bannerbannerbanner
Ларец

Елена Чудинова
Ларец

Полная версия

Глава XVI

Гостины затянулись до самого Яблоневого Спаса. В первые же дни Нелли открылось, что все усвоенные ею приемы стоят меньше, чем ничего. Хуже того, если выяснялось, что какой-либо прием неизвестен ей вовсе, Роскоф откровенно радовался.

– Право же, юный Роман, лучше б Вы вообще не держали до встречи со мной шпаги в руках, – приговаривал он, терпеливо выворачивая Неллину кисть каким-то особо неудобным образом. – Не могу взять в толк, чувство такое, будто Вас обучали шутки ради.

– Должно быть, я ленился, учитель мой слыл хорошим фехтовальщиком, – Нелли отерла рукавом сорочки лоб и присела на корточки у стены. До того, как дом этот на главной улице был снят Роскофом, комната в три окна была гостиной. Теперь же стояла она вовсе без мебели, с голыми стенами, без штор. Когда Роскоф упражнялся в фехтовании, а он проделывал это по два часа ежедневно, соседские мальчишки плющили о стекла носы и восторженно галдели, что, впрочем, сходило им безнаказанно.

– Я не говорил, что учитель Ваш был плох. Напротив, некоторые признаки изобличают мастерство. Гишпанский выпад, который Вы пытались проделать нынче… Я сказал лишь, что Вас обучал он худо, словно не учил, а забавлялся. Так медвежонка учат менувету. Но этого не может быть. Сие преступно, ведь не мог же он не понять, что от шпаги рано или поздно встанет в зависимость жизнь. Тогда в чем дело? Я хотел бы разобраться, очень хотел.

– Мне кажется порой, Филипп, что никогда я не продержуся против Вас хотя бы минуту, – попыталась Нелли сменить разговор.

– Не вешайте нос, когда Вы продержитесь минуту против меня, я с чистым сердцем отпущу Вас прочь. Это будет означать, что кого другого Вы вполне способны заколоть. Бог свидетель, юный друг, что я не бахвал. Единственным талантом, которым одарили меня небеса, с младенчества было фехтование. Надо мною шутили, что я мог бы заработать им на хлеб, будь я беден.

– Но Вы не бедны, Филипп. – Нелли не оставила еще попыток уяснить для себя причины изгнания из Франции, о которых упоминал при знакомстве Роскоф. Впрочем, ясно, что бедность тут ни при чем. Отправляясь за Фортуной на чужбину, человек лелеет надежду, разбогатев, увидеть любимых родственников вновь. Роскоф боле не упоминал о своих родителях, но о Франции заводил речь не раз – со спокойной грустью, как говорят об умершем.

– Я богат, а скоро сделаюсь вдесятеро богаче. – Роскоф стиснул зубы с выражением боли. – Вы видали утром почтового сержанта? Отец продает охотничьи угодья под Морле. Я играл там дитятею. Он твердо вознамерился оставить лишь неотторжимое имущество. Боже, как это горько… Но простите меня, юный Роман, я сего дни огорчен. Поупражняемся еще?

– С удовольствием, – Нелли поднялась. Она утомилась, но слова об удовольствии не были ложны. Что-то менялось в ее теле. Раньше под обтягивающими ее тонкие ноги мужскими чулками прощупывалась нежная, мягкая плоть, теперь сделалося жестко, словно чулок натянули на деревянную колодку. Мышцы не отпускала тоска, но тоска сия не была телу неприятной.

– «Кто рыбу обгладывал, рыбою будет обглодан, – напевал Роскоф, скользя, словно в танце, по дощатому полу. – Водою упьется тот, кто пил вино…» Туше!

– Мне так нравится Ваша песня, Филипп, – произнесла Нелли, разглядывая место будущего синяка. – Мне все Ваши песни по душе, но эта, страшная, особенно.

– Это всего лишь песни моих родных краев. Трудновато приладить их к русской речи, и, боюсь, выходит некрасиво.

– Вы давно в России?

– Год.

– И так хорошо говорите? У меня по-французски выходит куда хуже, ма…мосье Рампон не раз отчаивался.

– Есть особая причина моему раченью, юный Роман. Вы ее не имеете. Мне же говорить на этом языке до конца моих дней.

– Хотел бы я спросить Вас… – Нелли опустила шпагу в ножны. У нее было странное чувство, будто шпага довольна тоже, не меньше, чем тело. – Хотел бы, но не спрошу.

– Отчего? – Роскоф принял из рук слуги влажные полотенца. – Мне самому решительно обидно, в какой мере мне нечего скрывать.

– Мне есть чего скрыть, Филипп, Вы сразу сие поняли. Любопытство дерет меня, как дикий зверь, но спрашивать я не вправе. Проедемся лесом, или у Вас другие дела?

Но почти сразу, как под копытами перестала грохотать мостовая, Роскоф нежданно разговорился. Они скакали проулком, разделяющим серыми плетеными стенами два тучных яблоневых сада, таким узким, что нельзя было ехать рядом. Отягченные плодами ветви сплетались над головами всадников, а падалица усыпала землю так густо, что под ногами лошадей хрустело и хрупало.

– Здесь неудобно ехать, но этим путем мы скоро окажемся в прелестной березовой роще, – бросил Роскоф через плечо и, уже не глядя на Нелли, продолжил. – Сберегите свои секреты при себе, юный друг. Оставим честный обмен торгашам, мы вить дворяне. Надобно подносить бескорыстные дары.

Тесный проулок, похожий на коридор под ветвистой низкой крышей, неожиданно оборвался видом на небольшое озеро. Пологий склон к нему зарос сараюшками и горбился днищами перевернутых лодок, а обещанная роща, впрочем показавшаяся Нелли заурядной, белела чуть дальше.

Всадники выровняли коней.

– У нас куда больше буков, чем берез. Я говорю о Бретани, где сызмала проводил лето. Париж хорош платанами, белокожими, забавно уродливыми. Их много вокруг дома моего отца, куда окончательно перебрался он задолго до моего рождения. Итак, Вы хотите выслушать мою историю, юный Роман?

– Я весь внимание.

Роскоф послал коня. Только доскакав галопом до рощи, он сменил аллюр на шаг и, еще немного спустя, начал свой рассказ.

– Отец мой, Антуан де Роскоф, человек великого ума и обширных познаний. С молодости он погрузился в научные работы и перебрался из родной Бретани в Париж скорей всего ради Школы Хартий. История отечества была предметом его трудов. Надо сказать, впрочем, что отец мало походил на обыкновенного историка. Он не складывал жизнеописаний и пренебрегал хронологией. Разве в кошмарном сне мог бы он оказаться автором учебника. Некоторые эпохи занимали его столь мало, словно их вовсе не существовало. Всего боле он, пожалуй, увлечен двумя вехами истории – Жакерией и Реформацией. Но иной раз, забросив и ту и другую, он мог на месяцы погрузиться в какой-нибудь решительно далекий от них предмет – например, занимали его колонии вокруг оловянных рудников, что разбивали на наших диких берегах древние финикийцы. Отец всегда вызывал во мне горячее восхищение, но близости между нами не было. Мне мнилось иногда, что он живет не в том же времени, что я и весь мир людей, а в былых днях. Благовоспитанность и обыкновенное хладнокровие, неизменное в жизни, отказывали ему, стоило задеть струны, соединяющие его с миром, где обитала его душа. Раз некий безобидный родственник мимоходом упомянул в нашем дому о жестокостях Варфоломеевской ночи. Вся кровь отлила от гнева с отцова лица. «Ночь следует за днем! – с яростью возопил он. – Варфоломеевской ночи не было бы, не случись Михайлова дня! Слепые, непомнящие! Игрушки кукловодов! Галльская кровь мутит франкскую… О, будь все проклято, я стыжуся зваться французом!»

Двадцати осьми лет отец женился по страстной любви на парижанке и, сколь сие ни странно для книжного человека, обрел щастие в браке. За одиннадцать лет жена подарила ему семерых детей – четверых мальчиков и трех девочек. Старшему из них сравнялось десять в тот год, когда разразилась эпидемия дифтерии. Пятеро чад слегли в один день, двоих отделили было, но сия мера оказалась запоздалой. Супруга отца моего, балованная жеманница, хорошо, коли раз в день заглядывавшая в детскую, переселилась теперь туда совсем. Не доверяя наемным рукам, она ходила за детьми вдвоем с няней, вскормившей некогда ее самое. Первой умерла отцова любимица, пятилетняя Николетт. Сам он чудом избег заразы, пытаясь отсосать через медную трубочку пленки из горлышка второго сына, семилетнего Эдуара. Врачи не решались на сей шаг, но один, самый молодой, устыженный неумелою попыткой отца, сумел успешно предпринять ее в отношении малютки Этьена. С другими детьми у него ничего не получилось, но Этьен, казалось, был уже спасен, когда у малыша остановилось от тягости сердце. Один за другим в спешке и безо всякой пышности выносили из дому маленькие гробы – один короче другого. Последний гроб, впрочем, оказался длиннее – мать последовала за своими детьми.

Боле года вдовствовал отец после сего страшного нещастия. Книги и рукописи сохранили его рассудок. Сорока одного году он сделал предложение семнадцатилетней девушке из Морле, рожденной в близкой Роскофам семье. Это была моя матушка. Жалость и покорность родительской воле руководили ею, когда она шла под венец. Было ясно, что отец женится лишь ради того, чтобы кровь не ушла в землю.

Господь скупо благословил этот небогатый чувствами брак. Я – единственное его дитя, никогда не ведавшее радости совместных младенческих игр. В невеселом дому я рос, юный Роман! В слишком просторных для меня одного комнатах стоял на видном месте неуклюжий кукольный дом, принадлежавший некогда покойным сводным сестрам. Были там гладкие от детских ладоней волчки, оловянные солдатики с облупившимися крашеными мундирами. Была палочка на колесиках с лошадиною головою – и заклепки на уздечке складывались в имя «Симон». Из благородной деликатности матушка не велела убирать этих игрушек даже на чердак, но я всегда чувствовал, что они не мои, а принадлежат маленьким покойникам. Причудливые страхи рождают в детской голове подобные обстоятельства!

Впрочем, воспоследовавшее за детством отрочество оказалось веселее. Время связало отца и мать привычкою и взаимным уважением, а школьные шалуны заменили мне братьев и сестер. Я отнюдь не обрел меланхолического нрава, напротив, слыл среди сорванцов за коновода. Единственным, быть может, влиянием горестного детства было то, что в проказах я никогда не доходил до жестокости. К великому огорчению отца, я не явил ни способностей к наукам, ни надлежащего ученому трудолюбия. Однако он не оставлял надежды, что я переменюсь к лучшему. Так было до того дня, что рассек надвое мою жизнь.

 

Стоял сине-золотой сентябрьский полудень. Я праздновал лентяя, устроившись с мандолиною на белой мраморной скамье под кривым платаном. В саду благоухали розы, и мысли мои витали там, где… пожалуй, я не стану рассказывать этого, юный Роман, чтобы не оскорбить Вашей неискушенности. Неожиданно чья-то тень упала на розовый куст, которым я лениво любовался со своего ложа. Я поднял голову. Передо мною стоял немолодой человек самой неброской наружности, одетый скорее как буржуа, нежели как дворянин.

«Господин де Роскоф должен быть дома, юноша», – без тени смущения произнес он.

«Он дома, но ждет ли Вас, сударь? – спросил я, начиная гневаться. – Он работает в своем кабинете и не любит в такие часы, чтобы ему докучали. Потом – как проникли Вы сюда? Я не слышал, чтобы Вы стучали и кто-либо открывал калитку».

«Я не обеспокоил никого стуком, а в дом ваш вошел без приглашения». Незнакомец, не чинясь, вытащил из кармана дешевую серебряную табакерку и взял понюшку. На мизинце его я заметил перстень с мертвой головою, и это вовсе не понравилось мне, ибо я знал, что отец не жалует масонов.

«Благоволите уйти столь же незаметно», – воскликнул я, вскакивая на ноги.

«Полно, юный друг, уж не станете же Вы бить старика?» – Незнакомец препротивно захихикал.

Стукнула дверь. Отец стоял на крыльце, спускающемся в сад.

«Дю Серр? – воскликнул он с отвращением. – Кто указал дорогу в мой дом потомку проклятой семьи?»

«Ваши труды вели меня сегодня, почтенный Роскоф. Воистину Вы великий человек, жаль только, что тупые современники не способны Вас понимать. Гумор в том, что Вас понимаем только мы».

«Будь сие иначе, вы давно нашли бы способ меня убить, из-за угла, как это у вас принято, – отозвался отец. – Но сие не повод ждать от меня гостеприимства».

«Роскоф, я пришел оказать Вам услугу».

«С какой стати Вы решили, что я ее приму?»

Незнакомец отчего-то посмотрел не на отца, а на меня.

«Я думаю, что Вы ее примете, Роскоф. С омерзением к себе и ко мне, но примете. Хуже того – я не наложу на Вас запрета делиться с кем-либо моим даром, но к вящей муке Вы скоро поймете, что сие не в Ваших возможностях. Кому охота кончить дни в скорбной обители безумия? Угодно ли Вам почтить меня беседою?»

Закаменев лицом, отец безмолвно повернулся к дому, сделав рукою знак, чтобы незваный гость следовал за ним. Боле трех часов не выходили оба из отцовских покоев, и все это время неизъяснимая тревога терзала мою душу.

– Но… вы разве не слышали, о чем они говорили? – с изумлением спросила Нелли.

– Нет, разумеется, не мог же я подслушивать под дверьми, – с недоумением ответил Филипп.

Нелли сочла за лучшее прикусить язык.

– Фи-липп!! Фи-лип-пушка! – донес вдруг ветер крик, смешанный с топотом. По берегу приближался всадник.

– Да это Алексис! – улыбнулся Роскоф. – Знать, случилося с ним что-то радостное, что он так поспешает.

Теперь Ивелина узнала и Нелли и от всей души пожелала, чтобы ветер сорвал с него на скаку треуголку. Не пропадет ли у Филиппа настроение довести погодя свой рассказ?

Глава XVII

Минуло два дня с того вечера, как сияющий Ивелин сообщил Роскофу и Нелли о полученном им соизволении воротиться в столицу. Шумные его сборы отозвались в душе Нелли неприятною тревогой. Слишком задерживаются они в Дроздове, кто знает Венедиктова, ну как укатит на край света с ларцом вместе? Нет, пора в дорогу. Но две вещи держали. Первой было самолюбие: Нелли так и не удавалося минуту пробыть не «убитой» или «раненой». Вторым было любопытство. История Роскофа не была завершена, а он словно бы позабыл о том. Ивелин задавал на прощанье холостяцкие обеды, на которые Нелли не звали по причине предполагаемых обильных возлияний, да и, как Нелли догадывалась, еще по одной причине, кою Орест обозначал когда-то «обществом розовых чепчиков». Понятное дело, кому охота портить развеселый вечер присутствием двенадцатилетнего мальчишки!

В отсутствие Роскофа Нелли упражнялась на шпагах с Катей, не без самолюбивого удовольствия примечая, что впервые в чем-то физически превосходит подругу. Признаться по чести, несправедливое это было превосходство! Нелли занималась с великолепным фехтовальщиком, меж тем как Катя только наблюдала иногда со стороны да фехтовала с Нелли. Но даже замечательный Роскоф скорей всего почел бы за обиду просьбу поучить благороднейшему искусству слугу!

Но сколько ни было выпито накануне, Роскоф был поутру свеж и расположен к новым урокам.

Однако в этот вечер Нелли сделалось одиноко. Де Роскоф все не ворочался, хотя в небе уж стояла луна, Катя, весь день провозившаяся со своим ненаглядным Рохом, давно уснула. Книг у Роскофа было немного, да и те оказались принадлежавшими перу каких-то уж вовсе скучных французских сочинителей. Нелли знала из них лишь Корнеля, да и то только пиесу, где Рим дрался с Альба-Лонгою.

От нечего делать она выскользнула на улицу, пустынную и почти темную, невзирая на источавший запах зловонной ворвани фонарь на углу. Фонарь этот давно уж раздражал Нелли, ибо его лучи попадали в отведенную ей комнату, прямо на кровать. Эка дикость спать при незагашенном огне, в который раз подумалось ей. Окна темнеют рано, спать укладываются тут не позже, чем в имении, а улица освещена до утра! Да и вообще хороша затея – освещать что-то снаружи домов!

Нелли подошла к тополю, чей ствол белел в темноте, как, быть может, платан. Что-то непонятное творилось в ее душе. Венедиктов и драгоценности как бы отступили в прошлое, страстное желание преследования угасало. Чего же ей хотелось? Как ни странно – самых простых вещей. Заниматься дале фехтованием, ездить по-мужски на Нарде… Странно, но нынешняя жизнь, такая телесная и веселая, вовсе не мечтательная, нравилась ей.

Впрочем, покойный Орест не напрасно почитал сестру за великую умницу.

– Послушай, – негромко заговорила она вслух, – ты вить не Роман, ты Елена. Мальчишеское платье нравится тебе, но оно не способно изменить твоего тела. Когда бы платье имело такую власть – в добрый час! Но взаправду ты Елена, ты не Роман. Не твоя судьба – фехтовать, и уроки доброго Роскофа почти бесполезны, ибо твои мышцы никогда не нальются нужной силой, твои кости никогда не вытянутся и не расширятся, как он мнит, почитая тебя мальчишкой. Ты останешься сама собою. Судьбу не переменишь. Но твоя судьба будет нещасливой судьбой, коли ты не вернешь своих камней. Камни не слишком нужны Роману, но ты не Роман, ты – Елена.

Издалека, с другого конца улицы, донеслась негромкая песенка, опережающая шаги.

 
– Шел я поить моих лошадок,
Пела кукушка в лесу.
Пела кукушка и мне сказала:
Милую в землю несут!
Что ты плетешь, зверушка злая?
С милой я был вчера!
Но, как спускался я с гор в долину,
Пели колокола.
– Mais quand je fus dedans l'eglise
J'entendies le pretre chanter, -
 

подхватила Нелли, которую несказанно умиляли старания Роскофа переиначивать родные песни на русский манер. -

 
Donnez du pied dedans la chasse
Reveillez-vous si vous dormez!
 

– Отчего ты не спишь в такой час, юный друг мой? – весело спросил Роскоф. Его улыбка и ворот сорочки ярко белели в темноте.

– Верно твоя история не дает мне сна, – ответила Нелли с неожиданною прямотой. – Быть может, ты доскажешь ее?

Ни Роскоф, ни она не обратили вниманья на то, что манера взаимных их обращений стала короче.

– Будь по-твоему. Пройдемся до площади. – Роскоф вздохнул. – В Париже сейчас самая жизнь, а здесь все спит.

Шаги гулко отдавались вдалеке. Нелли заметила, как в одном из окон опасливо приподнялася занавеска: мелькнула свечка в руке, выхватившая белый колпак.

– Экие яркие нынче звезды. Я остановился на том, как приходил некто, названный отцом Дю Серром. Три часа прохаживался я под окнами в неизъяснимой тревоге. Дю Серр вышел наконец из дому один, без сопровождения отца. Я метнулся к нему, отчаянное подозрение сверкнуло в голове: не убийца ли предо мною?

«Что ты глядишь на меня, будто хочешь укусить, вьюноша? – хихикнул негодяй. – Настанет день, когда ты вспомянешь мой приход с тем, чтобы поставить за меня в церкви пребольшую свечу!»

Я, впрочем, успокоился уже, ибо услыхал голос отца: он говорил кому-то из слуг, чтоб его не тревожили.

До ночи просидел отец взаперти. Я отправился спать, так и не переговорив с ним. Молодые потребности взяли свое, но сон мой был тревожен. Помнилось даже, что я слышал сквозь него женские рыдания.

Не успел я подняться, как ко мне вошла мать: глаза ее были красны. «Поди к отцу, Филипп, – произнесла она дрожащим, усталым голосом. – Он ждет тебя».

Отец встретил меня в своем заваленном старинными бумагами кабинете, окна которого выходили на платаны сада. Наряд на нем был вчерашний, но и без того, по сумрачному, потемневшему лицу, сделалось понятным, что он не ложился.

«Вы звали меня, батюшка?» – с тревогою вопросил я.

«Филипп, – отец поднялся мне навстречу из-за стола. – Филипп, дитя моей скорби, драгоценное мое дитя!»

«Батюшка, что случилося?»

«Сын мой, тебе известно, что я много страдал. – Отец будто не услышал тревожного моего вопроса. – В твоих силах дать сейчас утешение своему родителю. Готов ли ты?»

«Я сделаю все, что Вам угодно будет приказать! Дорогой батюшка, быть может, и даже скорей всего, Эдуар или Симон боле радовали бы Вас успехами в учении, но не сомневайтесь в моей любви! Чего Вы ждете от меня?»

«Послушания. Полного и слепого послушания моей воле. Древние времена видели в нем незыблемое установление Божества, но в нынешние суемудрые дни оно редко».

«Я готов исполнить Вашу волю».

В начале нашей улицы стояла часовня, посвященная Геновефе, защитнице Парижа. Туда и последовали мы с отцом.

«Подойди к алтарю, Филипп», – глухо проговорил отец.

Я повиновался.

«Клянись. „Я покину родину и не ворочусь никогда, будь тому свидетельницею, святая Геновефа. Да буду я проклят вовек, ежели нарушу обещание, данное моему родителю“.

В часовне было и без того темно, но в это мгновение глаза мои, казалось, ослепли. Чужой, идущий издалека голос повторил слова, подсказанные моим отцом.

«Не спрашивай меня ни о чем, Филипп, – молвил отец, когда мы вышли на свет. – О, когда бы я мог рассказать тебе! Настанет день, и ты все поймешь. Увы, злодей Дю Серр прав – начни я пророчествовать на улицах, меня запрятали бы в белый дом».

«Разве Вы не можете довериться мне, батюшка?»

«Я не хочу лишиться твоего доверия. Увы, мне остается лишь уповать на святость обычая и силу любви. Кое-что я смог поведать твоей доброй матери, но на то была причина – я тщился уговорить ее уехать с тобою».

«Матушка разделит со мною изгнание?» – сердце мое дрогнуло.

«Нет, Филипп. Она рассудила, что долг женщины – следовать за мужем, а не за сыном, который найдет поддержку у иной женщины».

«Я… должен жениться не на француженке?»

«Скорей всего так. Быть может, вдалеке встретятся тебе дочери Франции, но поверь, будет лучше для тебя избрать женщину новой страны и обрести новую жизнь. Жена-француженка станет напоминать тебе об утраченном доме. Нельзя жить воспоминанием. Коли я не понял бы того вовремя, ты не увидел бы Божьего света, дорогой мой сын».

«Быть может, француженка-жена заставит меня тосковать о доме. Но отец, отчего тогда Вы хотели, чтобы со мною ехала матушка?»

Лицо родителя моего налилось темной кровью.

«Не спрашивай, Филипп, не спрашивай… Она решила, пусть будет так. О, в одном просчитался презренный Дю Серр – сам я в любом случае с тобою не еду. Подлец мерил по себе».

«Батюшка, коли не хотите Вы открыться мне, не терзайте загадками».

«Ты прав. Отчего ты не спрашиваешь, в какую страну тебе суждено направиться?»

«Мне все едино».

«Ты уедешь в Россию. Некогда страна эта была завоевана гуннами, и ее сообщение с христианскими королевствами пресеклось. Ныне она успешно возвращается к цивилизованности. Страна сия богата и огромна, в ней скрыты неисчерпаемые возможности. Со знатностью и деньгами ты легко найдешь там себе место. Я буду руководить тобою издалека. Не обосновывайся поначалу в столицах, в России их две, старая и новая, живи в глуши, осваивая язык и нравы. С большей открытостью ты заживешь, когда я переведу тебе все средства к достойному существованию – это потребует некоторого времени. Впрочем, все сие мы еще успеем обсудить».

Не в силах сдержать себя, я зарыдал. Отец прижал меня к груди, и я услышал, что и его душат слезы.

Через десять дней меня уже не было в Париже, и с той поры минул почти год.

– И ничего не прояснилось с тех пор относительно сего странного изгнания? – спросила Нелли тихонько.

 

– Ничего.

Они стояли на площади, невдалеке от собора. Целых два корявых фонаря торчало и тут – скорей мешая глазам приноровиться к темноте, чем даруя свет.

– Есть опасность, которую немногим новичкам удается избежать, – произнес Роскоф. – Приемы, отточенные при хорошем свете, в зале, забываются при нежданном нападении. В таком месте, как это, из-за угла, ночью… Защищайтесь, нето я наставлю изрядных синяков!

Привычный звон металла наполнил площадь.

– Иной раз покажется, будто с кондотьером каким наемным говоришь, что в Париже только и рыскал по темным переулкам, – с насмешкою произнесла Нелли. Длинная тирада не отняла у нее дыхания, голос звучал ровно. А еще неделю назад голос прерывался, когда она говорила во время фехтования.

– Ни одного человека в жизни не убил и нисколь о том не жалею, – засмеялся Роскоф. – Видишь ли, юный Роман, тому, кто лучше других ладит со шпагою, не надобно затевать ссоры.

– Ссоры? – Нелли увернулась от удара, согнувшись в три погибели.

– Всегда тщился быть обязательным, чтобы ненароком не сделаться убийцей. Bien!

Нелли застыла на месте, приоткрыв рот от изумления: тяжелый защитный наконечник ее шпаги ударил под ключицу Роскофа.

– Отлично, мой друг, отлично! – Роскоф небрежно уронил шпагу в ножны. – Скажу тебе, сейчас я того и ждал. Ты из тех, в ком обстоятельства влияют на способность. Иначе сказать, в темноте тебе сражаться легче, чем при свете, ибо темнота будоражит ощущенье опасности. Да я еще и пригрозил обидно. Истинным мастерством тебе не овладеть никогда, для того недостанет терпения и холодности. Но за себя ты постоишь.

– Филипп… это случайность! – Нелли до сих пор не верила себе: положительно не способна она достать Роскофа. – Второй раз не получится, я знаю.

– Не получится. Но коли получилося единожды – стало быть, я довел тебя до твоей высоты. Лучше ты не будешь. Да и откудова взяться должной силе в мышцах? – Роскоф вздохнул. – Я чаю, лучше тебе ехать с Ивелиным, все ж безопасней.

– Мне вправду пора в дорогу, Филипп, но… – Нелли замялась. Право же, им с Катей Ивелин вовсе не нужен в пути.

– Все забываю о твоем секрете. Езжай как знаешь.

– Я вовек не избуду благодарности за науку, Филипп! – с горячностью воскликнула Нелли. – Не поминай меня лихом.

– Лихом не стану. – Роскоф с печальною внимательностью окинул Нелли долгим взором. – Но жаль, не знаю, каким же именем поминать тебя взаправду?

Корявые фонари закачались перед глазами Нелли, словно лес в хорошую бурю. Нет, быть не может, не о том Роскоф говорит.

– Я не пойму тебя, прости. Я – это я, кем же мне быть еще, как не чадом моих родителей?

– Друг мой, кого угодно тщись обмануть, только не француза, – Роскоф был теперь сериозен. – Бог или Дьявол отличил нас особым зреньем, не ведаю.

– Филипп… ты – разгадал меня? Давно? – проговорила Нелли, силясь утаить испугу.

– Понял бы сразу, когда б не столь удивительным сие представлялось. Долго я к тебе приглядывался, однако ж петь со мною никак не стоило.

– …Петь?

– Голос женщины прекрасен с ребяческих ее годов до старости. Голос отрока живет несколько кратких лет. Потому, быть может, Господь напоил его особой, ангельской красотою, уязвляющей души смертных тоской о потерянном Рае. В обыденности можно спутать отроческий голос с девичьим, в пении – никогда. Девичий голос будит желанье жить, отроческий – умереть. Не пой, покуда хочешь быть неузнанной.

– Спаси Бог тебя и за этот совет.

– Условье твоего наряда позволяет мне обнять тебя, – Роскоф неожиданно привлек Нелли к груди железною рукою фехтовальщика. Дважды громко бухнуло его сердце под Неллиным ухом прежде, чем он произнес к смеху или слезам ее слова, показавшие все же, что он не вполне освоил русскую речь. – Скатертью тебе дорога.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46 
Рейтинг@Mail.ru