– Смиренное нам выпадает Рождество, – заметил, спустя десять ден, отец Модест. – Ни единого городка на пути, однако ж не погнушаемся сделать крюк да заехать в деревню.
Нелли и Роскоф как ни в чем не бывало принялись с утра за ржаные лепешки и земляничную пастилу, прежде чем обратили вниманье на то, что отец Модест, Параша и даже Катя от фрыштика уклонились.
– Папенька с маменькой в сочельник обыкновенно кушают, – смущенно разглядывая темно-красный надкушенный кусок медовой сласти в руке, пояснила Нелли.
– Пустое, дитя, путешествующим пост разрешается. Сие желание добровольное.
– Сами-то небось до первой звезды ждать станете, – незнамо на кого насупилась Нелли.
– Федул, чего губы надул? Кафтан прожег. Велика ли дыра-то? Один ворот остался, – тут же задразнилась Катя.
Ближнее село оказалась всего в часе езды от тракта. Колоколенка почерневшей от ветров рубленой церковки виднелась издалека.
– У нас в каждом храме стоит теперь игрушка под названием вертеп, – вздохнул Филипп.
– А что за игрушка? – заинтересовалась Нелли под укоризненным взглядом Параши.
– Маленькой хлев без одной стены, освещаемый снутри свечкою. В нем видны младенец Христос, Дева Мария, Иосиф, ангелы и овечки с коровами. Иной раз клеят сии фигурки из многих слоев бумаги, а порою вырезывают из дерева. Но всегда они ярко раскрашены, и детей невозможно от вертепа увести. Мне казалось в младенчестве, что коли подглядывать затаившись, то игрушки начнут двигаться, как настоящие – ангелы полетят, барашки заблеют, Пресвятая Дева начнет укачивать Младенца… – Роскоф вздохнул второй раз.
– Теперь увидите Вы обычаи российских поселян, – отец Модест, нагнувшись с коня, постучал рукоятью хлыста в набухшую дверь крайней избы.
– Кого Бог посылает? – высокий мужик с проседью в бороде возник в дверях. Он стоял согнувшись, поскольку дверь была низка.
– Примете путников на Христово нарождение?
– Гость в дом, Бог в дом. За овес для лошадок приплатите? Сюда въезжайте расседлывать. – Мужик, невзирая на мороз без шапки и тулупа, шагнул под навес конюшни.
В избе ярко горела уже восковая свеча, что удивило Нелли, но никак не Парашу. Земляной пол весело поблескивал свежею желтою соломой, а на столе, покрытом белою льняной скатертью, громоздилась глиняная сулея с чем-то вроде каши. Под образами стоял, повязанный лентами, немолоченый сноп ржи. Многочисленная семья, собравшаяся в просторной горнице в нарядных одеждах, была странно молчалива. Только двое младших детей, пятилетняя девочка и парнишка лет трех, то и дело залезали под праздничный стол, подражая оттуда писку цыплят.
– Сие для того, чтобы хорошо неслись куры, – с усмешкою шепнул Роскофу отец Модест, присоединяясь к общей молитве, что начинала тощая старуха в черном вдовьем плате.
– Звезда, звезда!! – закричали наперебой еще двое детей постарше, вбегая с улицы.
– Тихо вы, озорники, – хозяйка помоложе принялась тем не менее раздавать деревянные ложки.
Кушанье оказалось размоченным зерном, сильно подслащенным медом. Нелли кое-как проглотила две ложки, изрядно пожалев, что не постилась: отец Модест кушал с не меньшим аппетитом, чем Параша и хозяева.
– Как зовется село ваше? – ближе к концу трапезы спросил священник.
– Браслетово.
– Вот странное прозванье.
– Помню я, барин-сударик, как село зачалось, и отчего назвали, помню, – степенно начала старуха. – Сказ долог, так и в святой вечер сочельный работать грех.
– Расскажи, сударыня-хозяюшка, – подольстилась Параша.
– Люди мы здесь вольные, назад тому сто лет пришли целину подымать. Вестимо дело, сперва поближе к Ширье стояли, это Камы-реки приток. Девчонкою я была, так ничего на месте села нашего не было, кроме лесу. А был у нас вдовый кузнец, да у него дочка малая, Дашуткой звали. Подружками мы с ней были. Уж лелеял он ее с горюшка, баловал. И то сказать, кузнецы народ богатый. Все девчонки босые – Дашута в черевичках, все в лапотках – она в сапожках. А на девятые именины вынул отец из укладки потаенной слиточек серебра да выковал ей браслетик, здешними камешками прозрачными изукрасил. Уж она его не снимала, хоть и не падка была наряжаться. Тихонькая девка-то была, вроде блаженной. Бывало, сидит на лужке, не шевелится, покуда бабочка на руку ей не сядет. Цветы рвать на венки жалела, смеялись мы над ней. Беленька была, вроде тебя, – старуха кивнула на Парашу. – Только кузнец-то в тот же год взял да женился. Красивую взял, один изъян – глаза-то больно близко друг к дружке, навроде медвежьи. Вроде и не бивала падчерицу, да только кто бьет, тот зла не таит. Через год родила мачеха сынка, да назвала по-медвежьи, Михайлой. А кузнец вишь все хвастал, что приданое дочке справит, не хуже купца какого. Вот и стала мачеху жаба давить, что не все наследство сынку перейдет.
– Неужто извести захотела? – заинтересовалась Катя.
– Захотела, соколик. На то место, где село наше стоит, Дашута часто в лес одна гуляла-ходила. Ягоды она плохо брала, бывало, полкузовка зеленухи наберет. Раз вечор воротились все девки с ягодами, а Дашутки нету. Всю ночь искали-аукали, с огнями по лесу бродили, да попусту. Мачеха больше всех убивалась, волки, мол, унесли девчонку. Так с тех пор о ней и не слыхали. Село-то росло меж тем, стали взрослые сыновья отделяться на свои наделы, землицы всем не хватало. Надобно дальше лес жечь-рубить. Я уж трех деток родила да двух схоронила, когда тут село зачали ставить. Глядят мужики на вырубке – стоит рябинка молоденькая, а в ствол вроде как блестящее что-то вросло. От мала до велика дивиться сбежались. Прибежала и старая вдовая кузнечиха. Здесь, говорит, небось падчерицу мою волки сгрызли, ее это браслетка. И велит сыну Михайле, руби рябину, нечего добру пропадать. Махнул Михайла топором да ударил по стволу. И тут из раны древесной как кровь-то руда потекла. Кузнечиха упала со страху наземь, да сама и призналась, что девку на сем месте убила да закопала. Так с тех пор и стоит село вокруг той рябинки, вроде как бережет она людей.
– А что с кузнечихой сталось? – не утерпела Параша.
– Ну, какие тут у нас судьи, – неопределенно отвечала старуха. – Ванюшка, ты себе ложкой весь мед загреб, думаешь не вижу? Кутью ешь по-честному!
Хозяйские дети, небось сто раз слыхавшие о девочке Дашутке, само собою, уделяли рассказу старой хозяйки куда меньше внимания, чем Нелли, Параша и Катя.
– И где ж эта рябина? – спросила Нелли нетерпеливо.
– Да прямо напротив церквы, касатик. Церква-то новая, даром что ветха, пяти десятков годов ей не будет.
В непривычной для крестьянского дома тишине все разобрались ко сну.
– Нету ли какого горя у этих людей, что они так не шумны? – спросил отца Модеста Роскоф.
– Обычай. Завтра здесь будет шуму достаточно, да мы, по щастью, уже отъедем, – шепотом отвечал священник.
Еще затемно в морозном воздухе заблаговестили к заутрене. Нелли, невзирая на некоторую уже привычку к странствиям, так и не приучилась легко подниматься рано. Пожалуй, кое-как разбудило ее лишь желание поглядеть на волшебную рябину.
Все, что могло покрыться инеем внутри рубленого храма, пушилось белизною. Золотые шарики свечных огоньков не разгоняли мрака, а у старенького священника из-под латаной ризы виднелась меховая кацавейка. И все же радость праздника теплой волною поднялась в груди Нелли, как дома, когда по возвращении ее ожидали сверкающая елка под потолок и груда подарков. На прошлое Рождество приезжал домой Орест и стоял перед праздничной иконою рядом с маменькой, щасливый и веселый. На прошлое Рождество еще не пришли после бабушки драгоценности, и Нелли не знала самого главного для себя. Уж тем боле не слыхивала она ни о каком Венедиктове, да и служил Литургию еще отец Паисий. Неужто за год может пройти словно бы целый век?
К Причастию, понятное дело, ни Нелли, ни Катя подойти не смогли (Какие б они имена стали называть?), не подошел и отец Модест, верно не желая раскрывать местному священнику своего сана. К немалому изумлению Нелли, причастилась Параша, за которой последние три года этого не водилось в Сабурове, а также Роскоф, коего она полагала католиком.
Выскользнув из храма под пение малочисленного хора, Нелли кинулась искать рябину. Впрочем, особо искать не пришлось, дерево стояло наособицу напротив церковного крыльца. Пришлось, правда, подождать, покуда с площади свернет ватага ребятишек, уже выволокших оклеенную золотой бумагой осьмиконечную звезду на длинной палке.
Пречистая Дева Мария
Иисуса Христа породила,
В яслях положила.
Звезда ясно сияла,
Трем царям путь показала -
Три царя приходили,
Богу дары приносили,
На колени припадали,
Христа величали.
С этой песней сборщики праздничной дани наконец устремились по улице, а Нелли смогла приблизиться к одинокому дереву.
Грубоватой работы браслет, украшенный желтыми полупрозрачными камешками, туго опоясывал разросшийся ствол. В одном месте, впрочем, была неровность и оставался из-за нее зазор пальца в два толщиною.
Нелли просунула между браслетиком и стволом пальцы, сама не зная для чего, просто из привычного желания прикоснуться к украшению. Было оно ледяным, даже сквозь перчатку. Слишком уж ледяным, у Нелли даже помутилось в глазах. И на одно заволокшее взор мгновение ей помнилось, будто вокруг нету ни церкви, ни изб, а раскинулся в летнем палящем зное высокий некошеный луг. В цветах сидела маленькая девочка в рубахе из белой холстины и неподвижно ждала, чтобы бабочки сели на ее распущенные льняные волосы и вытянутые на коленках ладони.
Видение было слабым и как бы прозрачным. Почти сразу зимний день проступил сквозь него и стал единственною грубой реальностью, скрипучей и морозной.
Нелли в растерянности огляделась по сторонам, высвобождая руку. Шагах в десяти от нее стояла Параша.
– Никак получилось у тебя что? – живо спросила она, подходя.
– Не должно было получиться, – почти с испугою отвечала Нелли. – Это ж не мое, ты знаешь…
– Растешь ты, касатка, – улыбнулась Параша, поправляя выбившиеся из-под только что накинутого цветочного плата распущенные волосы. В церкви, по случаю причащения, была она простоволоса. – Ты растешь, а вместе и сила твоя растет.
– Так что ж я, любые камни тогда читать стану?
– Ну, уж верно, не так хорошо, как свои кровные. К тому ж тут, может, и я тебе помогла. Ты с нарукавьицем говорила, а я с деревцем.
– Тебе жалко ее, девочку-то? Она вить там внизу, под корнями.
– Не жалко. Рябинкою ей лучше быть, чем человеком. Одно плохо – лес вокруг нее повырубили. С другими-то деревцами веселее. Да еще одно – зря людишки думают, будто девочка их защищает. Нету ей дела до них.
Новый же, 1785 год отпраздновать, почитай, не удалось вовсе. В метельной тьме путники подъехали посередь проселочной дороги к какой-то вовсе крошечной избушке, скорей даже сторожке, хотя что было в лесу сторожить?
В единственной горнице, служившей и сенями, помещалась маленькая печь, на какой улежать разве ребенку, нары да стол с одною лавкой, и то было тесно. Единственное окно покрывал слой льда в палец толщиною, но топили, казалось, недавно.
– Где ж хозяева? – удивился Роскоф, распутывая мокрый от снега башлык.
– Оных у сего крова нету.
– Шутите, Ваше Преподобие?
– Нисколь. Мы вить уж близко к Перми, места глухие. Чем суровей условия климатические, тем добрее друг к дружке люди. Ничего не стоит пропасть зимою от холода. Дом вправду ничей, поглядите, Вы не обнаружите в нем ни одежды, ни имущества. А вот хлеба насущного найдете. Вы видали дрова под навесом? Сегодня мы натопим и обогреемся, а завтра с утра возобновим их запас для других путников. Найдутся здесь и огниво с трутом, и теплые шкуры.
– Экой замечательный обычай!
– Жестокая необходимость его породила. Того, кто разорит подобный приют, могут повесить на ближней же осине. Есть и другой обычай, быть может предосудительный. На задах деревенских огородов хозяйки вывешивают зимою узелки с сухарями, салом, солью и другим необходимым. Принято считать, что человек, воспользовавшийся подобным узелком не по праву, навлечет на себя проклятие.
– Кто ж вправе ими воспользоваться?
– Тот, кто не смеет переступить порога дома. Беглый каторжанин, изгой. Крестьяне разумеют – и отщепенцу надобно питать свои телесные силы, какие б грехи ни лежали на его душе.
– Вот уж молодец, кто для нас постарался! – Катя колола уже лучину на растопку. Вскоре в печи полыхал уже огонь, и сделалось возможным снять верхнее платье.
Праздничный ужин составила непритязательная копченая оленина с ржаною краюхой да малага из серебряной фляжки, коей отец Модест с Роскофом сами выпили по бокалу, а остальным налили по трети, ежели не менее.
Ни тебе гаданий, ни ряженых, что бродят сейчас даже по самой убогой деревне с соломенным чучелом лошади, в вывороченных тулупах да с бородами из мочалы. Мужчины завели вполголоса какой-то скучнейший разговор о догматах, в котором и подслушивать-то было нечего.
– В том и постоянная беда Церкви католической, что лекарства временные и животворные для больного она делает постоянными и уж морит ими здорового. Таков и целибат, вить введен он был в эпоху жесточайшего падения нравов опять же средством лекарственным. Подумайте, целибатник вить не монах, чина ангельского, преодоления страстей земных, на нем нету. Он такой же мужчина, как мы с Вами. Опять же монах обитает в стенах, обороняющих от соблазна, приходской же священник брошен в мир со всеми его прельщениями. Сколько зла от сего, я не единственно грех подразумеваю! Согласен, кто устоит, будет тверд особой твердостью, да много ли таких?
– А Вы женаты, Ваше Преподобие? Давно собирался я спросить.
Нелли навострила было уши.
– А я как раз целибатник, да только не ради общего правила несуразного, а по необходимости, – отец Модест отхлебнул малаги. – Жизнь моя чревата опасностями, Филипп. Жестоко было б предлагать женщине столь великие тревоги. По щастию, давно минули те времена, когда каждый мужчина роду нашего должен был оставить потомство. Нас теперь много. Но ворочаясь к догмату филиоквистскому…
Нелли вздохнула.
– Давайте хоть уж о страшном говорить, – Катя уперлась плечом в горячую стену печи. Нелли и Параша тоже устроились перед печкой на полу, вкруг прибитого противу искр железного листа. – А то что за Новый год?
– А метель метет по-новогоднему, – Параша прислушалась не без озабоченности. – Может, ты, касатка, расскажешь про тех живодеров из дальней сторонки, которы кровь человечью из деревянных чаш пили?
– Да уж рассказывала, – Нелли не слишком хотелось вспоминать сейчас заточенный в хрустальных бусах рассказ о девушке, погибшей, когда был взят странными людьми в рубище огромный каменный замок. Одного вить Катька с Парашей не понимают, что все чувства женщин из ларца она, Нелли, переживает словно свои собственные, и не слишком ей весело вспоминать ужас и смерть. Сразу, когда она не чает, на каком свете, и радехонька, что наконец безопасна, это одно. А чтобы стоны раненых и треск замковых ворот под тараном, когда темные доски лохматятся вдруг белесой щепой, через которую просовывается железное жало, сделались не ее воспоминанием, но страшною сказкой – это совсем другое. – Лучше ты расскажи чего.
– Ну ладно уж, – Параша скривила губу в притворном недовольстве. – Про порчу рассказать?
– Расскажи, расскажи!
– Это взаправду было, только давно. – Подпихнутое в огонь полешко вспыхнуло, озарив курносое лицо Параши алым всполохом. – Был царь на Москве, молодой, да нещасливой. Женился один раз на красавице иноземной, да году не пожили. Один раз попила красавица в жаркий день студеной воды из реки, да ухватила ее лихоманка-Иродиада. Три дня пометалась в жару, да и умерла. Остался царь молодой в пустом гнезде, ровно птица без птенчиков. Погоревал сколько надобно, да опять жениться надумал. На сей раз выбрал красную девку из своих, из русских. Да только в те поры много горя русские знали от нелюди косоглазой. Вроде тех, что у проклятого Венедиктова на посылках. Сперва набегами набегали людей убивать да города жечь, да грабили сами, а потом сказали нашим царям: мы-де жечь-убивать больше не станем, да только жить заселимся у вас под боком, чтобы вы сами доброй волюшкой злато да меха нам везли. То есть еще и сам вези им награбление. А делать нечего, большая в те поры у нежити окаянной сила была, не перебьешь, пришлось одаривать.
– Парашка, так это ты про иго монгольское рассказываешь, – Нелли зевнула. – Никакая это была не нежить, а просто люди желтой расы. Дань мы вправду плачивали, покуда одолеть не смогли.
– Скажешь, не нежить. Старики сказывают, были те точь-в-точь Венедиктовские. Только я не о том. Худо тогда жилось, то сам в гости к нежити езди, гадость там всяку ешь-пей, вроде лошадиного молока прокисшего, то к себе их зови для почета. Пришлось царю и на свадьбу звать нежить-то, а куда денешься. Сели те за столы недовольные, что царь красавицу такую в жены берет. Ну закончился пир, проводили молодых в опочивальню. Легли они как положено на снопы пшеничные да одеяла соболиные, хотел царь обнять молодую жену, да так и обмер. Вроде как покойница с ним рядом лежит, лицо окостенелое, глаза ввалились да глядят мертво, будто оловянные.
– Бр-р, – Катя передернула плечами.
– Пошла было царица ласковые слова мужу говорить, а тому еще страшней. Кажется, ровно мертвец с ним разговаривает, из гроба убежавший, а прикоснуться к ней боится, проверить, холодная она али нет. Тянет руку да невмочь, отдергивает. Так и закончилась ночь брачная. Наутро глядит молодой на жену венчанную – жива да красна, румянец на щеках играет. Только глаза, понятное дело, заплаканные, что мужу не угодила. Ну, думает, угорел вечор, вот и помстилось. На другую ночь осталися молодые в опочивальне вдвоем, хочет царь обнять новобрачную, да только опять перед ним мертвец мертвецом, только еще страшней прежнего. С перепугу за постелею спрятался от молодой жены. А наутро опять перед ним девица живая да писаной красоты. Долго так царь мучился, а потом отослал ее родителям. А на третью свадьбу уж сообразил нежить не приглашать, вот и вышло все ладком. Сглазили они вторую царицу-то.
– Вот нашли развлечение в небылицах, – недовольно заметил Роскоф.
– Ну не скажите, – неожиданно возразил отец Модест. – Случай сей описан в летописи. Только то был еще не царь, а Великий Князь Симеон, сын Иоанна Калиты. Супруга его, Ксения Феодоровна Смоленская, действительно была сглажена подобным образом на брачном пиру. Случилось сие в середине четырнадцатого столетия.
– Вечно Вы перевернете все с ног на голову, – Роскоф дотронулся рукою до черной балки потолка: для этого ему понадобилось лишь немного приподняться на носках.
– Или с головы на ноги. Экая новогодняя метель.
Снаружи вправду здорово завывало. Нелли клонило в сон, даже Парашина страшилка не взбодрила. Все вспоминалась ей утренняя переправа по льду, в верхних слоях которого спят себе неподвижные рыбы, белоснежная река и веселый страх оттого, что там, внизу, глубокая-преглубокая черная вода.
– Потроха святого Гри!! – Нелли проснулась мгновенно: избушку заливало через ледовое оконце яркое утреннее солнце. – Кто-то запер дверь снаружи!
Роскоф, заспанный и сердитый, ударил плечом. Дверь не отворялась.
– Кто-то, – Параша хихикнула, высунув лицо из мохнатой шкуры. – Вот вить не нравился мне вчерашний буран.
– При чем здесь буран, девочка? – Филипп потер плечо.
– Да занесло же нас! Замело снегом! Будем тут сидеть теперь до весны да сапоги жевать.
Сия перспектива явственно не воодушевила молодого француза.
– В крайнем случае прорубимся изнутри топором, – отец Модест улыбнулся. – Если раньше кто не выручит, не хотелось бы зря портить балаганчик.
– Добро, коли так, – Роскофу все же было явственно не по себе. Он еще разок уперся в дверь, но вновь тщетно.
Минул час, пошел второй. Вынужденное безделье тяготило.
– Уж на Пермский тракт бы выехали, – проворчала Катя.
Нелли промолчала, трогая свалявшуюся противную косу. Цвет ее вместо золотого казался каким-то темно-русым. Ей хотелось в Пермь, чтобы вымыться в бане, посыпать чистые волоса свежею пудрой.
Отец Модест вытащил из-под лавки топор, которым Катя колола вечером лучину.
– Жаль окна, да придется, – сильные руки священника поигрывали грозным орудием.
– Эге-е-й! Есть кто живой?! – Через набухшую дверь голос прозвучал глухо, как из бочки.
– Есть!!! – нестройно отозвались все разом.
– Потерпите немного, сыщу ло-па-ту! – Кажется, голос все ж был молодым. И то ладно, старику копать дольше.
Судя по тому, что спустя некоторое время что-то твердое начало иногда стукаться в дверь, незнакомец взялся за дело. Немного неловко было рассиживаться сложа руки, покуда чужой человек трудится в одиночку ради их избавления. Однако ничего другого не оставалось. А избавитель, судя по стуку, не давал себе роздыху.
– Не надобно так спешить, мы все благополучны! – крикнул в дверь отец Модест.
– Да уж я скоро! – Голос стал слышней, а случайные удары казались все ниже.
Тем не менее минул еще час.
– Задумали девки пива варить,
Коя хмелю, коя солоду мешок, -
напевал в лад работе голос за дверью, и чем лучше слышна делалась народная песенка, тем ясней становилось, что поющий – человек из общества. -
Наварили девки пива горшок…
Катя в нетерпении толкнула дверь, и на сей раз она чуть подалась, хоть и не распахнулась.
– Пошли девки гостей зазывать,
Коя тетку, коя дядюшку… -
Дверь распахнулась, впуская мороз и яркий свет. На пороге, разрумянившийся до невозможности, вооруженный деревянной лопатою, стоял молодой человек годов девятнадцати. Несколько округлое лицо его казалось привлекательно. – С Новым годом и новым щастием! Осмелюся представиться честной компании – Никита Сирин, студент Московского Университету.