжий, обосрался? Щас тебе влепят, урод! Тоже мне, чемпион, сучок конопатый!

Я обернулся и увидел Гену. Довольно высокий, худой, с косым чубчиком и всегда с легким прищуром глаз, с улыбочкой.

Тяпкин огрызнулся:

– Перестань вонять тут!

– Сам воняешь, конопатый! Тебя лягушки обдристали! И сам ты дристун!

– Щас как дам, – проворчал Тяпкин.

– Чего ты дашь, говна кусок? – не унимался Гена.

– Не могу играть, мешают! – сказал Тяпкин, смахнул фигуры и убежал, отворачиваясь от всех.

– Реветь побежал! – закричал Гена. – Рева-корова!

А меня похвалил:

– Ничего играешь. А со мной рискнешь?

Я рискнул и проиграл.

Гена смеялся аж до визга, хватался за живот, тыкал в меня пальцем и что-то кричал издевательское. Дебил, придурок, УО[58] и так далее.

Мне было не обидно, скорее я удивился, что человек так радуется такой ерунде.

Гена предложил вторую партию. И опять выиграл, и опять смеялся и издевался надо мной. Предложил третью. Меня слега заело. Я сосредоточился – и выиграл.

Гена страшно разозлился. Кричал, что это случайно, что он поддался, требовал сыграть еще раз.

Я согласился и проиграл. Гена развеселился, простил меня.

Он был в другом отряде и годом старше, но начал приходить ко мне, мы гуляли вместе по лагерю, он рассказывал, тонко прихихикивая, сплетни про вожатых и про старших пионеров. На тему – кто с кем.

Через день он уже обнимал меня по ходу прогулки за шею и называл лучшим другом.

Я не мог понять, чем так приглянулся Гене, за что удостоился чести быть его лучшим другом. Не тем же, что регулярно проигрывал в шахматы. И не тем, что безропотно, хоть и без интереса, выслушивал его сплетни.

Но он и сам любил послушать, когда я пересказывал прочитанные книги или делился своими фантазиями: что, например, хотел бы стать человеком-амфибией, как в книге Беляева, но не испортиться, не уплыть навсегда в океан, а жить и под водой, и на земле.

Я рассказывал ему и о других своих фантазиях, но эту, про желание стать человеком-амфибией, вспомнил особо, и сейчас станет ясно почему.

Однажды мы купались в пруду, который примыкал к территории лагеря. Место для купания отделялось веревкой с поплавками. Мне было скучно в этом лягушатнике, я хорошо плавал с шести лет, а еще увлекался тем, что, ныряя, задерживал дыхание. Это не под влиянием фантаста Беляева, я увлекался еще и книгами Жака Кусто, где он описывал в том числе мировые рекорды глубины погружений и продолжительности нахождения под водой без специальных средств. И даже дома, в ванной, я часто брал секундомер и засекал, сколько выдержу. Кажется, рекорд был – полторы минуты. Не помню. Когда вырос, добился трех минут и гордился этим. Зачем мне было это умение, непонятно, оно ни разу в жизни не пригодилось.

Так вот, в тот день пацаны устроили соревнования. Кто-то на берегу засекал время, а кто-то нырял у поплавков, держась рукой за веревку. Победителем оказался Леня, смуглый и стройный, я и раньше его видел – он часто стоял у мачты, на которой поднимали по утрам и опускали по вечерам флаг, был кем-то вроде председателя отряда или каким-нибудь старшим помощником вожатого – названия пионерских должностей начисто выветрились у меня из головы, потому что сам я их никогда не занимал. Этот Леня мне виделся похожим на гайдаровских положительных героев, а они мне тогда нравились, хотя я никогда таких не встречал в жизни. И говорили эти герои не как в жизни, красиво и правильно. Я решил для себя, что после революции было другое время. Интереснее, чем сейчас. И жизнь была другая. Некоторые детали в книгах Гайдара это подтверждали: например, на дачах были телефоны. Телефоны на дачах! У нас и в квартирах-то далеко не у всех. Значит, все было не так, лучше. А почему стало хуже? Ну как почему, война же была…

57Не предназначались для печати, но были переданы мне с разрешением дорабатывать и перерабатывать как вздумается. Что и было сделано.
58УО – умственно отсталый. Дразнилка из какого-то советского фильма, ушедшая в советский детский народ.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23 
Рейтинг@Mail.ru