Вот уж странность: столько значил для Нелли ларец, а содержимое его впервые было полностью разложено на столе, и его возможно стало спокойно рассматривать столько, сколько хотелось. Не надобно ни таиться, ни торопиться. Саламандра, словно страж, весело косила красным глазком на немыслимое сверканье, словно детская светелка неведомой Насти превратилася в пещеру Аладдина. Огонь единственной восковой свечи отражался в сотнях многоцветных граней, бросающих тонкие иголочки-лучи.
Приглядевшись к сверканию, можно было увидеть, что драгоценности разложены на три кучи. Нелли, отец Модест, Параша и Катя сидели за столом, деловито перебирая камни, словно бобы для супа. Впрочем, заняты этим были трое кроме Нелли: та лишь наблюдала, не дотрагиваясь сама.
– Он наверное знал, какая вещь ему потребна, – повторяла Нелли задумчиво. – Сам признавался, что знает с тех пор, как увидал. Попыталась я тогда выведать, так он хитрый.
– Ну, понятно, нашла дурака. – Катя поднесла к лицу брошь из рубина, и в ее черных глазах заплясали багряные искорки. – А эта цацка как?
– Прошлый век, – ответил отец Модест, – хотя и начало, судя по оправе. В сторону покуда.
Катя переложила рубин из одной сверкающей груды в другую.
– Вот чудная браслетка, вроде детской, – Параша подняла сцепку похожих на маленькие яички мутно-белых полупрозрачных камушков. – Ох!
Закачавшись в пальцах девочки, яички заиграли радугою.
– Опал-арлекин, как называют такие камни итальянцы. – Отец Модест, приподняв ладонью, пригляделся внимательней к серебряным сочленениям украшенья. – Это не браслет, а нарукавье, девичье, не женское. Верно, к нему была пара, да потерялась.
– Так куда его? Оно – старое?
– Старое. Сюда.
Камешки пристроились в другую кучу.
Нелли давно уж приглядывалась, ожидая, когда из неразобранной груды извлекут восточное, видно, колье, в виде двух золотых змей, удерживающих крупный черный камень.
– Неужто золото? – обескураженно спросила Катя, наконец до него дотронувшаяся. – Экой странный цвет!
– О, нет, не золото! – Отец Модест ухватил двумя пальцами одну из змеек у головы, словно она была живой и могла укусить, выпустив из пасти черный камень. – Я встречал подобное у Платона, но вижу впервые. Сие оришалк. Право слово, настоящий оришалк! Сплав золота с медью.
– Сдается мне, что я уж слыхала это слово, батюшка, – Параша наморщила лоб. – Вот только никак не вспомню когда.
– Едва ли ты читывала Платона, Прасковия, – как-то вскользь заметил отец Модест. – Но откладываем вслед за девичьим зарукавьицем, украшение весьма старое.
– А сие что вообще такое? – Нелли еле удержала собственную руку.
– Застежка для верхнего платья, также давней работы. Сия камея никак не подходит, начало столетия нашего…
– Это бабушки Агриппины, она от Пугача нас с Орестом спасала… Дедушка брошь на годовщину свадьбы заказывал резчику в Милане.
– Она тебе рассказывала?
– Нет же, я камею надевала не раз, – пояснила Нелли нетерпеливо: ей казалось, что дело идет слишком уж медленно. – В первый раз я видала, как они молодые были, я и не поняла, что Грушенька и есть бабушка. А второй уж раз я самое себя видела, да брата маленьким…
– Ладно, брошь сия нам не надобна. – Отец Модест отложил камею вслед за рубином.
– Серьги-то какие, красота, – Катя залюбовалась изумрудами. – Только к твоим глазам к серым зеленое плохо. Не личит!
– Плохо, не личит, – передразнила Нелли. – Я что, на бал собираюсь? Что серьги, отче?
– То же, что и камея. Одного времени.
Свеча догорела до серебра, и пришлось втыкать в горячий подсвечник новую. Предвесенняя ночь за окном сгустилась до самого темного, предрассветного часа. Третья груда на столе убывала, превращалась в заметные по отдельности украшения, числом пять, три… в одно-единственное грубое золотое кольцо с мутноватым сапфиром.
– Старей много прочего, – отец Модест переложил последнее кольцо к «нужным» и поднялся.
Параша между тем принялась заботливо укладывать «ненужные» обратно в ларец.
– Ух, аж в глазах рябит, – Катя потянулась.
– Что же, маленькая Нелли, сдается, мы тебе немного помогли. Все ж таки по-настоящему старинных вещей меньше в ларце, чем других. Об одном тебя прошу, уж утро скоро. Ложись почивать с Богом!
– Я лягу, – пообещала Нелли с правдивым взором. Пора бы гостям и честь знать!
Но Параша замешкала, укладывая Нелли, расплетала косицу, взбивала постель.
– Ты, касатка, вправду не ври, ложись! – говорила она, невозможно долго расправляя перину.
– Да не вру я, это ты мне спать все не даешь! – Нелли терла пальцами покрасневшие веки.
– Да ухожу уж… – Параша, хитро глянув, загасила железным колпачком свечу. Нелли с удовольствием бы ее ущипнула! Впрочем, пустое: небо в узеньком окошке начинало понемногу синеть. Параша, тихонько ступая, выскользнула в двери.
Нелли помедлила под одеялами, поджидая, когда станет светлей. Противная дрема, обволакивая теплом нежнейших пуховиков, потихоньку овладевала ею. Ну, нетушки! Слишком долго она ждала, чтобы теперь спать! Нелли решительно спустила ноги на пол.
Нужды нет, она вить вполне разумна. Не станет она нарочно искать сейчас мрачных тайн и жестоких зрелищ. Это вправду можно отложить на завтрашний день. Поэтому почерневшее широкое кольцо, на котором и камни грубой огранки загрязнены временем, так, что и не разберешь, что они есть, Нелли надевать не станет. Давними грозами веет от сего кольца. Девичье украшенье из опалов цвета разведенного водою молока, в котором плещется веселая радуга, – вот то, что ей сейчас как раз подойдет. Радостное, теплое, безмятежное украшение.
Рукава широченной ночной рубахи, выданной Олимпиадою Сергеевной, оказались Нелли чуть длинноваты. Как раз удобно подтянуть тончайший вышитый белыми нитками лен на запястьи и скрепить. Жаль, нету пары!
Пара есть. Второе нарукавье собирает рукав льняной ночной сорочки, нет, не ночной, дневной. Поверх сорочки она надевает холстяную запону – не сшитое в боках одеянье из небеленой ткани подвязывается бисерным пояском. Жесткие чулки из пестрядки не вязаны, а шиты, очень неудобны, но привычны. Тоньше их кажутся сафьяновые зеленые башмачки. Она одета. Праздника нету, нечего и наряжаться. Осталось только заплести косу, широкую, сложную, но привычные пальцы справятся легко.
Она, Машенька, как всегда, проснулась на рассвете. Да, она Машенька. Хоть и ворчала о том бабушка Серафима, что в старину-де, в добрые времена, не называли дочерей Мариями. «Ни одной не было на Русской земле, слишком чтили святое имя, чтоб обычным девкам давать… Нет в людях теперь того благочестия. Ишь, Мария! Давеча от мамок в малину убежала, а с утра дерзит! Мыслимое ли дело?» Но матушка, дивно румяная от уже снедавшей ее тогда хвори, возражала: «Благочестие ли то было? Разве не лучшее дело родителей дать дитятке самого сильного заступника на небесах? Не успею взлелеять, так, быть может, Царица Небесная дитя убережет». Тут бабушка огорчалась и спорить переставала.
Машенька подходит к оконцу, берется за тяжелую створку, в коей больше свинца, чем слюды, отворяет. Свешивается через подоконник. Начало года, первые осенние дни. Солнечно, но золотистые клочья тумана еще не успели растаять на усыпанных красными ягодами кустах шиповника. Кое-где шиповник разросся так, что к стене старого терема не подойдешь. А подойдешь, так исхлещешься в высокой крапиве, которую давно пора б покосить. Но старый терем помнит еще, как прапрадед Никита уходил на Куликово поле. Деревянные дома стареют, как люди: осел красный угол в больших сенях, и пол сделался покат, в девичьей протекает крыша. Вместе с домом одряхлел и сад. Пруд не чищен, не покатаешься на лодке – весла увязнут у берега в густых водорослях. Большой дуб разбит молоньею по самое дупло и грозит рухнуть. Но Машеньке милы и сад и терем. Жизнь ее течет щасливо.
Не поменялась бы она ни с одной из великих княжон! Пусть горница ее мрачновата и без дорогого убранства, но разве так бы ей жилось, будь Сабуровы богаче и знатней? Разве разрешали б ей кататься с посадскими на ледянках и провожать на улицах Масленицу? Пожалуй что и писать не учили б, хоть и по старинке, стилом на бересте, а не краскою чернильной умеет она выводить буквы. Коли б научили читать, так дали б только молитвослов, а никак не любимую ее книгу о заморских зверях-бестиях. В высоких теремах девы живут в строгости, ох, в какой строгости!
А самое важное… Машенька краснеет. Разве б росла она, будучи великою княжною, вместе с нареченным своим женихом? Разве б играли они с младенчества в городки и горелки? Разве переглядывались бы за трапезой, рвали б вместе желтые кувшинки, промокнувши и перепачкавшись тиной? Вон Елена Иоанновна, сказывают, даже на обручении видала не жениха своего Александра Литовского, а пана, что его представлял.
А Борис, оставшийся сиротою после взятия ливонского города Тарваста, сызмала взят в дом опекуна своего, а Машенькиного родителя. Никто не думал скрывать от невинных детей, что предназначены они друг другу. Как, должно быть, страшно идти за чужого, а не за того, кого велено любить с младенчества!
И Машенька вправду любит темноглазого живого Бориса. Он весел и хорош собою: строен, пусть невысок, темноволос и чернобров, а лучше всего в лице его длинные ресницы да девичий яркий румянец. Машеньке скоро сравняется пятнадцать, а Борис не недоросль уж, а новик, и опека над ним кончена, скоро ждать свадьбы.
Нет, по всему хорошо, что не так уж Сабуровы и высоки!
«Маша! Сестлица!» – произносит не выговаривающий рцы голосок. В светлицу входит малютка Соломония, чьим рожденьем оборвалась матушкина жизнь. Пятилетняя девочка одета лишь в синюю рубашонку, но на распущенных волосах ее красуется какой-то сплетенный из соломы и осенних цветов венец.
«Ты в кого играешь?»
«Я иглала, что я княгиня, но тепель уж пелестала. Маша, Глазок плопал! Никто не видал его!»
Озорной щенок охранной породы неразлучен с девочкою. То-то горе ей будет, коли что случилось с глупышом! Кровные собаки долго глупы, в отличье от беспородных. Мог свалиться в звериную нору, а теперь никто не слышит, как бедняжка лает… Странно, что одна неприятная мысль вызывает другую, из темноты, куда Машенька вовсе не собиралась заглядывать! Да и пусто в той темноте! Не больше там чудовищ, чем ночью в сенях! Меньше надобно книжку про бестий на ночь читать, и не будет глупых тревог! И Глазок сыщется! И все будет хорошо!
«Скажи девкам, чтоб поискали, Соломонюшка! Я и сама выйду с вами, только урок докончу!»
Проводив девочку, Машенька решительно берется за запись прошлого занятия. Вот выведено ее рукою число «VI», на коем остановилась она переписывать. Остановилась, когда вошел Борис. Вот презрительная черта, выведенная его рукою – она пересекает цифру.
«Неразумный счет! – молвил он насмешливо. – У чисел римских своего лица нету. Не шестерка это, а лишь число, на единицу больше пятерки. Всего три числа в десятке – один, да пять, да десять. Вот что есть число настоящее!»
И рядом выведенная рукою Бориса цифра «6».
«Так это ж то же самое, только арабскою цифирью!»
«То же, да не то. Во всех языцех шестерка с звука шипящего начинается, вроде как по-змеиному. А звук тот с буквы, гляди, я рисую, „S“. Ни на что не похоже? У египтян древних он змею и означал».
«А по-нашему не с этой буквы!»
«С буквы, что похожа на букву „шин“. Так еще лучше. Смотри, как арабская шестерка, ровно змея, тож свернулась. А по-иному изогнется, девяткою станет. Значенье меняет и неизменною остается».
«Да лишь бы счислять удобно было, велика важность!»
«Ну да, ты женщина, не понять тебе», – лицо Бориса делается неприятно. Отчего сияющие карие глаза его всегда казались ей большими? Вовсе они невелики.
Машенька с досадою отстраняет исчерканную розоватую бересту. Отчего так томительно ей воспоминанье о том разговоре? Диво ли, когда вьюноша похваляется? Перед кем же ему себя ученым показать, как не перед невестою? А что ученей он ее, так и то вить правда. И прилежен Борис в учении, в том ему не откажешь. Всегда его за смышленость хвалили дьячки, а уж как стал заниматься с ним новый духовник отец Аркадий, так уж и вовсе не оторвать его от уроков. Не грамматикою с арифметикой они занимаются, а высоко парят в познании Божественного. Десятой доли ей, Маше, не понять в их разговорах о Троичности Божества. Даже и сотой. Вроде как спорят о чем, а может, отец Аркадий спорит с кем еще, да объясняет то ученику своему?
Так что ж ей, глупой, не по нраву? Что жених ее не только красив ликом, но и благочестен так, что даже дряхлая бабка Серафима умиляется сердцем?
Вот и сегодня отец Аркадий придет после полудня. Ну и хорошо, что придет. Величествен, но не суров отец Аркадий. Всегда найдет доброе слово даже для малютки Соломонии. Бывает, что бражничают святые отцы сверх меры, бывает, что в гневе и руки распускают на прихожан. А про него со всех сторон доброе слышно. А вить мог бы возгордиться, прислан из Москвы всесильным дьяком Федором Курицыным, приближенным советником самого Великого Князя Иоанна Васильевича. Хорошо, что выделяет батюшка Бориса.
Стоило б взять да подслушать, о чем наедине они говорят? Да ума она лишилась, что ли? Стыд-то какой! Зачем ей вытворять такое? Что за заноза такая засела в щасливой Машиной жизни? Что за невнятные сомнения гложут ее душу?
Она положит им конец! Чего ей грозит – положим, послушает она тайно мудреный урок, соскучится до смерти, в другой раз не захочет. А на душе станет спокойно. И больше она никогда так поступать не станет. Никогда.
Солнце, перевалившее за полдень, играет разноцветными сполохами в снятом молоке опалов. Ветви дерут одежду, хорошо, что толстые чулки защищают от крапивы. Машенька крадется вдоль стены. День теплей летнего, утренний туман растаял без следа. Окна растворены в сад. Вот и окно горницы Бориса.
Внутри так тихо, что слышен скрип гусиного пера – в отличье от Машеньки Борис умеет выводить, не сажая сок чернильных орешков безобразными пятнами, яркие черненькие буковки. Молодец он, право, молодец!
Но вот заскрипела дверь, прекратился скрип, торопливо стукнула скамейка, отодвинутая от стола.
– Благослови… – Борис произнес какое-то несуразное слово, но Машеньке удается догадаться, что это, верно, «батюшка» на греческом либо латинском языке.
– Благословляю и хвалю, что переписываешь ты книгу «Махозор».
– А в монастыре Кирилловом так и не знают по сю пору, что сие за книга? – Борис негромко засмеялся.
– Есть уже у нас монастыри, где знают все. Советник Иоаннов и сноха его Елена держатся нашего учения, дитя мое. А вить от вдовой княгини зависит, как будет воспитан отрок Димитрий, венчанный дедом на царство. Пятнадцать лет невидимой брани – и мы побеждаем. Едва ль теперь можно нас остановить. Но не об том сейчас речь. Сын мой, по-прежнему ли сердце твое дерзновенно?
– Я ищу могущества и знания, я все отдал бы ради них!
– Отдашь, быть может. – Ласковый голос отца Аркадия стал насмешливым. – Но переступишь ли через себя самого, не побоишься ли нарушить запреты, впитанные с материнским млеком? Только избранный способен на это. Воистину, нарушить запреты – значит победить страх. Это очень страшно, вьюноша.
– Я страшусь только одного – не получить власти над живыми и мертвыми, коей ты поманил меня, учитель. Я хочу знать о людях тайное, чтобы управлять их волей! А страх – разве доселе я выказывал его? Разве не перевернуты у меня на ночь иконы? Разве не надругался я над нательным крестом?
До сего мгновения Машенька не понимает ничего. Теперь ее словно окатывает из раскрытого окна ледяной водою – кожа покрывается пупырышками озноба. Как это – надругался над крестом? Борис, ее жених? И говорит сие священнику? Нет, верно, она что-то не то подумала.
– Бросить вызов святыне – лишь полстраха. Настоящий страх – переступить через то, что кажется противным, внушено как мерзкое. Ты добыл уже собаку?
– Да, я привязал щенка в надежном месте. Он под рукою, чуть понадобится.
Щенка? Не о Глазке ли речь? Зачем Борису щенок?
– Но зачем мне собака, учитель?
– Съесть ее.
– Вы смеетеся надо мною? – Голос Бориса дрожит.
Дрожит и Машенька. Колени ее подогнулись, и она сидит под окошком на корточках. Крапива хлещет ее руки, но она не замечает жжения.
– Тебе страшно?
– Нет!!
– Все ль ты приготовил другое?
– Я нашел недавнюю могилу.
– Это хорошо. Недавние мертвецы говорят отчетливее.
– Но сока виноградного я не добыл, только вино.
– Вино? Вино не подходит, ученик, запомни это навсегда. Брожение – жизненная сила, она противна тому, кто хочет подчинить своей воле мертвое начало. Я держу у себя запас небродившего сока, и сам стряпаю недрожжевой хлеб. Все это понадобится тому, кто хочет поднять мертвеца. Ты воистину дерзновен, ведь есть иные пути овладения тайнами, чем некромантия.
– Но великий Схария, он был некромант? Ты вправду видал его самого, учитель?
– Я видал Схарию дважды, хотя сам учился у Хапуша из Литвы. Сам Хапуш не был некромантом…
Дальше Машенька не слышит. Сперва она не может подняться на ноги, но стремленье ее прочь столь велико, что она поначалу отползает от окна, помогая себе руками. Только когда голоса перестают быть слышны, она ощущает довольно силы, чтобы встать. Сперва она идет шатаясь, потом бежит, бежит не разбирая дороги.
Как она оказалась в лесу? Что она делает здесь? Ах, да: она ищет Глазка. Она будет искать, искать, искать собачку маленькой сестрицы, покуда не найдет. Жених ее оказался колдун. Она не пойдет за него, ни за что, ни за что не пойдет! Да, она скажет отцу, что хочет уйти в монастырь, отец не посмеет возразить, бабушка поддержит… Монастырь – это спасение! Спрятаться от колдуна среди добрых черниц, молиться за безопасными стенами…
Ах, нет! Тот сказал «есть уже у нас монастыри». Вдруг в такой-то монастырь она и попадет! Мать царевича Димитрия – колдунья! Дьяк Федор Курицын – колдун! Кому б ни пожаловалась Маша об услышанном, поверят священнику, а не ей! Отчего священники обучают теперь колдунов? Вить это ж страшней любого оборотня, это и есть оборотень… Искать, искать Глазка, сестрица будет плакать, если со щенком случиться беда! А с ней, с Машей, беда уже случилась, и никто не может помочь! Ей некуда идти, ее никто не спасет! Ее отдадут за колдуна замуж, а другой колдун их повенчает!
Серебряным зеркалом сверкнуло меж липами лесное озеро. Зажмуриться и прыгнуть, пусть укроет от этого ужаса добрая светлая вода! Нельзя, грешно!
Царица Небесная, спаси! Молонья разрывает с треском небо. Ледяной, совсем осенний ливень хлещет Машу по лицу, смешиваясь с ее слезами. Лен и холст промокают в мановение ока, облепляя разгоряченное тело. Как хорошо! Какой чистый, сладкий холод! Ливень все сильнее, от него некуда укрыться, даже если б она и попыталась. Потом можно будет и воротиться домой. Чистая вода все одно спасет ее. Водой полны башмачки, полны рукава сорочки, стянутые опаловыми нарукавьями.
Когда рукава успели высохнуть? В Настину горницу бьет полуденное солнце.
– Касатка, проснись!
Параша, склонившаяся над Нелли, увидала браслет.
– Да ты чего, во сне, что ль, камнями играла? Или ты просто заснула в нем? Почему поверх постели?
– Надела, а потом заснула… кажись. Только все одно во сне привиделось, да так ясно… – Нелли стянула нарукавье. Никогда она больше его не наденет, уж это наверное! Положим, самое Нелли после знакомства с Венедиктовым не испугаешь и самими говорящими мертвецами, не то что рассказом о них, но как же жалко бедную Машеньку!
– Была, оказывается, у Соломонии Сабуровой старшая сестра, – пояснила Нелли, прячась в перинах с несомненным намереньем поспать еще – уже без видений. – Умерла она, не дожив до пятнадцати годов, вроде бы от воспаления в легких.
– Нещастная!
– Не скажи, щастье ее было вовремя умереть, а то б ей худо пришлось. Вот только много чего я в толк не возьму.
– Так ты видала, маленькая Нелли, конец правленья Иоанна Третьего, – пояснил отец Модест, когда честная компания, считая на сей раз Роскофа, собралась после пира из пельменей с лосятиной, устроенного Олимпиадою Сергеевной. Аппетиту у Нелли не было вовсе, но отговорки не принимались: уж до Великого Поста рукой подать, надобно сил набираться! – Воистину страшное было время.
– Кто был тот священник?
– Еретик, волк в овечьей шкуре. О сем Аркадии я слышу впервые от тебя, но подобных ему перевертышей было куда как много. Самим Митрополитом был Зосима – тайный еретик. Помните, Филипп, я упоминал Вам, что единожды ересь немного не восторжествовала над Русью?
– Но откуда взялись сии еретики и что из себя представляли? – заинтересовался Роскоф.
– На Русь из Литвы, а там кто ведает. Лет за сто чернокнижников изрядно шуганули в Европе, не исключаю, что то были их потомки.
– Вы разумеете тамплиеров?
– Не исключаю сего. Но, быть может, то просто была ответвившаяся от иудейства секта каббалистов. Известно лишь, что весьма велики были их познания во врачевании и соблазнительны в астрологии, коей они завлекли многих. В сути же они были сатанисты, но только приоткрывались уловленным в сети не сразу, но постепенно. Ну да сие обыкновенная их манера.
Только сейчас Нелли обратила внимание, что отец Модест переоделся из привычного штатского платья в рясу, но не щегольскую, как бывало в Сабурове, а в самую простую, серой шерсти.
– А что за царевич Димитрий? Разве такой царь правил?
– Бедный отрок, о нем нельзя не сожалеть. Иоанн Васильевич был женат на Софии Палеолог, прилетевшей на Русь на двуглавых орлах. Но пред тем браком он вдовел. От первого брака с Марией Борисовной Великий Князь имел сына Иоанна Молодого. Тот успел жениться на Елене Молдавской и родить младенца Димитрия, когда заболел судорогами в ногах. Его взялся вылечить приезжий иудей Леон, но от лечения юный князь сперва слег, а затем и умер. Иоанн отрубил иудею голову, но сына тем не воротил, понятное дело.
– Не повезло бедолаге князю, хотя и иудея трудно определить в щасливцы.
– Князь получил по заслугам, как и отец его, – лицо отца Модеста странно омрачилось. – Канон запрещает лечиться у иудеев. А преступать каноны нельзя. Особливо правителям земным.
– Так что Димитрий?
– София родила Василия, который был старше племянника своего менее чем десятью годами. Все терялись в вопросе – кто законный наследник? Внук от старшего первобрачного сына либо старший сын от второго брака? Местные нравы были за первое, потребность грядущей Империи – за второе. Какой же Третий Рим без двуглавых орлов? Хотя едва ли это оправдает Василия, что чуть не отравил племянника. Государь узнал о том и изрядно разозлился на сына. Чтоб неповадно тому было в другой раз покушаться на мальчишку, дед при великом торжестве увенчал его бармами и шапкою Мономаха. Однако потом, когда раскрылись ужасы чернокнижной секты, приверженницей коей оказалась и вдовая княгиня Елена, испугался да воротил наследство Василию. И был прав, по сути. Лучше возможный убийца, чем сын еретички. Так что все бы хорошо, когда б Василий не пленился Еленою Глинской.
– Племянника он убил?
– Как ни странно, нет. Внука пожизненно заточил еще Иоанн, но по тем временам сие было решение пощадливое.
– А что за говорящие мертвецы? – вмешалась Параша, находя, что разговор отклонился.
– Наука, в которой используют мертвецов для нахождения кладов и раскрытия тайн, называется некромантией, Прасковия. Чернокнижники не всех ей обучали, тот отрок, видать, подавал большие надежды, – отец Модест усмехнулся. – Хорошо, что девица от него избавилась. А после его, верно, сожгли с другими последователями Схарии, как звался тот, кто принес ересь на Русь.
– А не вполне Вы были откровенны, Ваше Преподобие, когда говорили мне о причинах своего целибата, – сказал Роскоф уже за дверью: Параша с Катею на сей раз убежали раньше мужчин, соблазненные погожим ясным днем.
– Не вполне, Филипп, не вполне, – ответил отец Модест, но уж не так громко, ибо шаги отошли от двери, хотя и остановились потом невдалеке, верно у лестницы.
– Неужто нельзя вылечить сию болезнь?
– Можно, – Нелли вздрогнула, ибо отец Модест скрипнул зубами. – Китайские врачи лечат подобное уколами золотых иголок. Она отказалась сама. Из-за Канона. Сказала, что ей было объяснено все, когда была она здорова, а следовать понятому надо и в болезни. Видит Бог, Филипп, я женился бы на ней и так. Но уговорить не сумел. Она не пожелала, чтобы я связал судьбу с калекою. Но коли так, мог ли я взять в жены другую? Впрочем, в отношении того, что екзорсисту лучше быть целибатником, это чистая правда. Нет худа без добра. Ах, нелегкая! Филипп, ступайте, я Вас догоню.
Нелли успела отпрянуть от двери.
– У тебя вырастут длинные уши, похожие на лопухи, – отец Модест казался рассержен. – И сие заслужено теми, кто подслушивает.
– А Вы никогда не подслушивали, отче? – безмятежно спросила Нелли.
– Только когда сие было вправду нужно, – священник не смог удержать улыбки.
– Так я никогда не знаю, что мне нужно, а что нет. Я любопытна, отче, а то б не читала ни книг, ни камней. Да и посудите сами, легко ль мне разобраться: только что подслушивать вместе с Машенькою было мне простительно, а сейчас уже нет.
– Гляжу, маленькая Нелли, ты в полном порядке. – Отец Модест стремительно шагнул к двери и обернулся на пороге: – Сказать, что ли уж, какое украшенье тебе вправду нужно?
– Как… Вы это знаете?
– Знаю. Знала б и Прасковия, когда была бы внимательней. Просто хотел я, чтоб ты немного размялась, вроде как музыкант перебирает клавиши, прежде чем начать исполнять самое пиесу. Оришалк с черным камнем – это и есть смерть Венедиктова.