Приехал я в мае к своим.
Смотрю, на двери замок.
Я за сараи. В огородчик.
Гриша в одной майке. Рубаха повязана на бёдрах. Копает.
В отдальке мама копает грядку под чеснок.
Обнимаемся. Целуемся.
– Ну, как Вы тут?
– Да помало качаемось на лопатах! – вполушутку бросает мама. – Ойно! Да ну ходим у нашу заброшку. Шо мы туточки стоимо?
Я:
– Да Гришу караулим. А ну, не дай Бог, весёлые цыганки украдут нашего женишка! Как пережевать такое горе?
Гриша:
– Гришу кинь на дороге… Споткнутся, но никто не подымет… Ну что, ма, как говорил один, глубоко покурили, мелко поработали, можно и на отдых. Раз Толька приехал, какая тут копка?
Мы идём в наше палаццо.
В эту тоскливую аварийную гнилушку.
Бросается дома в глаза цветастый ковёр во всю стену.
Мама гордовато присмехается:
– Угадай, за скилько взяли?
– За двести?
– Выще! Все шесть сот! Хватит лохмоты туточки развешивать!
– Но стена-то вечно сырая!
– Это верно. На той неделе стенка отвалилась совсем до костей. Еле заделали… Мы подбили под ковёр стари одеяла.
– Ковру надо дышать. Там должен пан воздух прогуливаться.
– Толька! А вы себе ничё не покупили? Машина щэ не бибикае у вас под окном?
– У нас, мам, арктическая тишина под окном. Ну на какие тугрики брать ту машину? Так что у нас ни дачи, ни машины… Из транспорта я держу лишь велосипед. С Вашей доброй руки… Помните, Вы мне купили велосипед, когда я был в девятом классе? С тех пор не слезаю с вела. Четыре уже украли. Купил пятый. Не повезло и с пятым… У нас одни убытки. У магазина на прошлой неделе украли. Зашёл за пакетом молока. Выхожу с пакетом – веселопеда нетушки.
– А мы уже год порося не берём. Кормить нечем. А магазинным хлебом окормлять… Знаешь, куда оно выскочит!.. Гриша, ну шо нам делать?
Гриша с напускным выговором:
– Бабушка! Или ты с Луны упала?
Он достал поллитровку из-за телевизора.
Подбросил и ловко поймал одной рукой:
– Наедем на бутылочку, Михалушка?
– Случай ты не бросишь… И чего вот эти дядьки, учёны, шо ли, не придумають, як человека отохотить от водки?..
– У-у-у, ма… На что Вы замахиваетесь… Это опасно! Да если наука победит пьянство, люди перестанут уважать друг друга! Ну… Пока до этого дело не дошло, суну-ка я своё пойло в холодильник. Не, не пойло… Моя валерьянка! Холодненькая лучше идёт.
– Тебе только б стаканить, – укоряет мама Григория. – Его, Толька, нипочём от бутылочки не выгонишь… От него не открадёшься… Чекалдыкнет один целую бутыляку и болта, и болта… И ляпае, и ляпае… Цэ скилько на его газировку[193] трэба?
– А что нам деньги? Мы сами золото! И… Ма! Не наговаривать! А то подумает Толька, что я, николаевский жених, ещё и вечный аквалангист.[194] А уж если по правде… Всё у меня аллес нормалес.[195] Ведь малопьющий я…
– Ага! Скилько ни налей – всё мало! – без зла погрозила мама пальцем.
– К случаю явления столичанина ну чего не съездить в Бухару?[196] – покаянно вздыхает Григорий. – Ну просто великий грех не остограмиться!
– Трэба ж тогда и к выпивке чего подтащить? – разводит руками мама. – Самэ лучше, сбегаю-ка я на свиданку на низ. Пробегусь по магазинах.
Скоро стол был накрыт.
Гриша налил нам с мамой пива. А себе водочки.
Все встали. Чокаемся.
– Ну! – стукнул Гриша своей рюмкой мою и мамину. – Не дадим прокиснуть нашему антизнобину.[197] Сгинь, нечистая сила. Останься один спирт! Бум! Бум!! Бум!!! За здоровье всех!
– Правильни слова, сынок! Здоровьюшко – всё золото наше!
Гриша лениво потягивал водочку.
А мы с мамой баловались пивком.
Мама всё подкладывала мне грибки:
– Чемпион (она не выговаривала шампиньон и чемпионом его называла) всем грибам генерал. Ломали с Гришей в Чураковом рове. Е щэ грибы гусеником, гуськом растут. Як полотно!
– Что у Вас новенького?
– О Толька! За раз и не проскажешь! – хвалится мама. – У нас районна больница вся водою пидойшла. Канавами больницу обнесли. Обрыли. Ну властюра! Поставили больницу. А потом хватились щупать воду! А она сама нагрянула в подвал. Канавы стали обрывать.
– А толк пляшет?
– Не знаю, самэ лучше… Сёгодни шла к сараю, горобець вжик у самых глаз. Чуть крылом не резанул. Цэ, думаю, к приезду Толеньки.
– И белый голубь у нас на антенне сидел, – добавил Гриша. – И в окно воробейка тукал. Кто-то приедет.
– Зима-зимица путёвая була. Я из тарахтушки[198] на той неделе тилько выскочила. Ведро углю у день спалювалы.
– Ты Митькиных девок ещё не видел? – спросил Гриша. – Ленка… Ух ты, тухты! На Октябрьскую с трибуны от школы орала. Читала что-то. Акти-ивнущая… Девка-отлёт! Нашей выпечки! На баяне ох и режет – я тебе дам! Формы м-м-м!.. Выше матери. С лица видная. Мужики уже косятся… Ленка хороша. Смелая. До каждого подойдёт. А меньшая, Людка… Худая, как кочерыжка. Худорба напала. Выдула непохоже что. Уже в первом классе. Спрашиваю, женихи есть? Кричит: целая шайка! Все женихи, что были в детсаду, веются за нею и в школе. Ни одного малушу не поменяла.
– Бачишь, сынок, – грустно улыбнулась мне мама, – молодое растёт, старое отваливается… Люди свое дило знають туго, мруть, як мухи… Ну вон зимой Сашка с завода Ползик… Вечером, солнце так уже заходило, був у нас. А ночью помер… У нас на порядке жил Жора. Здоровкался как… Бывай здоров! Его и прозвали Жора Бывай Здоров. С перепою убил себя выстрелом в рот. А соседка у нас во отожгла номиерок! Утром встала, позавтрикала, каплю покопалась в огородчике и опрокинулась. Разделалась… Сёгодни под Три Тополя, – мама посмотрела в окно в сторону кладбища, – уже ухоронили… Часа два назад провезли на машине…
– А почему на руках не несли? – спросил я.
– На руках надо носить, пока жив человек! – хлопнул Гриша вилкой по бутылке. – А то живут и на кулаках друг дружку нянчат.
Мама возразила:
– Не у всех же так. Вон деда Костюху проносили мимо нас на рушниках. У него шестеро сыновцов!
4 мая 1979
Мы с Григорием завтракаем варёными яйцами.
– Ма, – тронул я маму за локоть, – съели б и Вы хоть половинушку яйца…
– Не, сынок. Я утром не ем. Туда надальше… Часам к двенадцати… А зараз и рота не раззявишь! Ты лучше скажи, почему свои яйца укуснее? В магайзине як-то брала… Никакого укусу! Белок от желтка не отличается… Толька! А тёща хотько изредка вам посылочки подае? Ай не?
– С чего ей подавать? Своего у неё ничего нет. Зимой приезжал её сын Саша. Привозил полмешка картошки своей.
– И то гарна подмога… А наши яйца, в апреле посылали, хороше дошли?
– Хорошо. Только не все проложили…
– В те года пересыпали яйца подсолнухом. А в прошлом годе нэ було нигде ни зернинки. Когда подсолнух поспевает, они чем-то его попрыскають и за неделю весь доспевает. А тут то ли потравили… Люди с Гусёвки кинули курам семян – попадали. И подсолнух во всём районе весь пожгли на корню. Район не сдал государству ни одного зёрнушка. Никто не отвечал. Значит, так надо. А може, зерно само не выздрело… Вот нам и нечем было пересыпать яйца… Что ж это у нас за житуха?.. Как это они там, – мама посмотрела в печали на потолок в аварийных трещинах – так сумели всё дожать до такого краю?.. В Москве без драки не укупить яець! Выкинут же раз в сто лет… О-ёй и житуха…
5 мая 1979
Строчу послание своей половинке Галине.
Мама напряжённо всматривается в мои каракули:
– Ин пишет, словно рожает, другой пишет, тилько перо скрипит… Як ты пишешь? Ну и почеркушки… Одни ковылюшки-финтиклюшки! А не буквы! Ну… Вот слово. Ни одной буквушки нэма!.. Ни одной не пойму… Э-э-э… Ничё не понимаю. Напропал одни крючочки. Ну, хлопче, у тебя и подчерк!
– Да не хуже Вашего! А помните, как я, первоклашик, учил Вас писать?
– Помню! – гордовато просияла мама. – Хвамилию свою напишу. Настановлю цилу бригаду буквив. Ще и лишние с мешочек понакидаю.
– Да что фамилию? Вы целые послания строчите! Вот одно я в Москву увезу. Память будет… Сейчас найду…
Я порылся в своих талмудах и показываю маме клок газетного полюшка с её строчкой.
– Ма! Как я ни бился, ничего не смог понять…
– Та ты шо?! Неграмотный у нас? Ясно ж я тут написала:
«Гриша, это каша курам».
– А к чему Вы написали?
– Наварила я каши себе и курам. И край бежать в астроном. А Гриши нэма. Придэ со смены, щэ курячью кашу ухлопае. Курей без ужина и без завтрика ну оставит! Я и наверти ему письмище. Положила под ложку на чугун с курьей кашей. Шоб не перепутал, где наша каша, а где господская, курам… А лучше всего я люблю писать слово часнок.
И она обстоятельно засадила столбик чесноком.
– А ну-ка, мам… На засыпочку… – Гриша подал маме крохотный газетный клок. – Прочтёте ли Вы сами это своё боевое донесение?
Крайком глаза мама стрельнула недовольно на свою записку и в лёгкой обиде поморщилась:
– Нашёл с чего возжигать раздоры… Та шо тут читать? Ясно ж писано! Я ушла в церкву! И с зажмуром тут ничего другого не вычитаешь. Ну шо не понятно?.. Эха, сыноче… Не учитать такое! Выходит, полных три года ты не учился заочно в сельском анституте. А тольке крепенько прохлаждался, за шо и попросили? По барину говядина… Вон твой Валерка… Отбегал в один анститут. Чуе, не выучили его толком. Малувато скопилось в лукошке. Он и дёрнул во второй анститут добирать ума. Целых два анститутища впихнул в одну башню! А ты?.. Или, можа, за шо-нэбудь другое попросили? Только мне про то не стукнул?
– Ну, – кисло усмехнулся Гриша, – в ногах не валялись… Чтоб так уж просить… Я сам ушёл безо всяких высоких прошений, когда меня убедили, что аховый агроном из меня будет. Характеристику навели на все буквы от А до Я… Сам ушёл! Чего чужой хлеб жевать?
– Сам или попросили за шо? Разница… С анститутом материну руку не разбэрэ… Плохи твои дела, хлопче…
– Сынок! Ты Халина не знаешь? С одной ногой?
– Ни с одной, ни с двумя не знаю.
– По-страшному чёртяка стаканил. И бил жинку. Зиночку. У нас её ще Русяточкой зовуть… На Паску получила Зиночка пензию. Он попросил у неё денег. Хотел щёлкнуть у неё капитальцу… А она не дай! Тогда он с любовницей – у них жила на кватыре – изволохали[199] Зиночку. Зиночка заявила в милицию и ушла в Кабанский лес. Залезла в трясовину. В самый мул. Присосало… В сырой тине по грудь була неделю. Побачив тракторист. Сказал, шоб приихалы. На красной легковухе прискакали. Еле вытащили. А войлочные сапоги так и остались в трясовине. Привезли в больницу. В лесу була семь дней. Не ела, не пила. И в больнице ще неделю жила. Ани крошки не ела. В сознательность так и не вернулась. Сёдни померла…
5 мая 1979
Мы с Гришей смотрим футбол.
Подсела к нам и мама.
И через минуту, покорно положив голову на плечико, уснула.
Её разбудил Гришин вскрик:
– Проклятухи помехи!
Мама чуть приоткрыла глаза и тихо, вполупотай проговорила:
– Можь, вертун[200] пролетел…
Стало вроде лучше показывать.
Мама снова спокойно задремала.
– Ну опять! – горячится Григорий.
Мама приоткрыла глаза:
– Може, пьяна баба проходэ мимо нашей халабуды… Гриша! А с чего это у тебя пан тельвизор бастуе? Ты ж сёгодни перед ним увесь день приплясывал. Всё настраивал…
– Да-а… Похоже, ма, я настроил его лишь против себя.
Постепенно помехи поубавились.
Да ненадолго.
– Ну а сейчас от чего помехи, ма? – допытывается Григорий.
– Играють погано. Можь, таракан вместе с нами с печки смотрел эту кислу игру. С досады плюнул и пошли помехи…
5 мая 1979
Проснувшись, Гриша потягивается на диване:
– Как там Татьяна Ивановна? Копает?
– Это та, что позавчера похоронили? – уточняю я.
– Та. Не дали ногам человека остыть[201] – скоренько оттартали под Три Тополя. Накопала горемычка себе беды… Что интересно… Покопалась в огородчике… Почувствовала себя неважнецко… Пошла в хату, вповтор села завтракать. Будто боялась, что там не дадут поесть… Про запас поела и кукнулась… «Отдала Богу душу. В хорошие, как говорится, руки». Теперь спокойнушко отдыхает на складе готовой продукции…[202] Под интерес, хоть после смерти насморк у неё прошёл?
– Не кощунствуй.
– И не думал. Она как чуяла… На днях в беспокойстве всё спрашивала себя на людях: «Неужели так и помру с невылеченным насморком?» Слышит Бог и ты тоже, не вру…
– А там лопаты дают? – ляпнул я.
Мама печально покачала головой:
– А кто зна… Скилько померло, нихто не прийшов, не доложил… И ничегошки там не продашь. Ни лишний лучок. Ни чесночок… Там в смоле кипять. Я во сне бачила. Место, як комната. Не огорожено. Котла нету. А стоит смола в метр высотою, булькае и собирае с боков в середину. В той смоле сидела морочка.[203] Качается она. Ленивой волной её носит. Колыхается то на ту сторону, то на ту.
«Ты что там делаешь?» – кричу я ей.
Отвечает:
«Картошку сажаю».
Я удивился:
– Видите! Сажает!
Мама постно поджала губы:
– Значит, там тоже сажають. Надо Богу молиться… А мы не молимся… Я як кансомолка… Будем исправляться… Я зараз сбегаю на низ. А вы отдыхайте. А завтре будем и мы сажать.
6 мая 1979
Тихо-натихо мне мама прошептала:
– В кассе взаимной помощи моих уже сотенка гуляет рубликов. Как перекинусь, е на шо ховать… Плохо, проценты не дають. В банке напенивается три процента. А тут дурные копейки не пенятся. Как зарастут мои стёжки… Приедешь… Найдэшь ли прислон? То ли дома переночуешь… То ль со слезой в гостиницу шатнёшься…
– Вы что так мрачно настроены?
– А на веселуху не сносит… Это время такое придавило. У нас в прошлом годе сын матери голову отрубил. Як кавун привезли. Кой-кому мать не нужна… Мать хуже слуганки…
– Но к Вам-то это не относится. Лучше б рассказали что про своё детство.
– А шо россказувать? Хорошества мало… У нашего деда Кузьмы була красна скрынька с сахарём. А ключики на пряжке. Хотелось нам в ту скрыньку глянуть хоть чутушки глазком… Мы, детвора, – я, Ягор, Олена – и бороду ему погладим, и расчешем… Он и даст по маленькому кусочку сахарю. А не понравимся мы, ухмурится: «Я б вам и дал, что просите, да давалка высоко! Я вас быстро свожжаю!» – и смотрит на лозинку на печке… Не помню, где вчора була… Откатилось шестьдесят годов, и я помню, как дед Потап в церковной караулке читал: «Будут птицы с железными носами, мать дитя будет пожирать…». Одна бабка и заохай: «Да откуда ж его начинать есть? С головы? С рук?»
«Да сбудется Слово реченное, пройдёт небо и земля, но Слово не пройдёт» – написано в Евангелии.
Дед Потап прочтёт кусочек и оскажет своими словами, про что читал. Пояснит… Всё сбылось…
6 мая 1979
Лет пять назад покатила я обыденкой на антобусе в Воронеж. Яйца продавать.
Ведро продала. Ведро осталось.
Ну, ведро с яйцами впихнула в пустое ведро и поскреблась ночевать на вокзал. Туда всех пускають.
В вокзале села в тихом уголочке на скамейку. Вёдра поджала под лавку. Сторожý ногами с обох сторон.
Рядом калачеевский хохол-мазница, давай дражниться, умял палку колбасы и этако посмехается мне:
«Теперько можно з голодным боротысь!»
А я за целый день и крошки в рот не вкинула.
И не хочется.
Утром чем свет знову бежмя на базарь.
Расторгувалась…
Взяла я под перёд[204] билет. Тилько выдралась из толкушки у кассы – пылит из-за угла мой антобус из Нижнедевицка. Назад он побежит часа через два. Ждать на лавочке? Ещё просплю отход. А вбегу загодя в антобус, там не страшно и заснуть. Спи не спи, а в Нижнедевицк всё одно привезуть!
И у дверей сошлёпнулись мы с Гришей.
Он весь такой дельной. Насуровленный. Строгий ревизёр![205]
Сначалки так угрозно покосился сам Топтыгин на меня и тут же раздумал лютовать.
В ухмелке поклонился мне генерал:
– Здравствуйте, пропащая бабунюшка Пелагия Михална!
И я ему в полной культурности кланяюсь низэсэнько:
– Драстуйте, сыночок Никифорович!
Тут Гриша совсем задобрел. Отошли от антобуса, и Гриша подаёт мне из пазухи банку жареных картох. Ещё теплом грели-дышали.
Голодуха ахти как подпекала меня.
Да как ото его на людях йисты?
Поставила я банку с картохами к себе в ведро и спрашую:
– Гриша! Ну не сувстренься мы у антобусных ступенюшек, шо б ты делал? Как на пужарь,[206] побежал ба по городу и кричал, как те цыганча, он тоже утерял матерь: «Не видали мою маму?!.. Никто не видал мою маму?!..» – «А какая она?» – «Ойё! Да ну лучшéе всех!»
– Я не цыганёнок и не скакал бы по улицам. Я б чесанул сразу в козлятник.[207]
И обогрели сыночка Гришу в той горький день две большие радости.
И матерь нашлась, и штаны купил.
А уже дома, вечером, мы разогрели ту картошку, что жарил он в четыре часа ночи и в пазухе привозил мне в Воронеж.
– Тольчик! Ты у нас женатый…
– И что?
– Да ничего хорошего из того. «Называть женатого женатым неполиткорректно. Следует говорить: мужчина с ограниченными возможностями».
– И в чём мои ограничения?
– Шаг влево – расстрел на месте!
– Не переживай за меня. Левизна меня не колышет…
– Ты-то у нас образцово-показательный одномандатник.[208] А жёнушка, твоя ненаглядная дама-хозяюшка, тебе верна?
– Ясный перец! Что за вопрос?!
– Конкретный. И по существу. У тебя лоб не чешется?
– А с чего ему чесаться?
– Рожки когда режутся, должен чесаться. Переживаю я за тебя. И за оленей. Гляди, какие развесистые у них рога! Столетние дубы таскают на головах! Это дар божий? Или подношение весёлых шалунишек олених?
– Отвянь, редиска! Кончай…
– Чего кончай? В Британии вон даже отмечают 18 октября День Рогатого Бога. Во-о в какой чести оленьи рожки. В этот праздник мужики важно разгуливают по улицам с укреплёнными на головах оленьими рогами. А многие жёнки посмеиваются себе на уме. Они-то точно знают, что наставили рога своим благоверикам…
– Всё ты знаешь…
– Пока ты здесь, чужой закоптелый племенной жеребец не гарцует ли по твоим радостным прериям?
– Да хватит тебе!
– А тебе не хватит слишком доверять этим коварным паранджам? Один умный дядько через газету предупредил: «Женщины – как дети: их нельзя оставлять и без внимания, и без присмотра». А ты легкомысленно оставляешь часто и густо. Ну зачем, милый брате? Ждёшь, когда голова зашатается от тяжести рогов? Я б на твоём месте хорошенько подумал и на досуге всерьёзку поднял бы вопрос о…
– Ну и подымай на своём месте. Только не надорвись!
– Не перебивай… Я бы на принципиальную высоту поднял вопроселли о размандачивании твоей Галюни.
– Чего? Чего?
– Что, заклинило? Не можешь разгрызть простюшкино словцо размандачивание? Оно всего-то и значит лишение твоей Галюни мандата жены. Усёк? Суровая песнь этого проницательного акына, – тукнул он себя кулаком в грудь, – о разводе. Вот мы и выбежали на финишную прямую.
– Да заглохни ты! Пожалуйста, живей покинь арену, отзывчивый. Счастливого пути, болтушок!
И я покивал ему двумя пальцами.
Тут входит мама. Гриша сразу к ней:
– Ма! Как Вы думаете, пока наш доблестный Толяныч мечется в своих вечных журналистских командировках, его Галюня не параллелит ли с кем на стороне? Пока пан Анатолёнок гостит у нас, не жарит ли Галюша в чаду кильку с каким-нибудь запасным диким абреком? По-чёрному не шалит-с?
– Да по виду не должна б. Мягка поведенкой. Меня мамой называ. А там… Сынок! Никогда не ручайся за три вещи: за часы, за лошадь да за жену. Ручатысь можно тилько за печку и за конька на дому.
Гриша вскочил в семь. Я за ним.
Он копает в огороде.
И я отважисто пристраиваюсь рядышком.
Гриша присмеивается:
– Что, Толяка? Усердно отрабатываешь за харчи? Отрабатывай, отрабатывай… Копай по науке. Ты слишком глубоко и ровно копаешь. А надо держать лопату под углом! Так легче копать. Учись… Не спеши. Не загоняй себя. Это только старт.
– Не проспим и финиш! Мы, московские, не разучились возюкаться в земле.
– Ты не московский. А ковдский. Только уже двадцать лет с городским стажем… Иногда стану у окна. Взгрущу. Как же они живут по городам? Там же одни коробки! Пушкина ссылали в Михайловское. Какая ж это ссылка!? Деревня – благо! Ты б не хотел с годок покняжить в деревне?
– Я б хотел посидеть со своими бумагами.
Из соседнего баракко, потягиваясь, вышел и сел на приступках плотный, быковатый чудик Алёша Баркалов с пронзительно синими глазами и кричит раздетой до красных плавок нашей молодой соседке, копала по ту сторону от нас у забора:
– Шурок! Божечко мой! Живот на живот – вот где барыня живёт! Что ж это ты, улыбашечка, подрываешь у мужиков дисциплинство? – и рукой на нас. – Бог в помочь тебе, раздорогуня Шуруня!
Молодайка заливается.
– Шурок! А ведь будто про меня правильно сказал дорогой товарищ Дидро: «Мои идеи – мои распутницы»!
– Оха ж ты и иде-ейный! Может, озороватушко, дать тебе новенькую острую лопату?
– Да возрадушки тебя я готов шилом вскопать тебе весь огород! Только не сегодня… Я перед тобой святую душу настежь расчехлю! Не мой ноне день… Какой из меня сегодня помогайчик?! В этом деле я классический Нуль Нулич! Потому в надёжные помощники я смело засылаю тебе самого Божечку!
– Бог-то Бог… Сам бы помог!
– Не-е… Я, всеконечно, люблю поработать. А особенно посидеть… Шурок! Дело не в грамматических словах. Мне просто нонь не работается. Не могу из-за тебя. Сижу на ступеньках и смертно воззираю на тебя. Исхожу. Вот ига мне сегодня попалась! Досмотрюсь – кой-где что порепается!
– Я погляжу, ты, Лёшик, дюже многозаботный. Ты уж не убивайся тако. Это не твоего огня дело. Хватя языком-то хлестать! И ты, дурноед, дай своему волнению власть! – хохочет наша соседушка, весело качаясь на лопате. – А то у тебя с жары все мозги поплавились и вытекли в пятку!
– Шурок! Твоя словесная интервенция попала в бидон![209] – отбивается Алёшик. – Мне она, как дверца к уху… А не забыла, что из-под смеха дети бывают? Кто смеётся, тому не минётся! Ты помнишь, жадность – плохая статья в человеке. А у нас всё крупное, ядрёное. Комары с орла! Людей забивают!.. Знаешь, над чем я сейчас строго думаю? В среду 25 июля 1821 года – это был год белой змеи – проездом из Воронежа в Курск царь Александр I пристыл на ночлег в нашем в Нижнедевицке. Будь мы тогда, у кого б он приночевал? Конечно, не у меня. Так и не у тебя, вседорогая Шурок! Он же мужеского построения! С глазами! И глядючи на тебя, мучился б побольшь моего. Ну на что ему такая кипяток ига? Сбёг бы император на сеновал на погребе у пана Григореску!
Шурочка закатывается ещё сильней.
– От чего она такая толстея? – шепнул я Грише.
– От недоедания. В деревне так… Встают до солнца и за лопату. Развиваться! Утомлённое солнце уже село. А они всё катаются на лопатах. Нравится!.. Говорят, кто посадил дерево, тот не зря прожил жизнь. Я не зря. Вот эту яблоньку у забора садил я. За шестьдесят копеек брал ростком на маслозаводе. Яблоки будут. Богатые. Что интересно, цветёт гроздьями. Пупырки кучами. Я посадил на огороде три яблони, шесть вишен. Вон видишь? Моя китайская вишенка расцвела… Во дворе три киевских каштана. Я сажал.
– Двенадцать раз прожил не зря!
Вывернулась из-за сарая мама:
– Хлопцы! Я тилько шо прибежала снизу. Из командировки. Докладую. Площадь вся застановлена народом у магайзина. Хлеба ни крошки. С пустом прибежала шкабердюга. Шо нам пойисты сконбинировать?
– Сами! – отмахивается Григорий. – Что Бог на душу кинет, ту комбинацию молча и берите.
Я прямо на огороде записываю за Гришей в блокнот:
– Ни одна твоя великая мысль не должна проскочить мимо человечества!
– Какие мысли? Дурацкие… День прошёл… Протолкнули его… Ну и… Кончай. Айда в наш вигвам.
Я до того накатался за день на лопате, что еле донёс родные ноженьки до койки.
Упал и пропал. И нога спит, и рука спит, и ухо спит, и мозоли на бедных московских ладонюшках спят…
6 мая 1979