Я быстро подошёл, посмотрел и – дух у меня захватило: это была Полина!
Глава XIV
Я так и вскрикнул.
– Что же? Что же? – странно спрашивала она. Она была бледна и смотрела мрачно.
– Как что же? Вы? здесь, у меня!
– Если я прихожу, то уж вся прихожу. Это моя привычка. Вы сейчас это увидите; зажгите свечу.
Я зажёг свечку. Она встала, подошла к столу и положила предо мной распечатанное письмо.
– Прочтите, – велела она.
– Это, – это рука Де-Грие! – вскричал я, схватив письмо. Руки у меня
тряслись, и строчки прыгали пред глазами. Я забыл точные выражения письма, но вот оно – хоть не слово в слово, так, по крайней мере, мысль в мысль.
«Mademoiselle, – писал Де-Грие, – неблагоприятные обстоятельства заставляют меня уехать немедленно. Вы, конечно, сами заметили, что я нарочно избегал окончательного объяснения с вами до тех пор, пока не разъяснились все обстоятельства. Приезд старой (de la vieille dame) вашей родственницы и нелепый её поступок покончили все мои недоумения. Мои собственные расстроенные дела запрещают мне окончательно питать дальнейшие сладостные надежды, которыми я позволял себе упиваться некоторое время. Сожалею о прошедшем, но надеюсь, что в поведении моём вы не отыщете ничего, что недостойно жантилома и честного человека (gentilhomme et honnête homme (дворянина и порядочного человека (франц.). Потеряв почти все мои деньги в долгах на отчиме вашем, я нахожусь в крайней необходимости воспользоваться тем, что мне остаётся: я уже дал знать в Петербург моим друзьям, чтоб немедленно распорядились продажею заложенного мне имущества; зная, однако же, что легкомысленный отчим ваш растратил ваши собственные деньги, я решился простить ему пятьдесят тысяч франков и на эту сумму возвращаю ему часть закладных на его имущество, так что вы поставлены теперь в возможность воротить всё, что потеряли, потребовав с него имение судебным порядком. Надеюсь, mademoiselle, что при теперешнем состоянии дел мой поступок будет для вас весьма выгоден. Надеюсь тоже, что этим поступком я вполне исполняю обязанность человека честного и благородного. Будьте уверены, что память о вас запечатлена навеки в моём сердце».
– Что же, это всё ясно, – сказал я, обращаясь к Полине, – неужели вы могли ожидать чего-нибудь другого, – прибавил я с негодованием.
– Я ничего не ожидала, – отвечала она, по видимому спокойно, но что-то как бы вздрагивало в её голосе; – я давно всё порешила; я читала его мысли и узнала, что он думает. Он думал, что я ищу… что я буду настаивать… (Она остановилась и, не договорив, закусила губу и замолчала). Я нарочно удвоила моё к нему презрение, – начала она опять, – я ждала, что от него будет? Если б пришла телеграмма о наследстве, я бы швырнула ему долг этого идиота (отчима) и прогнала его! Он мне был давно, давно ненавистен. О, это был не тот человек прежде, тысячу раз не тот, а теперь, а теперь!.. О, с каким бы счастием я бросила ему теперь, в его подлое лицо, эти пятьдесят тысяч и плюнула бы… и растёрла бы плевок!
– Но бумага, – эта возвращённая им закладная на пятьдесят тысяч, ведь она у генерала? Возьмите и отдайте Де-Грие.
– О, не то! Не то!..
– Да, правда, правда, не то! Да и к чему генерал теперь способен? А бабушка? – вдруг вскричал я.
Полина как-то рассеянно и нетерпеливо на меня посмотрела.
– Зачем бабушка? – с досадой проговорила Полина, – я не могу идти к ней… Да и ни у кого не хочу прощения просить, – прибавила она раздражительно.
– Что же делать! – вскричал я, – и как, ну как это вы могли любить Де-Грие! О, подлец, подлец! Ну, хотите, я его убью на дуэли! Где он теперь?
– Он во Франкфурте и проживёт там три дня.
– Одно ваше слово, и я еду, завтра же, с первым поездом! – проговорил я в каком-то глупом энтузиазме. Она засмеялась.
– Что же, он скажет ещё, пожалуй: сначала возвратите пятьдесят тысяч франков. Да и за что ему драться?.. Какой это вздор!
– Ну так где же, где же взять эти пятьдесят тысяч франков, – повторил я, скрежеща зубами, – точно так и возможно вдруг их поднять на полу. – Послушайте: мистер Астлей? – спросил я, обращаясь к ней с началом какой-то странной идеи.
У ней глаза засверкали.
– Что же, разве ты сам хочешь, чтоб я от тебя ушла к этому англичанину? – проговорила она, пронзающим взглядом смотря мне в лицо и горько улыбаясь. Первый раз в жизни сказала она мне ты.
Кажется, у ней в эту минуту закружилась голова от волнения, и вдруг она села на диван, как бы в изнеможении.
Точно молния опалила меня; я стоял и не верил глазам, не верил ушам! Что же, стало быть, она меня любит! Она пришла ко мне, а не к мистеру Астлею! Она, одна, девушка, пришла ко мне в комнату, в отели, – стало быть, компрометировала себя всенародно, – и я, я стою перед ней и ещё не понимаю!
Одна дикая мысль блеснула в моей голове.
– Полина! Дай мне только один час! Подожди здесь только час и… я вернусь! Это… это необходимо! Увидишь! Будь здесь, будь здесь!
И я выбежал из комнаты, не отвечая на её удивлённый вопросительный взгляд; она крикнула мне что-то вслед, но я не воротился.
Да, иногда самая дикая мысль, самая с виду невозможная мысль, до того сильно укрепляется в голове, что её принимаешь, наконец, за что-то осуществимое… Мало того: если идея соединяется с сильным, страстным желанием, то, пожалуй, иной раз примешь её, наконец, за нечто фатальное, необходимое, предназначенное, за нечто такое, что уже не может не быть и не случиться! Может быть, тут есть ещё что-нибудь, какая-нибудь комбинация предчувствий, какое-нибудь необыкновенное усилие воли, самоотравление собственной фантазией или ещё что-нибудь – не знаю; но со мною в этот вечер (который я никогда в жизни не позабуду) случилось происшествие чудесное.
Оно хоть и совершенно оправдывается арифметикою, но тем не менее – для меня ещё до сих пор чудесное. И почему, почему эта уверенность так глубоко, крепко засела тогда во мне, и уже с таких давних пор? Уж, верно, я помышлял об этом, – повторяю вам, – не как о случае, который может быть в числе прочих (а стало быть, может и не быть), но как о чём-то таком, что никак уж не может не случиться!
Было четверть одиннадцатого; я вошёл в воксал в такой твёрдой надежде и в то же время в таком волнении, какого я ещё никогда не испытывал. В игорных залах народу было ещё довольно, хоть вдвое менее утрешнего.
В одиннадцатом часу у игорных столов остаются настоящие, отчаянные игроки, для которых на водах существует только одна рулетка, которые и приехали для неё одной, которые плохо замечают, что вокруг них происходит, и ничем не интересуются во весь сезон, а только играют с утра до ночи и готовы были бы играть, пожалуй, и всю ночь до рассвета, если б можно было. И всегда они с досадой расходятся, когда в двенадцать часов закрывают рулетку. И когда старший крупёр перед закрытием рулетки, около двенадцати часов, возглашает: «Les trois derniers coups, messieurs!» (Три последних игры (букв.: удара), господа! (франц.), то они готовы проставить иногда на этих трёх последних ударах всё, что у них есть в кармане, – и действительно тут-то наиболее и проигрываются. Я прошёл к тому самому столу, где давеча сидела бабушка. Было не очень тесно, так что я очень скоро занял место у стола стоя. Прямо предо мной, на зелёном сукне, начерчено было слово: «Passe». «Passe» – это ряд цифр от девятнадцати включительно до тридцати шести. Первый же ряд, от первого до восемнадцати включительно, называется «Manque»: но какое мне было до этого дело? Я не рассчитывал, я даже не слыхал, на какую цифру лёг последний удар, и об этом не справился, начиная игру, как бы сделал всякий чуть-чуть рассчитывающий игрок. Я вытащил все мои двадцать фридрихсдоров и бросил на бывший предо мною "passe".
– Vingt deux! (Двадцать два! (франц.), – закричал крупёр.
Я выиграл – и опять поставил всё: и прежнее, и выигрыш.
– Trente et un (Тридцать один (франц.), – прокричал крупёр. Опять выигрыш! Всего уж, стало быть, у меня восемьдесят фридрихсдоров! Я двинул все восемьдесят на двенадцать средних цифр (тройной выигрыш, но два шанса против себя) – колесо завертелось, и вышло двадцать четыре. Мне выложили три свертка по пятидесяти фридрихсдоров и десять золотых монет; всего, с прежним, очутилось у меня двести фридрихсдоров.
Я был как в горячке и двинул всю эту кучу денег на красную – и вдруг опомнился! И только раз во весь этот вечер, во всю игру, страх прошёл по мне холодом и отозвался дрожью в руках и ногах. Я с ужасом ощутил и мгновенно сознал: что для меня теперь значит проиграть! Стояла на ставке вся моя жизнь!
– Rouge! – крикнул крупер, – и я перевёл дух, огненные мурашки посыпались по моему телу. Со мною расплатились банковыми билетами; стало быть, все уж четыре тысячи флоринов и восемьдесят фридрихсдоров! (Я ещё мог следить тогда за счётом).
Затем, помнится, я поставил две тысячи флоринов опять на двенадцать средних и проиграл; поставил моё золото и восемьдесят фридрихсдоров и проиграл. Бешенство овладело мною: я схватил последние оставшиеся мне две тысячи флоринов и поставил на двенадцать первых – так, на авось, зря, без расчёта! Впрочем, было одно мгновение ожидания, похожее, может быть, впечатлением на впечатление, испытанное madame Blanchard, когда она, в Париже, летела с воздушного шара на землю.
– Quatre! (Четыре! (франц.), – крикнул крупер. Всего, с прежнею ставкою, опять очутилось шесть тысяч флоринов. Я уже смотрел как победитель, я уже ничего, ничего теперь не боялся и бросил четыре тысячи флоринов на чёрную. Человек девять бросилось, вслед за мною, тоже ставить на чёрную. Крупёры переглядывались и переговаривались. Кругом говорили и ждали.
Вышла чёрная. Не помню я уж тут ни расчёта, ни порядка моих ставок. Помню только, как во сне, что я уже выиграл, кажется, тысяч шестнадцать флоринов; вдруг, тремя несчастными ударами, спустил из них двенадцать; потом двинул последние четыре тысячи на «passe» (но уж почти ничего не ощущал при этом; я только ждал, как-то механически, без мысли) – и опять выиграл; затем, выиграл ещё четыре раза сряду. Помню только, что я забирал деньги тысячами; запоминаю я тоже, что чаще всех выходили двенадцать средних, к которым я и привязался. Они появлялись как-то регулярно – непременно раза три, четыре сряду, потом исчезали на два раза и потом возвращались опять раза на три или на четыре кряду. Эта удивительная регулярность встречается иногда полосами – и вот это-то и сбивает с толку записных игроков, рассчитывающих с карандашом в руках. И какие здесь случаются иногда ужасные насмешки судьбы!
Я думаю, с моего прибытия времени прошло не более получаса. Вдруг крупёр уведомил меня, что я выиграл тридцать тысяч флоринов, а так как банк за один раз больше не отвечает, то, стало быть, рулетку закроют до завтрашнего утра. Я схватил всё моё золото, ссыпал его в карманы, схватил все билеты и тотчас перешёл на другой стол, в другую залу, где была другая рулетка; за мною хлынула вся толпа; там тотчас же очистили мне место, и я пустился ставить опять, зря и не считая. Не понимаю, что меня спасло!
Иногда, впрочем, начинал мелькать в голове моей расчёт. Я привязывался к иным цифрам и шансам, но скоро оставлял их и ставил опять, почти без сознания. Должно быть, я был очень рассеян; помню, что крупёры несколько раз поправляли мою игру. Я делал грубые ошибки. Виски мои были смочены, потом и руки дрожали. Подскакивали, было, и полячки с услугами, но я никого не слушал. Счастье не прерывалось! Вдруг кругом поднялся громкий говор и смех. «Браво, браво!» – кричали все, иные даже захлопали в ладоши. Я сорвал и тут тридцать тысяч флоринов, и банк опять закрыли до завтра!
– Уходите, уходите, – шептал мне чей-то голос справа. Это был какой-то франкфуртский жид; он всё время стоял подле меня и, кажется, помогал мне иногда в игре.
– Ради бога уходите, – прошептал другой голос над левым моим ухом. Я мельком взглянул. Это была весьма скромно и прилично одетая дама, лет под тридцать, с каким-то болезненно бледным, усталым лицом, но напоминавшим и теперь её чудную прежнюю красоту. В эту минуту я набивал карманы билетами, которые так и комкал, и собирал оставшееся на столе золото. Захватив последний сверток в пятьдесят фридрихсдоров, я успел, совсем неприметно, сунуть его в руку бледной даме; мне это ужасно захотелось тогда сделать, и тоненькие, худенькие её пальчики, помню, крепко сжали мою руку в знак живейшей благодарности. Всё это произошло в одно мгновение.
Собрав всё, я быстро перешёл на trente et quarante.
За trente et quarante сидит публика аристократическая. Это не рулетка, это карты. Тут банк отвечает за сто тысяч талеров разом. Наибольшая ставка тоже четыре тысячи флоринов. Я совершенно не знал игры и не знал почти ни одной ставки, кроме красной и чёрной, которые тут тоже были. К ним-то я и привязался. Весь воксал столпился кругом. Не помню, вздумал ли я в это время хоть раз о Полине. Я тогда ощущал какое-то непреодолимое наслаждение хватать и загребать банковые билеты, нараставшие кучею предо мной.
Действительно, точно судьба толкала меня. На этот раз, как нарочно, случилось одно обстоятельство, довольно, впрочем, часто повторяющееся в игре. Привяжется счастие, например, к красной и не оставляет её раз десять, даже пятнадцать сряду. Я слышал ещё третьего дня, что красная, на прошлой неделе, вышла двадцать два раза сряду; этого даже и не запомнят на рулетке и рассказывали с удивлением. Разумеется, все тотчас же оставляют красную и уже после десяти раз, например, почти никто не решается на неё ставить. Но и на чёрную, противоположную красной, не ставит тогда никто из опытных игроков. Опытный игрок знает, что значит это «своенравие случая». Например, казалось бы, что после шестнадцати раз красной семнадцатый удар непременно ляжет на чёрную. На это бросаются новички толпами, удвоивают и утроивают куши, и страшно проигрываются.
Но я, по какому-то странному своенравию, заметив, что красная вышла семь раз сряду, нарочно к ней привязался. Я убеждён, что тут наполовину было самолюбия; мне хотелось удивить зрителей безумным риском, и – о странное ощущение – я помню отчётливо, что мною вдруг действительно без всякого вызова самолюбия овладела ужасная жажда риску. Может быть, перейдя через столько ощущений, душа не насыщается, а только раздражается ими и требует ощущений ещё, и всё сильней и сильней, до окончательного утомления. И, право не лгу, если б устав игры позволял поставить пятьдесят тысяч флоринов разом, я бы поставил их наверно. Кругом кричали, что это безумно, что красная уже выходит четырнадцатый раз!
– Monsieur a gagné déjà cent mille florins (Господин выиграл уже сто тысяч флоринов (франц.), – раздался подле меня чей-то голос.
Я вдруг очнулся. Как? я выиграл в этот вечер сто тысяч флоринов! Да к чему же мне больше? Я бросился на билеты, скомкал их в карман, не считая, загрёб всё мое золото, все свёртки и побежал из воксала. Кругом все смеялись, когда я проходил по залам, глядя на мои оттопыренные карманы и на неровную походку от тяжести золота. Я думаю, его было гораздо более полупуда. Несколько рук протянулось ко мне; я раздавал горстями, сколько захватывалось. Два жида остановили меня у выхода.
– Вы смелы! вы очень смелы! – сказали они мне, – но уезжайте завтра утром непременно, как можно раньше, не то вы всё-всё проиграете…
Я их не слушал. Аллея была темна, так что руки своей нельзя было различить. До отеля было с полверсты. Я никогда не боялся ни воров, ни разбойников, даже маленький; не думал о них и теперь. Я, впрочем, не помню, о чём я думал дорогою; мысли не было. Ощущал я только какое-то ужасное наслаждение удачи, победы, могущества – не знаю, как выразиться. Мелькал предо мною и образ Полины; я помнил и сознавал, что иду к ней, сейчас с ней сойдусь и буду ей рассказывать, покажу… но я уже едва вспомнил о том, что она мне давеча говорила, и зачем я пошёл, и все те недавние ощущения, бывшие всего полтора часа назад, казались мне уж теперь чем-то давно прошедшим, исправленным, устаревшим – о чём мы уже не будем более поминать, потому что теперь начнётся всё сызнова. Почти уж в конце аллеи вдруг страх напал на меня: «Что, если меня сейчас убьют и ограбят?». С каждым шагом мой страх возрастал вдвое. Я почти бежал. Вдруг в конце аллеи разом блеснул весь наш отель, освещённый бесчисленными огнями, – слава богу: дома!
Я добежал в свой этаж и быстро растворил дверь. Полина была тут и сидела на моём диване, перед зажжённою свечою, скрестя руки. С изумлением она на меня посмотрела, и, уж, конечно, в эту минуту я был довольно странен на вид. Я остановился пред нею и стал выбрасывать на стол всю мою груду денег.
Глава XV
Помню, она ужасно пристально смотрела в моё лицо, но, не трогаясь с места, не изменяя даже своего положения.
– Я выиграл двести тысяч франков, – вскричал я, выбрасывая последний свёрток. Огромная груда билетов и свёртков золота заняла весь стол, я не мог уж отвести от неё моих глаз; минутами я совсем забывал о Полине. То начинал я приводить в порядок эти кучи банковых билетов, складывал их вместе, то откладывал в одну общую кучу золото; то бросал всё и пускался быстрыми шагами ходить по комнате, задумывался, потом вдруг опять подходил к столу, опять начинал считать деньги. Вдруг, точно опомнившись, я бросился к дверям и поскорее запер их, два раза обернув ключ. Потом остановился в раздумье пред маленьким моим чемоданом.
– Разве в чемодан положить до завтра? – спросил я, вдруг обернувшись к Полине, и вдруг вспомнил о ней. Она же всё сидела не шевелясь, на том же месте, но пристально следила за мной. Странно как-то было выражение её лица; не понравилось мне это выражение! Не ошибусь, если скажу, что в нём была ненависть.
Я быстро подошёл к ней.
– Полина, вот двадцать пять тысяч флоринов – это пятьдесят тысяч франков, даже больше. Возьмите, бросьте их ему завтра в лицо.
Она не ответила мне.
– Если хотите, я отвезу сам, рано утром. Так?
Она вдруг засмеялась. Она смеялась долго.
Я с удивлением и с скорбным чувством смотрел на неё. Этот смех очень похож был на недавний, частый, насмешливый смех её надо мной, всегда приходившийся во время самых страстных моих объяснений. Наконец она перестала и нахмурилась; строго оглядывала она меня исподлобья.
– Я не возьму ваших денег, – проговорила она презрительно.
– Как? Что это? – закричал я. – Полина, почему же?
– Я даром денег не беру.
– Я предлагаю вам, как друг; я вам жизнь предлагаю. – Она посмотрела на меня долгим, пытливым взглядом, как бы пронзить меня им хотела.
– Вы дорого даёте, – проговорила она, усмехаясь, – любовница Де-Грие не стоит пятидесяти тысяч франков.
– Полина, как можно так со мною говорить! – вскричал я с укором, – разве я Де-Грие?
– Я вас ненавижу! Да… да!.. я вас не люблю больше, чем Де-Грие, – вскричала она, вдруг засверкав глазами.
Тут она закрыла вдруг руками лицо, и с нею сделалась истерика. Я бросился к ней.
Я понял, что с нею что-то без меня случилось. Она была совсем как бы не в своём уме.
– Покупай меня! Хочешь? хочешь? за пятьдесят тысяч франков, как Де-Грие? – вырывалось у ней с судорожными рыданиями. Я обхватил её, целовал её руки, ноги, упал пред нею на колени.
Истерика её проходила. Она положила обе руки на мои плечи и пристально меня рассматривала; казалось, что-то хотела прочесть на моём лице. Она слушала меня, но, видимо, не слыхала того, что я ей говорил. Какая-то забота и вдумчивость явились в лице её. Я боялся за неё; мне решительно казалось, что у ней ум мешается. То вдруг начинала она тихо привлекать меня к себе; доверчивая улыбка уже блуждала в её лице; и вдруг она меня отталкивала и опять омрачённым взглядом принималась в меня всматриваться.
Вдруг она бросилась обнимать меня.
– Ведь ты меня любишь, любишь? – говорила она, – ведь ты, ведь ты… за меня с бароном драться хотел! – И вдруг она расхохоталась, точно что-то смешное и милое мелькнуло вдруг в её памяти. Она и плакала, и смеялась – всё вместе. Ну что мне было делать? Я сам был как в лихорадке. Помню, она начинала мне что-то говорить, но я почти ничего не мог понять. Это был какой-то бред, какой-то лепет, – точно ей хотелось что-то поскорей мне рассказать, – бред, прерываемый иногда самым весёлым смехом, который начинал пугать меня. «Нет, нет, ты милый, милый! – повторяла она. – Ты мой верный!», – и опять клала мне руки свои на плечи, опять в меня всматривалась и продолжала повторять: «Ты меня любишь… любишь… будешь любить?». Я не сводил с неё глаз; я ещё никогда не видал её в этих припадках нежности и любви; правда, это, конечно, был бред, но… заметив мой страстный взгляд, она вдруг начинала лукаво улыбаться; ни с того ни с сего она вдруг заговаривала о мистере Астлее.
Впрочем, о мистере Астлее она беспрерывно заговаривала (особенно когда силилась мне что-то давеча рассказать), но что именно, я вполне не мог схватить; кажется, она даже смеялась над ним; повторяла беспрерывно, что он ждёт… и что знаю ли я, что он, наверное, стоит теперь под окном? «Да, да, под окном, – ну отвори, посмотри, посмотри, он здесь, здесь!». Она толкала меня к окну, но только я делал движение идти, она заливалась смехом, и я оставался при ней, а она бросалась меня обнимать.
– Мы уедем? Ведь мы завтра уедем? – приходило ей вдруг беспокойно в голову, – ну… (и она задумалась) – ну, а догоним мы бабушку, как ты думаешь? В Берлине, я думаю, догоним. Как ты думаешь, что она скажет, когда мы её догоним и она нас увидит? А мистер Астлей?.. Ну, этот не соскочит с Шлангенберга, как ты думаешь? (Она захохотала). Ну, послушай: знаешь, куда он будущее лето едет? Он хочет на Северный полюс ехать для учёных исследований и меня звал с собою, ха-ха-ха! Он говорит, что мы, русские, без европейцев ничего не знаем и ни к чему не способны… Но он тоже добрый! Знаешь, он «генерала» извиняет; он говорит, что Blanche… что страсть, – ну не знаю, не знаю, – вдруг повторила она, как бы заговорясь и потерявшись. – Бедные они, как мне их жаль, и бабушку… Ну, послушай, послушай, ну где тебе убить Де-Грие? И неужели, неужели ты думал, что убьёшь? О глупый! Неужели ты мог подумать, что я пущу тебя драться с Де-Грие? Да ты и барона-то не убьёшь, – прибавила она, вдруг засмеявшись. – О, как ты был тогда смешон с бароном; я глядела на вас обоих со скамейки; и как тебе не хотелось тогда идти, когда я тебя посылала. Как я тогда смеялась, как я тогда смеялась, – прибавила она хохоча.
И вдруг она опять целовала и обнимала меня, опять страстно и нежно прижимала своё лицо к моему. Я уж более ни о чём не думал и ничего не слышал. Голова моя закружилась…
Я думаю, что было около семи часов утра, когда я очнулся; солнце светило в комнату. Полина сидела подле меня и странно осматривалась, как будто выходя из какого-то мрака и собирая воспоминания. Она тоже только что проснулась и пристально смотрела на стол и деньги. Голова моя была тяжела и болела. Я, было, хотел взять Полину за руку; она вдруг оттолкнула меня и вскочила с дивана. Начинавшийся день был пасмурный; пред рассветом шёл дождь. Она подошла к окну, отворила его, выставила голову и грудь и, подпершись руками, а локти положив на косяк окна, пробыла так минуты три, не оборачиваясь ко мне и не слушая того, что я ей говорил. Со страхом приходило мне в голову: что же теперь будет и чем это кончится? Вдруг она поднялась с окна, подошла к столу и, смотря на меня с выражением бесконечной ненависти, с дрожавшими от злости губами, сказала мне:
– Ну, отдай же мне теперь мои пятьдесят тысяч франков!
– Полина, опять, опять! – начал, было, я.
– Или ты раздумал? ха-ха-ха! Тебе, может быть, уже и жалко?
Двадцать пять тысяч флоринов, отсчитанные ещё вчера, лежали на столе; я взял и подал ей.
– Ведь они уж теперь мои? Ведь так? Так? – злобно спрашивала она меня, держа деньги в руках.
– Да они и всегда были твои, – сказал я.
– Ну так вот же твои пятьдесят тысяч франков! – Она размахнулась и пустила их в меня. Пачка больно ударила мне в лицо и разлетелась по полу. Совершив это, Полина выбежала из комнаты.
Я знаю, она, конечно, в ту минуту была не в своём уме, хоть я и не понимаю этого временного помешательства. Правда, она ещё и до сих пор, месяц спустя, ещё больна. Что было, однако, причиною этого состояния, а главное, этой выходки? Оскорблённая ли гордость? Отчаяние ли о том, что она решилась даже прийти ко мне? Не показал ли я ей виду, что тщеславлюсь моим счастием и в самом деле точно так же, как и Де-Грие, хочу отделаться от неё, подарив ей пятьдесят тысяч франков? Но ведь этого не было, я знаю по своей совести. Думаю, что виновато было тут отчасти и её тщеславие: тщеславие подсказало ей не поверить мне и оскорбить меня, хотя всё это представлялось ей, может быть, и самой неясно. В таком случае я, конечно, ответил за Де-Грие и стал виноват, может быть, без большой вины. Правда, всё это был только бред; правда и то, что я знал, что она в бреду, и… не обратил внимания на это обстоятельство. Может быть, она теперь не может мне простить этого? Да, но это теперь; но тогда, тогда? Ведь не так же сильны были её бред и болезнь, чтобы она уж совершенно забыла, что делает, идя ко мне с письмом Де-Грие? Значит, она знала, что делает.
Я кое-как, наскоро, сунул все мои бумаги и всю мою кучу золота в постель, накрыл её и вышел минут десять после Полины. Я был уверен, что она побежала домой, и хотел потихоньку пробраться к ним и в передней спросить у няни о здоровье барышни. Каково же было моё изумление, когда от встретившейся мне на лестнице нянюшки я узнал, что Полина домой ещё не возвращалась и что няня сама шла ко мне за ней.
– Сейчас, – говорил я ей, – сейчас только ушла от меня, минут десять тому назад, куда же могла она деваться?
Няня с укоризной на меня поглядела.
А между тем вышла целая история, которая уже ходила по отелю. В швейцарской и у обер-кельнера перешёптывались, что фрейлейн утром, в шесть часов, выбежала из отеля, в дождь, и побежала по направлению к hôtel d'Angleterre. По их словам, и намёкам я заметил, что они уже знают, что она провела всю ночь в моей комнате. Впрочем, уже рассказывалось о всём генеральском семействе: стало известно, что генерал вчера сходил с ума и плакал на весь отель. Рассказывали при этом, что приезжавшая бабушка была его мать, которая затем нарочно и появилась из самой России, чтоб воспретить своему сыну брак с mademoiselle de Cominges, а за ослушание лишить его наследства, и так как он действительно не послушался, то графиня, в его же глазах, нарочно и проиграла все свои деньги на рулетке, чтоб так уже ему и недоставалось ничего. «Diese Russen!» (Эти русские! (нем.), – повторял обер-кельнер с негодованием, качая головой. Другие смеялись. Обер-кельнер готовил счёт. Мой выигрыш был уже известен; Карл, мой коридорный лакей, первый поздравил меня. Но мне было не до них. Я бросился в отель d'Angleterre.
Ещё было рано; мистер Астлей не принимал никого; узнав же, что это я, вышел ко мне в коридор и остановился предо мной, молча устремив на меня свой оловянный взгляд, и ожидал: что я скажу? Я тотчас спросил о Полине.
– Она больна, – отвечал мистер Астлей, по-прежнему смотря на меня в упор и не сводя с меня глаз.
– Так она в самом деле у вас?
– О да, у меня.
– Так как же вы… вы намерены её держать у себя?
– О да, я намерен.
– Мистер Астлей, это произведёт скандал; этого нельзя. К тому же она совсем больна; вы, может быть, не заметили?
– О да, я заметил и уже вам сказал, что она больна. Если б она была не больна, то у вас не провела бы ночь.
– Так вы и это знаете?
– Я это знаю. Она шла вчера сюда, и я бы отвел её к моей родственнице, но так как она была больна, то ошиблась и пришла к вам.
– Представьте себе! Ну, поздравляю вас, мистер Астлей. Кстати, вы мне даёте идею: не стояли ли вы всю ночь у нас под окном? Мисс Полина всю ночь заставляла меня открывать окно и смотреть, – не стоите ли вы под окном, и ужасно смеялась.
– Неужели? Нет, я под окном не стоял; но я ждал в коридоре и кругом ходил.
– Но ведь её надо лечить, мистер Астлей.
– О да, я уж позвал доктора, и если она умрёт, то вы дадите мне отчёт в её смерти. Я изумился:
– Помилуйте, мистер Астлей, что это вы хотите?
– А правда ли, что вы вчера выиграли двести тысяч талеров?
– Всего только сто тысяч флоринов.
– Ну, вот видите! Итак, уезжайте сегодня утром в Париж.
– Зачем?
– Все русские, имея деньги, едут в Париж, – пояснил мистер Астлей голосом и тоном, как будто прочёл это по книжке.
– Что я буду теперь, летом, в Париже делать? Я её люблю, мистер Астлей! Вы знаете сами.
– Неужели? Я убеждён, что нет. Притом же, оставшись здесь, вы проиграете наверное всё, и вам не на что будет ехать в Париж. Но прощайте, я совершенно убеждён, что вы сегодня уедете в Париж.
– Хорошо, прощайте, только я в Париж не поеду. Подумайте, мистер Астлей, о том, что теперь будет у нас? Одним словом, генерал… и теперь это приключение с мисс Полиной – ведь это на весь город пойдёт.
– Да, на весь город; генерал же, я думаю, об этом не думает, и ему не до этого. К тому же мисс Полина имеет полное право жить, где ей угодно. Насчёт же этого семейства можно правильно сказать, что это семейство уже не существует.
Я шёл и посмеивался странной уверенности этого англичанина, что я уеду в Париж. «Однако он хочет меня застрелить на дуэли, – думал я, – если mademoiselle Полина умрёт, – вот ещё комиссия!». Клянусь, мне было жаль Полину, но странно, – с самой той минуты, как я дотронулся вчера до игорного стола и стал загребать пачки денег, – моя любовь отступила как бы на второй план. Это я теперь говорю; но тогда ещё я не замечал всего этого ясно. Неужели я и в самом деле игрок, неужели я и в самом деле… так странно любил Полину? Нет, я до сих пор люблю её, видит бог! А тогда, когда я вышел от мистера Астлея и шёл домой, я искренно страдал и винил себя. Но… но тут со мной случилась чрезвычайно странная и глупая история.
Я спешил к генералу, как вдруг невдалеке от их квартиры отворилась дверь и меня кто-то кликнул. Это была madame veuve Cominges и кликнула меня по приказанию mademoiselle Blanche. Я вошёл в квартиру mademoiselle Blanche.
У них был небольшой номер, в две комнаты. Слышен был смех и крик mademoiselle Blanche из спальни. Она вставала с постели.
– А, c'est lui!! Viens donc, bêta! Правда ли, que tu as gagné une montagne d'or et d'argent? J'aimerais mieux l'or. (Это он!! Иди же сюда, дурачок! Правда ли, что ты выиграл гору золота и серебра? Я предпочла бы золото (франц.).
– Выиграл, – отвечал я смеясь.