bannerbannerbanner
Смутное время

Казимир Валишевский
Смутное время

Полная версия

Все соединилось для полноты величия и радости торжественного события, даже нотка комизма, внесенная послом Дмитрия, немного, правда, в ущерб величественности церемониала. Судя по современным гравюрам, Афанасий Власьев в своем наряде из золотой парчи смотрел совершенным дикарем, и в этих условиях его манеры соответствовали внешности. На неизбежный вопрос, не давал ли царь обещания другой женщине, он отозвался неведением, а при обмене обещаний решительно отказался от посредничества служителя церкви: – «Я должен говорить с невестой, а не с вами!» крикнул он кардиналу. То же произошло и на брачном пиру: он с трудом согласился занять место рядом со своей государыней, а затем, видя, что она от радостного волнения не может есть, тоже не прикасался к блюдам. Когда провозглашали здравицы, он вдруг во весь рост пал ниц на землю: произнесли имя Дмитрия; и каждый раз при этом имени проделывал то же самое.

За этим показным раболепием, превосходившим чрезмерной униженностью все требования архаического московского обычая, скрывалась задняя мысль: Власьев по-своему протестовал против некоторых мелочей этикета, недостаточно внимательных к достоинству его повелителя; отказ прикасаться к кушаньям объяснялся тем, что королю и его семье подавали на золотой посуде, а Марине и русскому послу на серебряной. Последовавший затем бал готовил ему новые обиды того же характера; гнев охватил его, когда Марина, протанцевав с королем и откланиваясь его величеству, бросилась на колени к его ногам.

Сигизмунд не обращал внимания на посла, не торопясь поднял свою недавнюю подданную и величественно обратился к ней с длинною речью; его елейные выражения служили прозрачной оболочкой для политических внушений, в которых проскальзывала досада. Распространять славу Божию, хранить неприкосновенной любовь к родной земле, поддерживать дружбу между обоими народами, сближению которых послужил ее брак – такова задача новой царицы; она должна также заботиться, чтобы ее супруг исполнял обещания, данные Польше, и напоминать ему, чем он обязан королю. Иезуиты не могли вычеркнуть из памяти августейшего оратора договора, подписанного беззаботным и ветреным господарчиком в апреле 1604 г.[218]

Блестящее брачное торжество имело свою обратную темную сторону. Среди пышной обстановки, за кулисами кипели важные тревожные заботы. Когда вслед за торжеством, заглушая красноречие здравиц и приветствий, поэты Гроховский, Юрковский, Жабчиц, из приближенных Мнишека, настраивали лиры, чтобы воспевать все то, что сулит счастливый брак, ту зарю нового будущего, которая открывалась для двух великих наций, – где-то в тени за ними, в тайных совещаниях ковались козни, чреватые грозными осложнениями. Докучливый кредитор для Дмитрия, Сигизмунд был также неприятен значительному большинству своих подданных, как угрюмый, нелюбезный повелитель. Говорили, что главный виновник его избрания и торжества, Замойский, теперь раскаивался в своем поступке. «Какого немого чорта-немца вы нам привезли?» – спрашивал он польских дворян, сопровождавших короля при его въезде в новое королевство. А ведь самые ярые враги нелюбимого государя, Николай Зебржидовский и Стадницкий, находились в дружеских отношениях с Дмитрием. Брат главного бунтовщика, Станислава, прозываемого Дьяволом, был назначен гофмейстером двора новой царицы; весь кружок старался сблизиться с диссидентами, пользуясь приятным впечатлением проявляемой новым царем терпимости в делах веры. Вслед за Власьевым в Краков прибыл один из польских секретарей Дмитрия, Станислав Слонский, со словесным поручением к сандомирскому воеводе и ко многим его товарищам по сенату, а немного позже в различных кружках зародилась мысль, что в это время состоялось соглашение между супругом Марины и коноводами партии восстания в Польше. Некоторые мемуаристы отметили эти подозрения, а на сейме 1611 г. они сложились в настоящее обвинение; замешанный в это дело Мнишек ограничился тем, что отрицал со своей стороны всякую прикосновенность к заговору.[219]

В январе 1606 г. Ян Бучинский приехал в Краков вместе с Михаилом Толочановым, доверенным лицом Дмитрия; они привезли новый запас денег для сандомирского воеводы, новые подарки Марине, а к Сигизмунду новую любезную просьбу относительно тех державных почестей, которые царь желал бы обеспечить своей супруге на время ее пребывания в Польше. Этим и ограничивалась миссия обоих послов; однако, необъяснимо как, она вызвала заметное волнение на Вавеле, где Дмитрия с его польскими друзьями тогда же прямо обвиняли в происках, имевших целью низложить Сигизмунда и заменить его «непобедимым императором».[220] Этот внезапный страх, по-видимому, указывает на созревший уже заговор, слишком быстрые и недостаточно замаскированные успехи которого беспокоили самого Мнишека, и он довольно загадочным письмом увещевал зятя (25 декабря 1605 г.)[221] «не так спешить делом». – Через несколько месяцев, в марте 1606 г., когда сейм увлекался проектом союза с царем против турок, Лев Сапега, чтобы отделаться от проекта, очень ясно указал на эти преступные замыслы. Враги короля, заявил он, поддерживали тайные сношения с Дмитрием и даже предлагали ему корону.[222]

Такие указания, бесспорно, недостаточны, чтобы установить достоверность события, если вообще таковая существует в исторической науке. Возможно, как это допускал недавно один польский историк,[223] что среди противников Сигизмунда один Станислав Стадницкий был достаточно «дьяволом», чтобы задумать и привести в действие такой план; но по многим признакам все еще на Дмитрия падают сильные подозрения в соучастии.

Счастливый супруг Марины имел, впрочем, самые основательные причины «не слишком спешить» по этому крайне опасному пути. Как я уже намекал, этой интриге шла навстречу другая, не менее рискованная. Послы, число которых по дороге к Кракову все умножалось по воле царя, не все были ему одинаково верны. Иван Безобразов, отправленный в январе 1606 г., чтобы объявить о прибытии большого московского посольства для обсуждения союзного договора, близ Вавеля оказался носителем совершенно иного поручения. В тайной беседе со Львом Сапегой или Гонсевским, – тут свидетельства не сходятся, – он объявил себя тайным агентом Василия Шуйского, который вместе с Голицыными и другими боярами добивался вмешательства Сигизмунда – против Дмитрия! Недовольные жаловались, что король прислал им легкомысленного государя подлого происхождения; они не могут больше выносить его тирании и распутства, горячо желают переменить государя и остановили свой выбор на сыне Сигизмунда. Тотчас, по совпадению далеко не случайному, иссякшие на многие месяцы потоки враждебных Дмитрию изветов и суждений возродились внезапно, словно хлынули из недр земных. Борша, бывший офицер польского легиона царя, позволял себе говорить, что в Москве супруг Марины уже провозглашен обманщиком, и его собираются прогнать. Такие вести сообщали сами братья Хрипуновы, так недавно и услужливо ручавшиеся в подлинности его личности! Швед, выдававший себя за лазутчика Марфы, распространял по Кракову известие, что бывшая царица не признала в нем своего сына. Так полякам, предлагавшим Дмитрию корону Ягеллонов, москвитяне возражали предоставлением польскому королевичу шапки Мономаха.

По отзыву Жолкевского, судя по его положению, хорошо осведомленного очевидца, Сигизмунд даль уклончивый ответ на это предложение.[224] Он поверил подлинности Дмитрия; если же правда, что он стал жертвой обмана, то не намеревался «мешать боярам самим решить свою судьбу»; сам не честолюбивый, король желал, чтобы и сын следовал его примеру, «и во всем полагался на волю Божию». Весьма вероятно, однако, что король не устоял на этом решении. Впоследствии, в беседе с преемником Рангони, Франческо Симонеттою, он признался, что переговоры с москвитянами по поводу его вступления на московский престол начались во время его свадьбы с эрцгерцогиней Констанцией; а ведь, как известно, ее праздновали вскоре вслед за обручением Дмитрия и Марины. Верный Бучинский постиг это хитросплетение политических козней и оценил его тревожные последствия не только среди окружавших Сигизмунда, но и во всей стране. Внезапным переворотом в общественном мнении поляки вернулись к первым впечатлениям: Дмитрий на престоле не стоит Годунова! Новому царю приписывали пропасть зловредных замыслов. Пышный титул, какой он присвоил себе, вызывал негодование: – «Это нестерпимая обида Богу и королю!» заявлял влиятельный воевода познанский, Иероним Гостомский.

 

Уведомленный в свою очередь, Дмитрий последовал двусмысленной и обоюдоострой политике, отвечавшей свойствам его ума и темперамента. Понимая необходимость обезоружить пробудившееся недоверие Сигизмунда, он доверил графу Рангони для короля самые заманчивые, успокоительные речи: в польском-де соседе он чтил скорее отца, нежели брата, и решительно предлагал ему свое содействие, чтобы расправиться с узурпатором Карлом Шведским. Но в то же время, рассчитывая на поддержку своих сношений с польскими инсургентами, бывший протеже Сигизмунда осмелился намеками, но во всеуслышание отпираться от интимных обязательств, которые он принял на себя перед своим покровителем. Требуя признания за собой нового титула, он объяснял свою настойчивость – необходимостью противодействовать категорическим опровержением недавно распущенных слухов об уступке земель в пользу Польши, на которую он будто бы согласился.[225] Подобно Сигизмунду, он не мог остановиться на этих предварительных мерах. Мы увидим, как вместо войны с Турцией, предпринимаемой сообща с западными соседями, он предпочтет обдумывать совсем другой поход – по тому же пути, который привел его к престолу, только в обратном направлении.[226]

Так подготовлялись события, которые вскоре вовлекли несчастную Московию в новую бездну кровопролитных бедствий и тяжких междоусобий. Мнишек с дочерью как бы предчувствовали их еще на пути к Москве, так медленно подвигались они вперед, жестоко испытывая нетерпение Дмитрия.

IV. Из Кракова в Москву

Марина покинула Краков через 10 дней после своей свадьбы, уклоняясь от празднеств, сопровождавших бракосочетание Сигизмунда и эрцгерцогини Констанции. Среди них щепетильность Власьева и новой царицы, в которой она быстро развилась, могла бы подвергнуться новым уколам. Однако стремление молодой женщины соединиться с супругом не отвечало его ожиданиям. Целых два месяца она провела в Праднике, имении краковских епископов, где задержалась по многим причинам. Во-первых, Мнишек никак не мог управиться со своими приготовлениями под давлением многих затруднений, и прежде всего денежных, несмотря на щедрость зятя. Он делал долги и за свой кредит и за счет расточительного государя, постоянно просил новых пособий, опустошил даже кошелек самого Афанасия Власьева, впрочем весьма не объемистый. Дмитрий обращался к Марине с пламенными посланиями, а в ответ получал жалобы тестя и счета для оплаты.[227] Сама Марина не писала ни слова, хотя красавица-полька умела писать! Она только приберегала для иного случая обаяние своего эпистолярного стиля, не питая нежных чувств или беспечно не проявляя их, охлаждаемая, может быть, подобно отцу, который не решался спешить приездом, разными новостями, привозимыми из Москвы вместе с выпрошенными деньгами. Дмитрий был щедр, но, по-видимому, недостаточно крепок на своем престоле. Была и другая причина сдержанности, даже холодности: молодой государь горел желанием скорее видеть избранницу-супругу, но тело Ксении, «вылитое из сливок», ее красивые союзные брови не потеряли для него своего очарования. Ему приписывали и других любовниц, о чем Марина, следует думать, была осведомлена. Деньги были главным предметом забот Мнишека; но вот трижды во время дороги, в Минске, Смолевичах и Борисове, довелось благодарить зятя за новые присылки и наконец убедиться, что никакая немедленная опасность не угрожает престолу, который должна разделять Марина, и сандомирский воевода решился напомнить слишком на многое посягавшему монарху об уважении к нравственности и приличиям. На этот раз Дмитрий немедленно уступил. Он не отвечал, не делал признаний; но бедная Ксения лишилась своих прекрасных волос и исчезла в застенке монастыря, где, по некоторым известиям, родила сына.[228]

Приготовления к путешествию заняли три месяца, в течение которых отец Марины удвоил сумму долгов. Но он добился королевского приказа, избавлявшего его от судебного преследования на все время отсутствия, и мог свободно разорять своих кредиторов. Походный караван окончательно снарядился в Самборе. Мнишек забрал с собою сына Станислава, брата Яна, племянника Павла, зятя Константина Вишневецкого, двух Тарло, трех Стадницких, Любомирского, Казановского, все представителей высшей польской аристократии. Жены обоих Тарло служили статс-дамами при Марине, а г-жа Казановская сопровождала ее как гофмейстерина. В качестве фрейлины должны были довольствоваться непредставительной, но очень преданной г-жей Хмелевской, дуэньей темного происхождения. Преданность была необходима, так как путешествие считалось опасным. Духовенство занимало важное место в свите царицы. Самборский священник, патер Помаский не пожелал расстаться со своей духовной дочерью, а к нему присоединились семеро бернардинцев, и в числе их был веселый патер Анзеринус. Мнишек предпочел бы своих любезных иезуитов, но Марина не разделяла его склонности к чадам Лойолы. Только в последний момент вмешательство нунция побудило принять в число спутников патера Савицкого, которому, однако, не удалось попасть в духовники, – бернардинцы косились на него.[229]

За этими лицами следовали другие священники, готовый персонал для будущих учреждений, которые Марина надеялась воздвигнуть на землях удельного княжества, обещанного ей по брачному договору. Мирские элементы каравана пополнялись большим числом торговцев, суконщиков из Кракова и Львова, ювелиров из Аугсбурга и Милана, искавших случая и мест для выгодного сбыта. Аптекарский помощник из Кракова вез очень разнообразный груз. В то время польские аптекари соединяли эту профессию с ремеслами кондитеров, пирожников и водочных мастеров. Станислав Колачкович вез поэтому все необходимое для фабрикации превосходных марципанов артистической выделки, которые своими остроумными фигурами должны были очаровать гостей на предстоящих в Москве пирах: Давид, играющий на арфе; Сусанна между двух старцев; немец, обнимающий куртизанку. Предприимчивый путешественник особенно рассчитывал на барыши от сбыта пера «феникса»; но его ожидало горькое разочарование: его купили всего за 20 польских злотых.[230]

Станислав Мнишек вез с собою 20 музыкантов и шута из Болоньи, Антонио Риати. В итоге более двух тысяч путников, полных надежд на удачу и наслаждении, хотя и не без опасений за будущее, двигалось к цели, сулившей много привлекательного и немало неведомых опасностей. Отъезд состоялся 2-го марта 1606 г. В течение года сандомирский воевода вторично выступал вождем экспедиции, мирной на этот раз, но ему не более посчастливилось, несмотря на все его усилия установить среди буйного и изрядно распущенного полчища строгую дисциплину и чистоту нравов. Всем полагалось ежедневно слушать обедню; за пьянство, ссоры, ночной разгул строго наказывали; не допускалось присутствие женщин дурной жизни; купанье в ближайшей реке, даже смертная казнь за вторичный проступок угрожали тем, которые проникали в стан. Эти правила, текст которых сохранился,[231] совсем не исполнялись, вследствие слишком частых и продолжительных остановок в пути, к тому же в неудобных, наспех устроенных помещениях. Только 18 апреля у Орши, поклонившись последней католической колокольне и перейдя Иветь, путешественники вступили на московскую территорию.

Два дня спустя в Лубно Михаил Нагой и кн. В. M. Масальский приветствовали Марину от имени царя, уверяя ее, что их повелитель ничего не пожалеет для удобства и приятности ее путешествия. И в самом деле, на пути к Москве построили 540 мостов. В Смоленске царице устроили великолепный въезд в обитых драгоценными соболями санях в 12 лошадей. Немного далее на Днепре понадобились паромы; один из них, слишком тяжело нагруженный, потонул с 15-ю людьми. Перепуганные спутницы Марины приписали свое спасение присутствию патера Анзеринуса, который отблагодарил за комплимент, заявивши, что он – benedictus inter mulieres.[232]

13-го апреля прибыли в Вязьму; Власьев передал Марине новые подарки; разумеется, ими рассчитывали изгладить из ее памяти Ксению; а воевода сандомирский расстался здесь с дочерью, чтобы раньше ее приехать в Москву, вероятно, желая лично убедиться в том, что она не подвергается опасностям. Как бы ожидая от него предупреждений, царица, в самом деле, останавливалась в Можайске, куда, по одному сомнительному известию, инкогнито приезжал Дмитрий и провел двое суток;[233] затем останавливалась в д. Вяземе и, наконец, у ворот столицы в Мамонов, куда нетерпеливый государь являлся ночью, – но в присутствии нескольких дам, как рассказывает один из спутников;[234] большего московский этикет не допускал.

 

Прием, сделанный в Москве Мнишеку, должен был ободрить его. Встречая знаки почтения, которые могли бы удовлетворить монарха, проезжая через триумфальные арки и собирая натурою и деньгами доказательства щедрости и богатства своего зятя, он ощутил всю полноту удачи, – исполнения своих горделивых мечтаний. И он выразил всю полноту своего удовлетворения в таких трогательных выражениях, что Дмитрий «плакал, как бобр», по словам одного очевидца. Тотчас назначили торжественный въезд Марины на 2-ое мая (ст. стиля); его церемониал был уже давно установлен до малейших подробностей.[235] Так, при виде царя Марина должна была первая поклониться ему, низко нагибаясь. Государь сделает вид, будто целует ее руку; но ей надлежало остановить его. Накануне этого великого дня, если верить патеру Лавицкому, приятельница бернардинцев почувствовала какие-то угрызения совести. Иезуит покоился в «беседке из зелени», как старался изобразить благосклонный историк, на самом деле, по указанию самого действующего лица, в гораздо более прозаическом «шалаше, сплетенном из ветвей», когда камердинер царицы пришел предупредить его, что она желает его духовной помощи. Хитрая полька, вероятно, получила кое-какие советы в этом смысле от самого Дмитрия, намеревавшегося продолжать свои заигрыванья со своими лучшими пособниками из представителей католического мира, и в последнюю минуту она решилась подать эту милостыню отвергнутому духовнику. Иезуит не преминул, в чем можно быть уверенным, воспользоваться случаем, чтобы напомнить нечаянной исповеднице, чего ожидает от нее церковь и ее самые ревностные служители. Без сомнения, он получил множество самых одобрительных обещаний; подобно Дмитрию, Марина не скупилась на них;[236] но после коронации, с таким нетерпением ожидаемой, так же мало заботилась по чести исполнять свои обещания.

V. Коронование

Своим появлением перед подданными на пороге великолепного шатра у ворот столицы и шествием в Кремль среди блестящего поезда прекрасная царица должна была ослепить москвитян, но вместе с тем и причинить им некоторые огорчения. На этот случай она надела костюм, который они признавали польским; это был просто французский костюм по моде того времени: длинная стянутая талия, взбитые и поднятые вверх волосы, гофрированный воротник два фута в диаметр, который появляется на всех портретах этой государыни. Так одевались королевы Франции, и Марина, разумеется, полагала, что императрице всея Руси следует подражать им в такой день. Не могла же она не знать предрассудков страны, к которым отнеслась так вызывающе, страны, где вопрос о платье и до сих пор сохранил важное значение. Но если москвитяне рассчитывали, что она спрячет свои красивые волосы и не покажет тонкой талии, они требовали слишком большой жертвы от молодой особы, которая, вероятно, получала из Парижа свои корсеты и фижмы.

Царица была полькой, и у ворот древней столицы, до сих пор еще близкой к Азии, два народа, чуждые друг другу вопреки завязавшейся между ними новой связи, сопровождая повелительницу, мерили друг друга взглядами довольно недружелюбными. Стоявшие шпалерами на пути драбанты Дмитрия произвели на одного из польских спутников Марины впечатление сброда гнусных бездельников.[237] Они сдерживали своими бердышами толпу, среди которой татары, грузины, турки, персы и лопари напоминали о соседстве еще более диких стран. Смешиваясь с дикими криками инородцев, трескучие раскаты московских трубачей больно терзали польские уши. В свою очередь, выходя из парадной кареты, запряженной 12-ю лошадьми тигровой масти, – из них некоторые, говорит один лукавый хроникер, были расписаны краской, ввиду трудности подобрать редкостную запряжку, – и, вступая под темные своды Воскресенского монастыря, своего местопребывания до коронации, царица предложила оркестру Стадницкого сыграть подходящую к случаю польскую мелодию. Ее соотечественники тотчас грянули народную песню своей родины: «Всегда и всюду, в горе и в счастье я буду тебе верен!», что не особенно ласкало слух москвичей.

Рачительный блюститель всех местных обычаев, Дмитрий не показывался среди провожатых; переодетый, он скрывался в толпе. Но, как мы знаем, в Воскресенском монастыре жила также Марфа, и потому он имел право явиться туда вслед за своей Мариной. Находясь в стенах Кремля, монастырь исполнял различные назначения. Он служил местопребыванием царских невест, а во мнении местных православных соединенная с супругом католическим священником Марина еще не вышла из этого звания. Ее коронование должно было сопровождаться вторым бракосочетанием, по обрядам греческой церкви. Часто случалось, кроме того, что монастырем пользовались как тюрьмой, заключая в него женщин, подозрительных или приговоренных к заточению.[238] Спутницы Марины нашли помещение зловещим. Не стало патера Анзеринуса, чтобы развлекать и подбадривать их: латинскому духовенству вход в монастырь строжайше воспрещался. Без священников, без мессы даже на Троицын день! Обе Тарло впали в отчаяние, г-жа Хмелевская плакала, не осушая глаз. Для полноты бедствий их отвратительно кормили в угрюмом монастыре и очень дурно обставили. Деликатный вкус польских шляхтянок оскорблялся московскими приправами, а утонченная воспитанность страдала от сношений с грубыми монахинями. Маленький людской мирок, привлеченный к участию в героической драме, путался в мелочах жизни. Дмитрий немного успокоил его присылкой польских поваров, а на другой день Мнишек усугубил удовольствия, передав дочери от имени государя сундучок с дорогими безделушками, которые она разделила между окружающими.

Испытание длилось всего неделю. 6 мая (стар. ст.), за день до коронования и свадьбы, Марина могла занять приготовленное ей во дворце помещение.

Свадебный обряд, закреплявший ее союз с Дмитрием, не был простым повторением церемонии, совершенной по полномочию в Кракове; для местных казуистов эта последняя не шла в счет, тем более что само собой разумелось, что Марина, став супругой царя, порывала с католичеством. Непримиримые Гермоген, архиепископ казанский, и Иосиф, епископ коломенский, требовали вторичного крещения. Но этот вопрос неясен в православном учении, и Дмитрий нашел возможным избавить избранницу своего сердца от троекратного погружении по восточному обряду, отправив в заточение чересчур строгих архиереев. Прочие довольствовались миропомазанием, составлявшим необходимую принадлежность коронационного обряда; сохранившийся отрывок церемониала сверх того свидетельствует о причащении Марины, и это двукратное подчинение греческому обряду признали равносильным отречению.

Но причащалась ли в самом деле супруга Дмитрия под обоими видами? Важный вопрос, по поводу которого проливались потоки чернил, не подвинув вперед его разрешения, по мнению специалистов! Нет и намеков, что утвержденный и обнародованный церемониал не был с точностью исполнен во всех подробностях; свидетели же согласно показывают, что коронование и миропомазание совершались по греческому обряду, а при этом обязательно и причащение. Впоследствии это событие сделалось предметом торжественных прений, которые уже не оставляют места для сомнений. На соборе 1620 г. патриарх Филарет, очевидец и вполне сведущий человек, считал своего предшественника, патриарха Игнатия, повинным в том, что он причастил католичку.[239] Исчерпанный с точки зрения исторической, спор об этом возможен только в области вероисповеданий. Впрочем, он был поднят только в силу связанных с ним политических соображений, а свойство политики – все спутывать. Поляки и москвитяне, сторонники и противники Марины, охотно отрицали доказанный факт, одни – с целью защитить свою соотечественницу от позорного вероотступничества, другие желали объявить иноземку еретичкой и язычницей. Уверяли также, что днем бракосочетания выбрали четверг, вопреки каноническим правилам. Но эти правила возникли лишь в царствование Екатерины II.

Бедная Марина! В этот день она все же принесла своим новым подданным гораздо более тяжелую для себя жертву, облачившись на этот случай в русский наряд, и казалась в нем «обремененной драгоценными камнями, а не украшенной ими» (magis onerata quam ornata, по выражению польского летописца). Повязка, которой она решилась накрыть волосы, правда, стоила 70 тыс. рублей, по словам другого историографа! На этот раз она также кротко подчинилась всем подробностям весьма сложного обряда. Вступив в Успенский собор, она обошла все иконы, благоговейно прикладывалась к каждой из них; невысокая ростом, она приподнималась по временам на своих маленьких ножках и даже прибегала к помощи скамеечки. Польки ее свиты подчинились этой необходимости с проклятиями в душе, возбуждая некоторый соблазн незнанием обычаев, прикладывались кое-как, к устам святых, а не к рукам, как полагается.

В свою очередь, неприятно поразил их и Дмитрий: в течение бесконечных превратностей торжественного обряда он несколько раз прибегал к услугам окружавших его высших сановников, чтобы «поудобнее установить ему ноги». Так свободно обращаясь с Голицыным или Шуйским, мог ли он не быть подлинным сыном Грозного? Осмелился ли он, будь дело иначе, короновать свою Марину? Честь, оказанная Марине, заметим, не имела примеров в прошлом. Этой чести не удостоились ни Анастасия, первая любимая жена Грозного, ни Ирина, ни Мария Годунова. Дмитрий пожелал короновать Марину даже ранее брачного венчания, что делало ее по званию независимой от этого союза; в случае развода она оставалась царицей: если бы Дмитрий умер раньше, она могла царствовать после него! Так и произошло, – прежде чем сделаться в глазах народа законной супругой царя, ненавистная чужестранка была миропомазана, возложила на свои украшения золотые бармы Мономаха и прошла через врата, доступные только государям.

Свадебный обряд происходил за священным порогом, и только немногие из польских спутниц Марины получили разрешение следовать за нею в святилище. Остальная свита волновалась: – «Что там делают с нашей госпожей?» – шептали подозрительные шляхтичи. Их успокоили, а получившие привилегию шляхтянки впоследствии забавляли земляков рассказами о странных обрядах, которые они видели, и которых, очевидно, не желали показывать большому числу иностранцев. Он острили над чашей, из которой брачующиеся пили по очереди, хотя она служила красивым символом; самый проворный из них должен был раздавить ее, когда ее бросили на пол: знак его будущего главенства.[240] Чтобы избежать предзнаменования, способного встревожить зрителей, патриарх поспешил сам наступить на хрупкий хрусталь.

Были строго исполнены и другие обычаи: при выходе из храма дьяки сыпали на припавшую к земле толпу исконный «золотой дождь» из больших португальских дукатов и более мелких монет с вычеканенным к этому случаю двуглавым орлом. Высшие московские чины не брезгали вступать в борьбу из-за этих щедрот. Наоборот, поляки намеренно принимали безучастный вид; когда золотая монета упала на шляпу польского дворянина, он пренебрежительно стряхнул ее; антагонизм двух племен ярко сказался и в этом надменном движении.

Это чувствовалось и после свадьбы. Дмитрий должен был покинуть объятия Марины ради аудиенции польских послов, Гонсевского и Олесницкого, прибывших в Москву одновременно с Мнишеком. Обыкновенно преувеличивают значение политических инструкций, официально данных Сигизмундом этим представителям. Вместе с проектом вечного союза, выработанного Львом Сапегой в 1600 г., они теоретически поддерживали программу, которой придерживались обе страны в своих дипломатических сношениях до 1634 г.; но ни в Кракове, ни в Москве не создавали себе иллюзий относительно их действительной ценности; их единственною, истинною целью было – скрывать суть вещей, то резкое, непримиримое столкновение интересов, уже тогда разделявшее на два лагеря обе половины славянского мира. Требуя в это время возвращения не только Смоленского и Северского княжеств, но даже Пскова и Новгорода, как неотъемлемой части литовских владений, теперь приобретенных Польшей, Сигизмунд просто следовал вековой традиции. Эти требования возврата земель служили характерным вступлением к началу всех переговоров между Польшей и Московией; их скоро оставляли в стороне и переходили к конкретным прениям по очередным вопросам.

Гонсевский и Олесницкий, без сомнения, держали их про запас. У нас на это нет точных указаний, так как они не имели времени приступить к обсуждению дел. Их задержали споры о титуле. Под впечатлением, может быть, тех внушений, органом которых служил в Кракове Безобразов, польский король решился резче подчеркнуть свое неблагосклонное отношение к притязаниям, заявленным Дмитрием; он ему теперь отказывал даже в титуле великого князя! Понятен гнев «непобедимого императора». Во время бурного свидания, рассказывают мемуаристы, он то снимал свою корону, обращаясь к посланникам с убедительными речами, то в пылу гнева едва не бросил в них скипетром.[241] Это тяжелое пререкание произошло перед самой коронацией, и Дмитрий смирился, наконец, смирился перед самым тяжким для себя уничижением, приняв письмо Сигизмунда с оскорбительным обращением. Для него было слишком важно исполнить церемониал прежде, чем Марина и ее соотечественники узнают о происшедшем. После события можно было возобновить и даже обострить ссору. Приглашенные на пир послы не согласились довольствоваться отведенными им местами. В Кракове представитель царя занимал место за столом короля; они требовали одинаковой степени вежливости. Но Дмитрий уже вернулся к прежнему высокомерию. Власьев от его имени дерзко заявил обоим полякам, что их доводы не имеют значения; допуская к своему столу представителей папы или императора, король польский должен был допустить к нему посла царского; но самодержец всея Руси совсем не то, что король римский или епископ римский, – в его глазах последний поп равен папе! Гонсевский и Олесницкий могут оставаться дома, если они недовольны.

218Подробности обручения см. Русск. Ист. Библ. I, 51–70; Вержбовский. Материалы к истории Московского Государства, III, 41 и след.; Niemcewicz. Dzieje panowania Zygmunta III-go. II, 270; Turkawski. Wesele Maryny M. Przegl(d Lwowski, 1882, XXIV, 395 и сл., XXXV, 14 и сл.; Hirschberg, Dymitr Samozwaniec, 164 и сл.; Pierling, La Russie et le Saint-Siège, III, 255 et suiv.
219Lubienski, Opera posthuma, р. 72; Massa, I, 156 и 171; II, стр. 168 и 184; Wielewicki, Hist. Diarii, Script. rer. Pol., X, 145; Rangoni, приведено по Hirschberg, Dymitr Samozwaniec, 174; Pierling, Rome et Démétrius, 142.
220Собрание государственных грамот и договоров, II, № 121.
221Собрание государственных грамот и договоров, II, № 112.
222Hirschberg. Dymitr Samozwaniec, p. 177. Костомаров. Исторические монографии и исследования, IV, 303.
223Sokolowski. Ateneum, 1883, IV, 78–79.
224(ółkiewski. Pisma, ed. Bielowski, p. A. 11.
225Pierling. La Russie et le Saint-Siège, III, 271.
226Иконников. Димитрий и Сигизмунд III, в Чтениях в об-ве Нестора лет., 1890, IV, 152 и след.
227Собрание государственных грамот и договоров, II, 133, 134, 135, 276 и Godebski. Archiwum Mniszków в изд. Biblioteki Ossoli(skich, I, 262. Письма Дмитрия все на польском языке.
228Собрание государственных грамот и договоров, II, 243; Rapport de Delaville, Manuscrit de la Bibl. nat. fran(., 15,966, fol. 283.
229Wielewicki. Diarii. Script. rer. Pol., X, 119, 139.
230Kołaczkowicz. Dyariusz pobytu w Mockwie, в Kwartalnik Historyczny, Lwow, 1894, p. 628. Massa, I, 146, 169, II, 153, 188.
231Hirschberg. Dymitr Samozwaniec, 208.
232Luc. cap. 1, 42: Benedicta tu inter mulieres (Благословенна ты в женах). Анзеринуса звали Бенедиктом. – Прим. пер.
233Годиков. Деяния Петра В., XII, 165; автор не указывает на источники.
234Niemojewski. Pami(tnik, p. 15; этот дневник очень важен для подробностей путешествия; также записки Диаментовского, изд. тем же Гиршбергом; Стадницкого в рукописях библиотеки Баворовского в Львове, далее Anserinus, Путешествие Марины в Москву, в Przyjaciel Ludu, 1842, IX; 1848, XV. Raczy(ski, Maryna Mniszech, в Lwowianin, 1841; Tatomir, Maryna Mnieszech в Strzecha 1870; Lifftel, Gody moskiewskie у Вержбовского. Материалы к истории Московского Государства. III, 107; сравни Pierling. La Russie et le Saint-Siège. 289 и след.; Hirschberg. Dymitr Samozwaniec. Стр. 215 и сл.
235Собрание государственных грамот и договоров, II, 230.
236Wielewicki, Dyariusz, Rer. Pol. Script., X, 139; сравн. Pierling, La Russie et le Saint-Siège, III, 296.
237Niemojewski. Pami(tnik, 16.
238Снегирев. Памятники Московской древности, II, 216.
239Макарий. История русской церкви, X, 122; Воробьев, «Русский Архив», янв. 1892. Срав. Пирлинг. Из смутн. времени, 1902, 263 и сл. Hirschberg, Dymitr Samozwaniec, 47; Щепкин. Политика папского престола в Смутное время, 26 и след. Противоположное свидетельство архиеп. Элассонского, хотя и очевидца (Дмитриевский, Труды Киев. Дух. Ак., 1898, янв. – март, стр. 111–112), я не считаю убедительным.
240Waliszewski. Ivan le Terrible, p. 141.
241Lubienski, Opera posthuma, p. 71; Niemojewski, Pami(tnik, 33; Dyamentowski, Dyariusz, p. 38. Речи посланников смотри у Тургенева, Monumenta, II, 101–103; более точный текст в рукописи музея Чарторыйских, 101, № 7.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28 
Рейтинг@Mail.ru