Сегодня был лейб-медик. Он приходил было прощаться и дать последний урок, но оказалось, что ещё увидимся. Он был расстроен и ушёл, не докончив урок, сказал, что болен.
– Это заметно, – отвечала я. – Что у вас?
– Не знаю сам.
– Простудились или не спали?
– Не спал, скверно спал. Когда бы не спал, то это по причине, а тут их не было.
Я не говорила ничего, и мы расстались, как обыкновенно.
– Вы непременно придёте в понедельник? – спросила я его. – Да, я ведь должен ещё принести вам адрес (разве для этого только?). Он говорил об адресе Кор., но я сделала вид, что понимаю адрес доктора в Моntpelier.
Перед этим, когда он был, я сказала, что теперь, когда увидимся, он будет занимать у меня второе место, как медик, первое займёт сестра.
– Я буду ревновать, – сказал он, – хоть в этом я имею право.
Сейчас был Утин. Говорил очень откровенно. Я ему сказала, что им можно увлечься, но любить его нельзя. Он был очень заинтересован и приставал, чтобы я ему объяснила, почему.
Как это объяснить?..
– Странный вы человек, – сказала я и остановилась. Он опять пристал, чтобы объяснила.
– Я вздор хотела сказать.
– Ну, все равно, что за важность!
– Я хотела сказать, отчего ко мне не ходите. Очень просто; и дело есть и, наконец, медовый месяц с Салиасом.
– Вы не хотите поискать причины поглубже? – сказал он.
Я начала шутить над этим, и он сказал, что он вздор сказал.
– Нет, я знаю, почему вы не ходите ко мне.
– Что ж, эта причина поглубже тех, которые назвали?
– Да… пожалуй.
Он пристал, чтоб сказала.
– То, что нами немного занимались. – Он восстал против этого.
– Это очень понятно, – сказала я. – Зачем же ходить к женщине. Во мне ведь не много интересного. Ума-то и знаний не здесь же искать.
Он, шутя, стал говорить, что интересуется испанкой.
– Вы разве не видели, как я с ней разговаривал у камина?
Я сказала, что видала, но не бывала в обществах и не знаю, что означает ухаживать, быть влюбленным или просто вежливым. Он меня спросил, зачем я так рано уехала.
Я объяснила очень просто, что это не рано для меня, что я была нездорова.
Потом спросил, пишу ли я Д[остоевскому] и отчего не иду за него замуж, что нужно, чтоб я прибрала к рукам его и «Эпоху», *)
– Оттого, что не хочу, – отвечала.
– Как так?
– Да так, хотела, так была бы там, а не ехала в Монпелье.
– Да, может быть, он сам на вас не женится, – сказал он комически.
– Может быть, – отвечала я.
Прибрать к рукам «Эпоху»! Но что я за Ифигения! **)
8 марта. Monpellier.
Здешний народ ужасно добр, но с предрассудками страшнейшими. Когда я была больна, хозяйка со мной сидела и предлагала разные услуги, прислуга забегалась за моими комиссиями, на которые сама вызывалась, и только спрашивала при каждом удобном случае, нет ли ещё за чем сбегать. Я люблю здесь простой малообразованный народ более, чем образованный, это, как и везде: необразованные люди готовы всё усвоить, что непредосудительно и хорошо. Они уважают смелость, хоть сами и нейдут на неё, но образованные думают, что они уже всё знают, до всего дошли и ничему не
*) «Прибрать к рукам «Эпоху Достоевского» – слова Утина свидетельствуют о том, что молодое поколение уже ясно чувствовало, насколько «Эпоха», стала резко расходиться с радикальными идеями того времени; Суслову же Утин, по-видимому, считал своей единомышленницей.
**) Ифигения – героиня греческих трагедий; она должна была быть принесена в жертву ради спасения греческого флота, отправившегося под Трою.
удивляются. Провинциалы ненавидят парижан, и эта ненависть тут доходит до смешной крайности, вроде того, как ненависть французов к англичанам. Вчера Го*) мне говорит, что все умы, таланты вышли из провинции, что парижане дураки; он может доказать парижанину, что книга не книга, а дерево, и тот согласится. В ненависти моего учителя есть что-то злостное, а вместе боязливое. Он и М-еur Chrancel меня любят и уважают, они говорят о свободе и правде: всё это хорошо, но что будут говорить? – Поверьте, что не так это страшно, как вам кажется.
– Да, да, нужно быть философами, – говорят они.
– Немножко, – отвечаю я.
– Нет, много.
Они любят, когда другие делают свободно, а сами не делают. Они любят свободу платонически.
М-ме О[гарёва] престранная женщина. То она хочет, чтоб женщины жили отдельно от мужчин, чтоб не вмешивать в жизнь семейную все дрязги хозяйства и видеть только в свободное время (уж не сераль ли), то не хочет, чтобы женщина выходила замуж и паче всего, чтоб не иметь страстей, то хочет выселиться из Европы и составить братство, но нет ещё товарищей. Она постоянно убеждает Г[ерцена], что нужно ему патрироваться и писать для Франции брошюры. Наконец, сегодня, мы с ней как будто договорились. Я говорю, что пользу нужно приносить, хоть одного мужика читать выучить. Она доказывает, что это не польза, ибо мужику читать ещё нечего, он забудет читать, ибо книг для него не написано. Тургенев ему не годится, непонятен. Только одного Кольцова он понимает, но с Кольцовым далеко не уйдёшь.
– Стало быть, нужно, чтоб народ сам для себя написал книги.
– Нет, не то. Нужно, чтоб цивилизованные в… (одно слово нераборчиво) составили для модели общество, в котором бы не венчались и не крестили детей, написали бы книжки для русского народа, (те, которые не забыли русский язык).
– Но как составить такое общество? Пожалуй, никто не пойдёт.
– А Лугинин и Усов!
Я просила считать меня кандидатом. Но что я буду делать, если туда попадут Лугинин и Усов?
Потом она просила меня достать ей яду через моего доктора. Я, как особа без предрассудков, гуманная и образованная, обещала ей, но я не знала, как было подступить к моему доктору с такой просьбой, слишком уж стыдно, и она меня предупредила, достала сама через своего доктора, который глуп и ничего не понял.
Сегодня со мной случилось комическое обстоятельство. Приходя нанимать здесь квартиру с М-ме О[гарёвой], я встретила поляка, немолодой человек, который, слыша нас, говорящих по-русски, заговорил; а в день, когда я перебиралась, ни с того, ни с сего зашёл ко мне, когда комната была отворена. Я приняла его холодно и с тех пор недели две его не видала.
Сегодня я его встречаю на лестнице и поклонилась ему, кажется, первая. Он очень радостно принял моё приветствие и повел меня знакомить со своей женой.
В небольшой комнате я встретила пожилую женщину. При рекомендации я тотчас же почувствовала неловкость.
– М-ме, – заговорила я, – хоть я и русская…
– Но… либеральная, – сказал поляк.
– Я не разделяю мнений… – продолжала я.
*) Вполне возможно, что это Gaut, Жан Баптист Морис, французский поэт и литератор, один из поборников «Провансальского возрождения», близкий друг известного провансальского поэта, Фридриха Мистраля, автора двух поэм из народного быта.
– Мур[авьева]*) – сказала за меня дама. – Вы не русская душой. **)
– Извините, – сказала я, – всегда русская.
И тут я почувствовала всю нелепость этого знакомства и поспешила повернуть разговор на другие предметы.
Monpellier, 24 апреля.
Недавно с Наilt говорили довольно симпатично. Он говорит, что русские женщины всё симпатичнее и лучше русских мужчин, точно так же, как и итальянки. Он говорит, что у всякого политического деятеля Италии непременно где-нибудь сидит женщина, которая его одушевляет. «Я много имею сношений с русскими женщинами через письма, – сказал он. – Но отчего у самых легких и ветреных из них внутри всегда печаль?».
Он говорит, что русская народность вовсе не обещает такого развития, какое ждут от неё Герцен и другие. Что Россия тоже имела свою цивилизацию и стоит в этом отношении наравне с другими государствами Запада, что во французском народе тоже много нетронутых сил.
Потом смеялся над современной фран[цузской] молодёжью, над её резонабельностью и рассказывал, какие они были в своё время, сколько было у них удали и энтузиазма.
Вчера он рассказывал, как свободны итальянские и испанские женщины, что молодая женщина, давая вечер, всё время почти остаётся с человеком, который ей нравится. Все это замечают и находят натуральным. Все уходят домой, он остаётся. При нём она раздевается, даже ложится в постель. И всё это делается свободно, искренно и без злоупотребления.
Вчера была на ярмарке, которая тут только что началась. Прелестно, как хорошо. Балаганы, качели. Я с племянницей М-ме Сhjancel тоже буду качаться на качелях
когда-нибудь вечером. А балаганы! Тheatre de pacion, Chiens et singe savants и пр. А паяцы! Есть одна очень интересная девочка, которая танцовала на галерее. Танцовала с грацией и одушевлением. Потом с особенным добродушием каким-то раздавала билеты. К ней протягивались из толпы разные жилистые руки. С какой приветливостью улыбалась она и кивала головой своим знакомым! С какой живостью схватила огромную некрасивую собаку и поцеловала её в морду. Подле же стояла другая девочка, помоложе, но похожа на неё и в одинаковом костюме (она серьезнеё и как-то больше похожа на мальчика).
Monpellier, мая 6-го.
На днях была мне операция, которая меня встревожила и напугала особенно тем, что доктор не предупредил меня о ней. Почувствовав, что меня режут, я струсила и, думая, что ещё будут резать, умоляла доктора оставить меня, но как он не оставлял, это меня убеждало в предположении, что он ещё будет меня резать. Боль, страх и обида, что он сделал операцию обманом, раздражили меня до крайности. Я плакала и рыдала. Доктора это сильно смутило и растрогало. Он утешал меня и чуть не поцеловал мои
*) Муравьев, Михаил Николаевич, государственный деятель (1796 – 1866 г.), усмиритель польского восстания.
**) Смысл реплики польской дамы («Вы не русская душою, раз не разделяете взгляда Муравьева»), очевидно, таков: все русские, не только правительство, но и народ одинаково ненавидят поляков и одинаково виноваты в жестокостях Муравьёва при подавлении восстания.
руки, а я его, кажется, обняла. Я скоро успокоилась и когда через несколько минут я лежала на диване, усталая и огорчённая, и покорная, и молчаливая, утешая меня, он взял меня за руки и наклонился так близко к моему лицу, что мне стало неловко, и я отвернулась.
(Он мне сказал с удовольствием, что уж больше не будет меня ни резать, ни жечь. Это объявление вызвало во мне чувство радости и благодарности).
Он сказал, завинчивая свои инструменты, что после такой операции я, если выйду замуж, то буду иметь детей. Я сказала, что это меня ничуть не утешает. «Почему же? – спросил он, – все женщины желают иметь детей». – «Потому что я не умею их воспитывать», – сказала я. Размышления, нашедшие на меня, по поводу этого разговора, навели на меня грусть и вызвали слёзы, которые я не удерживала.
На другой день я его встретила спокойно и отдалась его распоряжению с обыкновенной доверчивостью, но когда он снова начал меня мучить, мне почему-то показалось, что он опять будет меня резать и, несмотря на его уверение, что мне ничего не будет, я продолжала встревоженно упрашивать его оставить меня в покое. Эскулап мой вломился в амбицию и говорит: «Вы не верите честному слову медика». В его тоне было что-то такое, что напоминало мне моего лейб-медика, когда на моё замечание, что если мы запрёмся с ним вдвоём, то можем пострадать за правду, он сказал, что это было бы действительно пострадать за правду. «Потому что все люди не Макиавеллисты», ответила я моему эскулапу, и на этом мы примирились.
Вчера был Cault и у нас с ним был сантиментальный разговор: о любви, браке и пр. Cault напустил мне тумана, мне показалось, что он, как будто, меня экзаменовал, допытываясь, сколько раз была я влюблена и вылечилась ли от последней любви. Я ему ответила, что ещё не совсем. Потом он отчасти спрашивал, как я думаю устроить свою будущую жизнь и советовал мне выйти замуж, тогда как накануне говорил против брака. Весь этот разговор он перемешал рассказами и остротами, в заключение предложил полагаться на него, буде мне встретится нужда в совете и пр.
Несколько назад он мне говорил, что брак хоть и полезное учреждение, но для некоторых людей, особенно тех, которые свободы вкусили – не годится, что жениться хорошо человеку, имеющему собственность и занимающемуся обработкой земли, но тому, кто живёт своим умственным трудом, хочет многое видеть и знать, нельзя себя связывать. «А любовь, – сказал он, – страсть что такое? Лишний скандал. Занимайтесь литературой, окружите себя дельными людьми и только».
Я с ним согласилась. А на другой день мне говорил мой учитель, обожающий свою молодую жену и ребёнка, что в любви только и есть счастье. Они все против. Кого же слушать? Вчера Cault мне говорит, что нужно выходить замуж, только не по страсти; нужно избрать человека с умственными, нравственными и физическими качествами, с положением в свете. Может быть, он и прав, может быть, выходя замуж, таким образом, я и не удалюсь слишком от его программы жизни умственной, но как бы то ни было, что б ни значили его слова, я дёшево не сдамся.
17 мая. Вторник.
«Презабавная шутка – жизнь, раз её попробовал. – Видишь, что скверно; но думаешь, нет, это не то, я был слишком опрометчив, слишком скор, и в другой раз человек уж не опрометчив и не скор, – говорит Го. – А вы, вы будете также, как другие, будете обманывать, будете обмануты».
27.
Cault мне объяснил сегодня, отчего на Espelani такие низкие дома. От того, что они vis-а-vis с цитаделью, построенной во время Louis XIII.
29 июня. Цюрих.
Сегодня видела какое-то национальное торжество, встреча стрелков. Первый мне дал знать о нём, когда я выходила из библиотеки, старик, служащий в ней при выдаче книг, а потом, когда я сошла вниз, встретила Вериго, *) он объяснил мне и предложил идти вместе смотреть. Этот господин уже давно, с самого моего приезда [уделял] какое-то особенное внимание. Раз, когда я за чаем спросила вина, и мне подали воды, не желая сконфузить прислугу, я хотела показать ей, что именно этого было нужно, но не знала, куда деть воду, пить не хотелось, он храбро налил стакан, взглянул на меня выразительно и выпил залпом. К счастью, никто не заметил. Сегодня, насмотревшись на стрелков и затем на горы, мы пришли вместе пить чай. Уходя после чаю из столовой, я предложила Княжниной гулять. Она пришла и сказала, что с ними идёт В., но ему прежде нужно зайти в лабораторию; мы отправились вместе. В лаборатории он мне показывал разные вещи, какое-то очень красивое вещество и потом сделал искусственное освещение. Я его уговаривала не делать ничего опасного, говоря, что я трусиха. Он говорил, что опасного нет. Я ему поверила и осталась подле него, тогда как К[няжнина], химик, убежала, и когда хлопнула, я схватила его за руку и отдёрнулась.
27 июня. Цюрих. **)
Были мы все когда-то на празднике стрелков; дорогой, на одной станции, не успевшие сесть в вагон дети заплакали. Я с беспокойством следила за ними. Сидевший против меня молодой человек сказал в успокоение мне, что он скоро возьмёт другой вагон. С девочками у меня постоянные споры, в Женеве когда были – тоже…
Вчера, когда я рассказывала про американцев, путешествующих пешком в Европе, говорят, что это глупо, знание страны, осматривания не нужны. Я хотела после этого уехать, но не удалось, да и к чему?.. Жена соседа-доктора толкует о естественных науках, но допускает живопись только плохую. Говорит, что в исторической живописи нечего понимать и никто не может её понять. Кто же может понимать, человек, не понимающий горести… (неразборчиво), которого рисовал мой знакомый испанец?
– Как, изучать страну нельзя!
– Конечно, без естественных наук ничего нельзя.
30 июня. Цюрих.
Вчера ходили гулять с Лиденькой. Она говорит о своей глупости, я жалею, что ей возражала, она просила меня остановиться посмотреть картины. Я указала ей на Венеру Милосскую, она с презрением отвернулась, дескать, искусство, его надо отрицать, а виды Швейцарии на лубочных картинках, вот так знаменитые женщины ХIХ-столетия. «Ах ты, сукин сын, камаринский мужик». Rien n’est sacre pour un tapeur.
1865. 17 сентября. Спа.
Вчера только сюда приехала из Парижа, который оставила совсем, после 3-недельного пребывания проездом. Не скажу, чтоб это было мне легко. Усов предложил мне проводить меня до железной дороги, и я приняла это предложение с величайшей радостью:
мне страшно было быть одной последние минуты. Итак, я бросила Париж, вырвала себя из него с корнем и думаю, что поступила с собой честно и решительно. Третьего дня вечером я отчаянно плакала и не думала, что у меня достанет мужества на этот плач. Вчера я приехала, устала, бросилась в постель и в первый раз после Пар[ижских]
*) Вериго, Александр Андреевич, химик (1835 – 1905), позднее профессор Одесского университета; проводил эти годы (первая половина 60-х годов) в Швейцарии. Его труды печатались большей частью по-немецки и по-французски.
**) Запись от 29 июня предшествует записи от 27 июля – так в тексте.
трёх недель уснула крепким спокойным сном и, проснувшись, с радостью увидела через окно ясное небо, зелень…
Дорогой думала о своей будущности и решила, нужно жить в губ[ернском] гор[оде] и иметь свой кружок, завести античную интимную школу, не в Петербурге, потому что лучше быть в деревне первым и пр., и не в деревне, чтоб не умереть со скуки. Значит, волки будут сыты и овцы целы. Теперь это решено. Стала на этой точке и держись на этой линии.
Расскажу, что было в Париже. Приехав с сестрой, я позвала Л[ейб] М[едика] без всякой цели, руководясь простым желанием его видеть. Он тотчас явился, я была на балконе, когда он вошёл; сестра была в комнате; услыхав, что кто-то вошёл, я обернулась и сначала не узнала его. Узнав, я быстро подошла к нему и с чувством протянула [руку]. Говорили о разных разностях. Я рассказывала о Го, говорила, что сама буду жить также с кошками и сажать картофель, так как цветов у нас нельзя. Потом он ещё был и после этого скрылся на неделю. Наконец, явился, сказав, что был болен. Говорили о людях важных и об искусстве, впрочем, говорили больше мы с сестрой. Он соглашался скорее со мной. Мне так надоели эти разговоры, что я уехала, оставив их кончать разговор. Во все эти визиты он искал случая говорить со мной наедине, но я не хотела, сестра не оставляла нас. Раз вечером он спрашивает, что у нас за балкон и вышел посмотреть, но я не последовала за ним. Потом он приходит на другой день. Я сообщила ему эту новость с заплаканными глазами. В следующий раз он приходит, я крайне грустная, решилась ехать и писала ему письмо с предложением придти проститься. Он заметил моё расстройство, я сказала, что я не в своей тарелке и долго не могла сказать причины. Он приставал, спрашивал, не может ли чем помочь, говорил, что готов сделать всё, но я отказывалась, наконец, сказала, что еду. Он – когда, и пр.
– Так как вас не увидишь, пожалуй, и вы не дадите о себе вести… – заговорил он. Я села к окну печальная и покорная.
– Странная вещь, говорил он: люди иногда, как дети, то ищут друг друга, то прячутся, как где-то в сказке. То он искал, а она пряталась, то она искала – так и не нашли друг друга.
Потом он подошёл ко мне взволнованный и протянул руки. Я подала ему свои. Знакомый огонь пробежал по жилам, но я крепко держала его руки и не давала ему приблизиться. Он волновался и пожирал меня глазами.
– Сядьте, – сказала я ему кротко и грустно.
– Нет, – ответил он отрывисто, судорожно сжимая мои руки.
– Сядьте, – повторила я.
– Я сяду, когда вы сядете, – сказал он.
Мы сели на диване, глаза наши встретились, и мы обнялись. Часа два просидели мы вместе так. Руки его окружали мою талию, я прижимала к груди его голову. Гладила его по волосам, целовала в лоб. Мы говорили беспечный вздор, никакие тревоги и сомнения не шли мне в голову. Потом я поехала к гр[афине]. Он меня провожал. Сидя рядом с ним в карете рука об руку, я почувствовала, что он нехорошо меня любит, если это только можно назвать любовью. Мы встали. В парке мы расстались. Пройдя довольно большое расстояние, я обернулась, и увидала, что он стоял и смотрел мне в след, но это был фарс, и даже неловкий. Он пришёл на другой день вечером; его страстности и восторженности не было меры, я отдалась этим минутам без тревог и сомнений.
Он хотел большего, но я не допускала, и он увидел свою ошибку. Я сказала, что я еду. Моя поездка отложилась только до следующего дня, до четверга. Он пришёл на след[ующий] день, в среду и раскаивался и извинялся в том, что было. Он говорил, что не может любить, не создан для этого, что он не хочет, чтоб обстоятельства или чувства управляли его жизнью и пр., пр.
Я ещё отложила на день поездку, до пятницы; в четверг ждала граф[иню], которая обещала меня проводить. В этот день утром я была у ней. На прощанье она стала мне дружески, матерински давать советы. Усталая от чужих людей, желающих употребить меня всякий в свою пользу, я была глубоко тронута. «Не забывайте Бога, Полинька, – говорила она. – Это нас подкрепит, без этого плохо. Видите, куда без этого идут люди…». Я не выдержала, упала перед ней на колени и громко зарыдала. Она даже испугалась, хотела мне достать воды. «Нет, нет, – сказала я, – оставьте, мне хорошо так». И я рыдала на её груди и целовала её руки.
– Я слишком несчастлива, – сказала я ей.
– Полинька, – ответила она. – Кто же не несчастлив, спросите, есть ли хоть одна женщина счастливая из тех, которые любили.
В четверг она пришла ко мне, и у нас было опять прощание, которое меня до того расстроило, что я сделалась больна и принуждена была на день ещё отложить поездку.
Вечером, в четверг, он пришёл. У меня был Усов. Усов не уходил, и он должен был уйти, не видав меня наедине.
– Я ещё с вами не прощаюсь, – сказал он, уходя, – завтра надеюсь вас видеть.
– Я не знаю, застанете ли вы меня, – сказала я ему довольно холодно.
– Но уж я как-нибудь постараюсь застать, – сказал он довольно настойчиво.
Он пришёл на следующий день вечером. Я была рада и не скрывала этого. Я весело с ним поздоровалась и просила садиться, думая, что он сядет не на стул, а подле. Я сидела на краю дивана, другая сторона которого была заставлена столом. Он просил меня подвинуться на диване и дать ему место подле себя. Я это сделала. Он взял мои руки, я сказала, что ещё не знаю, поеду ли завтра, потому что всё ещё больна. Он советовал остаться. Я сказала, что буду жить в Спа, ждать денег. Он спросил, отчего не в Париже. Подали чай. Я беспечно предлагала ему. Он хотел было – пожалуй, давайте разыгрывать холодных героев, – сказал он.
– Что ж руки ломать, – возразила я.
Он был задет этой сдержанностью. Я одна выпила чашку. Он что-то заговорил.
– Послушайте, – начала я. – Зачем вы мне тогда, как я была печальна, выражали готовность помочь и всё сделать, поправить, если можно.
– Я и готов был сделать всё.
– Что ж вы сделали?
– Я думал помочь вам сочувствием, пониманием.
– Я у вас милостыни не просила!
– Боже мой, какие вы говорите ужасные слова!
– Я заходил настолько, насколько любил и чувствовал, но я очень ошибся, я думал помочь вам и сделал хуже. Я думал, что меня будут любить, ничего за это с меня не требуя, будут любить так, как я хочу: сегодня я хочу так, – пусть будет так, а завтра иначе, – и пусть будет иначе; в любви всегда так. Одни любят, другие любимы.
Но какие все люди эгоисты, всякий любит для самого себя, я думал, что в вас что-то было для меня, и ошибся.
– Зачем вы так далеко заходили, если не любили?
Я была поражена. Он хотел взять меня за руки, но я не дала.
– Оставьте меня, – сказала я, – сядьте подальше, уйдите.
– Что это значит, – сказал он, отчего, когда вы меня любили прежде? я ничем не изменился.
– Вы говорите ужасные вещи.
– Что же такое я вам сказал?
– Подходить так к женщине, которую не любишь.
– О, боже мой, ведь это всё условные слова, сколько раз другой на моём месте сказал бы, что любит. Вы мне нравитесь очень во многих отношениях и нельзя ненавидеть людей, которые нас любят.
– Уйдите, уйдите, – говорила я.
– Отчего? Что я сказал такого ужасного? – И он приставал с этими вопросами, но я ничего не могла сказать. Я отвернулась, ушла в сторону, он оправдывался. Мне было тяжело, мне хотелось оправдать его.
– Боже мой, что это такое, – сказала я, или я больна, или мне хочется себя обмануть. Я стремительно взяла его за руки и зарыдала.
– Обнимите меня крепче, – сказала ему, – и потом пойдите.
Мне хотелось на одну минуту забыться, думать, что он меня любит.
– Я к вам приду завтра? – спросил он.
– Нет, не *) Запись от 29 июня предшествует записи от 27 июля – так в тексте.
надо, – ответила я, заливаясь слезами. – Я завтра уеду.
Я отталкивала его и снова привлекала, горько рыдая.
– Поцелуйте меня, – сказал он.
– Нет, нет.
– Я приду завтра.
– Не надо.
– Дайте поцеловать вашу руку.
– Нет, нет.
И мы расстались. Я долго ещё плакала, и мне сделалось хуже, но я решилась ехать и уехала.
В это время тоски и отчаяния я так много думала о Cault и, может быть, мысль эта, уверенность в его дружбе, сочувствии и понимании спасли меня. Уверенная в ней, я чувствовала себя вне этой жалкой жизни и способной подняться выше её. Тут только я поняла настоящую цену дружбы и уважения лиц, выходящих из общего круга, и нашла в уверенности этой дружбы мужество и уважение к себе. Покинет ли меня когда-нибудь гордость? Нет, не может быть, лучше умереть. Лучше умереть с тоски, но свободной, независимой от внешних вещей, верной своим убеждениям и возвратить свою душу богу так же чистой, как она была, чем сделать уступку, позволить себе хоть на мгновение смешаться с низкими и недостойными вещами, но я нахожу жизнь так грубой и так печальной, что я с трудом её выношу. Боже мой, неужели всегда будет так! И стоило ли родиться!
Петербург, 2 ноября.
Сегодня был Ф[ёдор] Михайлович] и мы все спорили и противоречили друг другу. Он уже давно предлагает мне руку и сердце и только сердит этим. Говоря о моём характере, он сказал: если ты выйдешь замуж, то на третий же день возненавидишь и бросишь мужа. Припоминая Го, я сказала, что это один человек, который не добивался толку. Он по обыкновенной манере сказал: «Этот Го, может быть, и добивался». Потом прибавил: «Когда-нибудь я тебе скажу одну вещь». Я пристала, чтоб он сказал. «Ты не можешь мне простить, что раз отдалась и мстишь за это; это женская черта». Это меня очень взволновало. Он пригласил меня в присутствии А. Осип., вместе в театр. Я сказала: не пойду с вами в театр, так как никогда не ходила, отнесите этот каприз той же причине, которую перед этим сказали. «Вы позволяете», – сказал он. «Что мне? Я не позволяю и не непозволяю, но вы-то своим тонким соображением непременно так должны думать». Вчера была у Петра Ивановича. Он был необыкновенно любезен.
6 ноября.
Был Ф[ёдор] Михайлович]. Втроём, с ним и с А. О., мы долго говорили. Я говорила, что сделаюсь святой, пройдусь босиком по Кремлёвскому саду в Москве и буду говорить, что ангелы со мной беседуют и проч. Я много говорила. А эта О., которая верует, что из образа богородицы текло масло и не ест по средам скоромного, сказала под конец: «Вот так же говорил Филипп Демидов, но он потом сознался, что болтал чушь». Это меня поразило. Мне пришло на мысль, как скоро и легко можно попасть в чучело у этого народа. У меня мелькнула мысль написать повесть на этот сюжет…
***
Часть вторая
Аполлинария СУСЛОВА