bannerbannerbanner
Смутное время

Казимир Валишевский
Смутное время

Полная версия

Но Борис и тут сперва не смутился. Он вышел встретить шествие со столь же почитаемой иконой Смоленской Божьей Матери и с такими дерзновенными словами обратился к принесенному образу Владимирской Божьей Матери:

«О милосердная владычица, зачем такой подвиг сотворила, чудотворный свой образ воздвигла?»

Борис паль ниц перед этою иконою и, орошая землю своими слезами, продолжал свои возгласы… Потом обратился к патриарху: зачем он преследует его?

«Не я, – ответил патриарх Иов, – пришел указать тебе твой долг, а Пречистая Богородица со своим Предвечным Младенцем. Покорись!»

Борис все еще оставался непоколебимым. Крестный ход вступил уже в церковь, а Борис еще не уступил; после богослужения решили обратиться к Ирине. Когда патриарх, бояре и члены Думы, проникнув в келью бывшей царицы, возобновили свою неотступную просьбу, толпа перед окнами столь же убедительно выражала свою просьбу. Если верить иностранным летописцам, – почти все они недоброжелатели Бориса, – манифестанты действовали, подчиняясь разным побуждениям, но в них не было ничего добровольного. Одни из них пришли сюда потому, что им дали денег; другие потому, что им угрожали плетьми; сообразно с этим они и вели себя. Один русский летописец указывает нам пособников Бориса, которые из кельи управляли этим хорошо дисциплинированным хором и условными знаками поддерживали манифестацию.[65] Но этот рассказ сомнителен: ведь тот же самый повествователь указывает среди присутствующих соперников бывшего правителя, которые, конечно, обличили бы все эти хитрости. Между тем даже и Тимофеев, весьма враждебный к Годунову, не упоминает об этом.[66] Правда, в полном согласии с иностранцами, он указывает на присутствие нескольких детей, выставленных как бы напоказ и подстрекаемых к пронзительным крикам, – по свидетельству Пеера Пирсона, их были тысячи. Другие свидетели насчитывали их меньше, а Тимофеев доподлинно слышал всего одного, но он кричал так пронзительно, что покрывал своим криком голос всего народа. Наконец, один отрывок летописи, также русского происхождения, говорит, что манифестанты, мужчины и женщины, повинуясь грозным внушениям, мочили себе глаза слюной и, бросаясь на землю, исступленно вопили: «Да здравствует царь Борис!»[67]

Желаемая цель была достигнута: Ирина в конце концов объявила, что «она уступает своего брата народу, который требует его». Борис вздыхал, плакал, еще противился, но и он позволил себя упросить.[68]

Из всех многочисленных причин, побуждавших нового царя прибегнуть к такой длинной комедии, одна оставила свой след даже в покрестной записи, в той присяге, которую должны были давать при его восшествии на престол: в обещании не покушаться ни зельем, ни заговором на жизнь царя, на жизнь его жены и его детей; не желать в цари Симеона Бекбулатовича, или кого другого, и доносить о тех, кто лелеет подобные замыслы. Ни один из предшествующих документов этого рода не содержит такое количество совсем необычных статей. Но Борис и с такими клятвами не торопился вступать на престол. Великий пост и Святую он провел со своей сестрой в монастыре и только 30 апреля торжественно въехал в Кремль.

А потом неожиданная тревога заставила его отложить венчание на царство: опять давал о себе знать Казы-Гирей со своими татарами. В июне месяце была поспешно собрана огромная армия, – несколько преувеличенно в ней насчитывают до 500 000 человек; и преемник Феодора двинулся вместе с нею в Серпухов. Однако можно было думать, что Борис не столько готовился к энергичному отпору, сколько старался привлечь к себе новых приверженцев, потому что весь царский двор сопутствовал ему; в стане Борис устраивал богатые пиршества, на которых присутствовало до 70 000 гостей. Быть может, он имел более верное мнение о том, откуда опасность грозила его отечеству. И действительно, вопреки всем слухам, хан не трогался с места; он отправил только своих послов; и, как говорят нам официальные донесения, Борис сумел придать грозный вид своим огромным военным силам и так этим поразил послов ханских, что, представ пред ним, от страха они смутились и не могли даже произнести ни слова. С богатыми подарками и ласковыми словами Борис отправил их обратно и победителем вернулся в Москву.

Однако он не был спокоен; ему думалось, что не все еще предосторожности он принял перед тем грозным порогом, который он только что перешагнул. 1 августа, созвав бояр, приказных, служилых людей и купцов, патриарх Иов заставил их подписать новую грамоту и еще раз подтвердить свою преданность новому царю и его семье. В то же время было обнародовано соборное определение об избрании нового царя; нас поражает в нем одно утверждение: исполняя волю Ивана IV и в знак благодарности за все оказанные шурином услуги, Феодор оставил престол Борису. Впрочем, патриарх нашел уместным оправдать такое избрание царя примерами из Священного Писания и истории, – он ссылался на царя Давида и Феодосия Великого. Еще лучшим примером ему мог бы послужить Атаульф, зять Алариха, но, может быть, патриарх никогда не слыхал об этом короле вестготов.

Венчание на царство совершено было 1 сентября 1598 года; в речи, произнесенной при этом, Борис объявил, что Феодор велел своему народу избрать царем, кого он пожелает. Борис одинаково противоречил и собору и патриарху, но Иов не смутился и, отвечая царю, привел новое подтверждение, которое, в свою очередь, ослабляло два другие; он утверждал, что Феодор оставил трон Ирине. Вов эти три противоречивые повествования были внесены рядышком в официальные акты;[69] и любопытный факт, бросающий свет на душевный склад того времени: такое соединение, по-видимому, не поражало современников. Вероятно, этим разнообразием пытались удовлетворить раз личные чувства, и, переходя от одного впечатления к другому, медленно работающий ум не мог тотчас же заметить сопоставления, которое побудило бы его к критике. Критика предъявит свои права впоследствии. Во время венчания на царство Борис особенно привлек всеобщее внимание утверждением, что в его царствование во всем государстве не останется ни одного бедняка, – и своим обычным жестом он подчеркнул это обещание.

Бывшему правителю было тогда сорок семь лет; и едва ему перевалило за пятьдесят, все сокровища, которыми он обладал, оказались недостаточными не только для того, чтобы перестали встречаться бедняки, с которыми он так великодушно обещался делить все, «вплоть до ворота своей рубахи», но даже для того, чтобы иные из них тысячами не умирали на его глазах от голода.

III. Царствование

Первое время Борис считал своим долгом исполнять данное обещание. Новое правление открывалось необычайными щедротами: служилым людям было выдано двойное жалованье; купцам на двухлетний срок даровано право беспошлинной торговли; землевладельцы освобождены на год от податей; вдовам и сиротам, русским и чужеземным, розданы деньги и съестные припасы; даже противникам жаловали должности, чины и звания. Поистине новый царь делил! Впрочем, при всем своем варварстве, он и в самом деле не был чужд великодушных побуждений, – так же, как, будучи сам безграмотен, он понимал значение образования. Вступив на престол, Борис отворил двери темниц и освободил даже и одного из Нагих, Ивана Григорьевича. Лучше Грозного, не так часто допуская нарушения, он всегда отстаивал в пользу иностранцев веротерпимость и относительную свободу. В его глазах, эти люди – с которыми еще недавно обращались как с отверженными – представляли элемент высшей культуры, и вполне искренно он желал, чтобы его родина усвоила себе этот элемент. У него зародилась мысль, если даже не план, создать здесь целую научную организацию, учредить школы и университеты. И в то время, когда поселившиеся в Москве немцы получили разрешение свободно совершать свое богослужение, двое из них отправились приглашать ученых – Иоганн Крамер в Гамбург, а Рейнгольд Бекман в Любек. Еще будучи правителем, Борис пытался привлечь в Россию старого математика и астролога англичанина Джона Ди, предлагая ему 2 000 фунтов стерлингов ежегодного содержания.[70]

 

Ди отказался; когда же Борис стал царем, его проекты натолкнулись на непреодолимое противодействие духовенства. И он должен был удовольствоваться тем, что к своему сыну Феодору и дочери Ксения пригласил иностранных учителей и в то же время отправил нескольких русских юношей в западные школы. К несчастью, и с этой стороны его ожидала неудача. По окончании своего образования эти русские юноши должны были вернуться в свое отечество и принести ему приобретенные сокровища науки. Но в расчете ошиблись! Шесть человек отправились во Францию; удержала ли их там несокрушимыми узами Сорбонна, или они нашли на берегах Сены другие непреодолимые приманки, но от них не было получено никаких известий. Из пяти студентов, посланных в Любек, двое убежали от своих учителей и бесследно исчезли; что же касается их товарищей, то члены магистрата этого Ганзейского города, жалуясь на их непослушание и леность, настоятельно просили водворить их опять на родине. В 1602 году четырех учеников доверили английскому торговому агенту Джону Мерику, который привез уже в Москву француза Жана Паркэ, юношу восемнадцати лет, и британского подданного пятнадцатилетнего Вильяма Коллера. Эти последние, действительно, совершили чудо: они изучили русский язык и, вернувшись в свое отечество, оказывали важные услуги. А попытка, сделанная в Англии с русскими подданными, дала, к сожалению, совсем другие результаты. Сначала, до 1613 года, среди разразившейся на их родине сумятицы про них позабыли; когда же собрались их вызвать, один из них, Никифор Григорьев, имел неотразимый повод не возвращаться: он принял протестантство и исполнял обязанности пастора! Что сталось с остальными, так и не удалось узнать. Этих «стипендиатов», на которых возлагалось столько надежд, было восемнадцать человек. В Москву вернулся, кажется, только один. Но и этого нельзя сказать с уверенностью.[71]

Однако в этом злосчастном опыт не все пропало даром для Бориса. И как бы безуспешны ни были его попытки на этом пути, он подготовляли Европу к тому впечатлению, которое через сто лет произвели деяния Петра Великого. Товий Лонций, профессор права, писал из Гамбурга новому царю, величая его «отцом отечества». Другой ученый в Кенигсберге сравнивал его с Нумой Помпилием.[72] И в некотором отношении Борис заслуживал этих похвал: он был предтечею. Однажды знаменитый келарь Троице-Сергиевской лавры Авраамий Палицын упрекал царя за то, что он убеждает своих приближенных бояр остричь себе бороды. Ведь это начиналась уже великая реформа. Обученный иностранцами, сын государя начертил первую карту России; и вплоть до Петра Великого это была единственная напечатанная карта, исполненная по русскому почину. Но молодому Феодору Борисовичу не суждено было следовать своим склонностям и развить уже приобретенные способности, – вскоре его унесла буря. И то же несчастье постигло все дело его отца. Борис свободно разрешил проживавшим в Москве иностранцам протестантского вероисповедания построить храм, но он не мог даровать ту же милость католикам – этого не допустило бы православное духовенство; и такое различное обращение еще долгое время было в обычае в России, обнаруживая неодинаковые чувства к инославным вероисповеданиям. К протестантскому вероисповеданию москвитянин шестнадцатого и семнадцатого столетия относился с презрением, а католичество для него было врагом. Итак, единоверцы Иоганна Крамера имели церковь, но она вскоре исчезла, – ее сожгли ратники Лжедмитрия II.[73]

С другой стороны, Борис, будучи наследником Грозного, оказался разумным эпигоном. Считая, что в деле истребления аристократического класса, к чему стремился Иван IV, достаточно достигнуто, и пора покончить с ним, Борис старался извлечь возможно больше пользы из получившегося таким образом равенства, и, укрепляя новые основы социального здания, он пытался управлять созданием нового общества на развалинах разрушенного прошлого. Сообразно с этим планом он старался поднять города, разоренные политическими и экономическими последствиями опричнины – Курск и Воронеж, и заселить безлюдные пространства, размножившиеся вследствие этого образа правления по всему государству. Без сомнения, в этом же смысле следует толковать упомянутую выше грамоту 1601 года о восстановлении или сохранении права свободного перехода для крестьян мелких землевладельцев. Но эта мера не достигла своей цели: слишком трудно было примирить противоположность интересов в этом деле. Лица, для коих она была явно выгодна, извлекали незначительную пользу. Мелкие землевладельцы были в общем более плохими господами, чем крупные, и возможность бросить их составляла драгоценное преимущество; но еще более выгодна была бы свобода соперничества между крупными землевладельцами, потому что она повлияла бы на ценность рабочих рук и повысила бы их заработную плату. Борис, склонный покровительствовать среднему классу, и не подумал вступить на этот путь, и обиженный его законодательством высший класс отомстил ему впоследствии, обвинив его в установлении крепостного права; а крестьяне, не находя достаточной защиты, в свою очередь, в своем осуждении смешивали царя со всем классом землевладельцев.[74]

Преемник Феодора был притом и дельный колонизатор. Кроме случая с Пелымом, он не подражал Грозному и его предшественникам в их диких предприятиях, когда они произвольно и насильственно переселяли с одного места на другое все население целиком. Между тем как он укреплял сначала Астрахань, потом Смоленск и опоясывал Москву новой каменной стеной, щедро дарованная свобода от податей или денежные пособия привлекали в юго-восточные степи тысячи поселенцев, которые находили себе более надежную защиту в превосходно устроенной сторожевой службе на рубеже.

Борис из-за окраин не упускал, все-таки, заботиться о населении центральных частей государства; исполняя свое обещание, он успевал бороться с бедностью и нищетой. Как только он получал известие о несчастии, пожаре, наводнении, неурожае, он торопился отправить деньги, съестные припасы, одежду и лекарства. Будучи весьма деятельным, он часто доставлял их сам, охотно переезжая с места на место и непрестанно объезжая области, где он неустанно кормил, поил, говорил речи и ласкал простой народ.

Наконец, эта вполне согласная с его характером политика, действительно, сделала из него наиболее миролюбивого по своим стремлениям и деяниям государя, какого знала когда-либо Русь. В этом отношении его задача облегчалась войной между Польшей и Швецией; начиная с 1601 года, эта война продолжалась более полувека и в конце концов должна была упрочить на севере Европы преобладающее значение России. Неприятельские действия, открытые шведами взятием Гельсингфорса и Выборга и обострившиеся еще более вследствие провозглашения в 1604 году на сейме в Норчепинге герцога Зюдерманландского Карла королем, завершились в следующем году большим сражением под Киркгольмом в окрестностях Риги, где польский гетман Ходкевич с незначительным войском, всего в 3 800 человек, разбил на голову 14 000 шведов, предводительствуемых самим королем. Это чудо совершила своим грозным натиском несравнимая польская кавалерия, которой в недалеком будущем предстояло разлить ужас в самом сердце России.

А той порой отправленный в Москву Лев Сапега, наиболее опытный из польских дипломатов, представил проект вечного мира, содержавший в себе двадцать три статьи. В сущности, дело шло о соединении обоих государств, так что предвиделось даже создание общего флота на Балтийском море! На этом поприще Борис проявил себя менее способным. Думая больше о том, как бы извлечь выгоду из распри двух наций, он прибегал к слишком явному вымогательству; так, полякам он говорил, будто Карл Зюдерманландский «покоряется царю и уступает ему Эстляндию», а шведам – будто Сигизмунд ради союза с царем передает ему Ливонию. И в то же время Сапега и Татищев обменивались записанными в протоколах разговорами в таком роде:

Татищев. – Ты лжешь!

Сапега. – Ты сам лжешь, холоп! Тебе бы говорить с конюхами, которые убирают навоз, да и там найдутся более воспитанные, чем ты!

Результаты переговоров были незначительны: несмотря на все усилия, шведы не уступили Нарву, а Сапега, подписав двадцатилетнее перемирие, но отказавшись признать титул царя, «незаконно похищенный Борисом», уехал озлобленный и хвастался тем, что порвал связь Москвы с Волошским воеводой. Но некоторые указания заставляют думать, что во время своего долгого пребывания на Москве-реке (1600–1601), кроме своих посольских обязанностей, Сапега занимался такими делами, которые открывали для будущности нового царствования более грозные опасности. В одном из его донесений, представленных польскому королю, находится обстоятельно обоснованный проект войны против Московии.[75] Сапега имел достаточно свободного времени, чтобы изучить страну и распознать непрочность создания новой династии, которая управляла ее судьбой. Вероятно, он не упустил также случая приобрести личные связи и припасти своему правительству людей, сообщавших ему полезные сведения. Впоследствии предполагали, что в его свите под чужим именем находился будущий Лжедмитрий.[76] Мнение, что последний был польской креатурой, не имеет теперь сторонников; но тем не менее в разговорах этого посла с некоторыми московскими боярами личность претендента могла упоминаться. И возможно даже, что в это время Сапега имел случай увидеть предназначенного к этому ребенка.[77]

 

Так подготовлялось его роковое появление.

Борису не более посчастливилось с Австрией и императором Рудольфом. Тщетно старался он убедить этого государя, что польский король ведет переговоры с турками, чтобы пропустить через свои земли крымского хана, замышлявшего поход против Вены. Эти пустые уловки тем более не имели успеха, что посланники царя сопровождали их разными выходками против общепринятых приличий. В 1600 году в Лондон был отправлен Григорий Иванович Микулин; находясь здесь во время восстания графа Эссекса, он выражал свою готовность защищать мечом королеву – о чем его не просили, – но отказался принять приглашение лорда-мэра, потому что не считал себя вправе уступить высшее место представителю государыни.[78]

Крупным дипломатическим событием царствования было посольство Ганзейского союза, однако и оно сначала как будто принимало вид коллективного представительства от всех городов, которые входили еще в эту умирающую конфедерацию, а свелось к посылке представителей одного только города Любека. Борис придавал большое значение развитию торговых сношений. Не позволяя себя загипнотизировать, подобно Ивану IV, английским миражем, он поспешил удовлетворить просьбу Тосканского герцога, разрешив флорентийским купцам посещать Москву и русские гавани; некий Сион Луччио не замедлил воспользоваться этим, открывая путь своим соотечественникам, приезжавшим из Феррары и даже из Папской Области.[79] Однако, не желая ради этого упускать из вида отдаленный Восток, царь в то же время возобновил попытку относительно Персии.[80] Но для Москвы Ганзейский союз все еще сохранял преобладающее значение.

Представители города Любека, вместе с протестом против условий русско-шведского договора 1595 года, принесли жалобу на обычную недобросовестность русских купцов, умело вкладывавших в бочки с салом разные посторонние предметы, чтобы увеличить их вес. Подобные приемы долго еще оставались одним из главных препятствий для развития внешней торговли этой страны. Прием, оказанный послам, сулил впереди много хорошего. После представления царю в Кремле их угостили «сто девятью» различными яствами, принесенными на золотых блюдах. Узнав об этом, Бремен, Гамбург, Росток, всего двенадцать еще остававшихся в Ганзейском союзов городов, потребовали своей доли в ожидаемых привилегиях. Любек выказал себя великодушным и сделал вид, будто желает объединить свое дело с делом этих городов, – которые, однако, отказались внести свою долю на расходы по посольству; но Москва, разрешив Любеку, наряду с голландцами и англичанами, завести торговые ряды в Новгороде и Пскове и совершать богослужение протестантам, не пожелала распространить эту льготу и уступку на остальные заинтересованные города, и Любек примирился с этим привилегированным положением.[81]

В 1604 году в Архангельск прибыли из Лондона, Амстердама и Диеппа двадцать девять английских, голландских и французских кораблей с самым разнообразным грузом: тут были жемчуг, драгоценные камни, сукна, шелковые ткани, сафьян, полотна, вина, сахар, изюм, лимоны, винные ягоды, пряности, медь, олово, свинец, порох, бумага, сельди, соль, сера, стеклянная посуда, золотая и серебряная канитель, мыло.[82] Итак, начатая Борисом либеральная политика одержала в этой области блестящую победу. К несчастью, в то время уже его управление, подрываемое внутренними причинами, связанными с его происхождением, начинало рушиться; а с другой стороны, даже и во внешних сношениях его дипломатия потерпела такой удар, который должен был быть особенно чувствителен честолюбивому выскочке.

В 1601 году, желая произвести впечатление на Льва Сапегу, царь показал ему шведского принца, которого он предполагал выставить третьим кандидатом на шведский престол – этот предмет раздора между Карлом и Сигизмундом. Это был несчастный Густав, незаконный сын Эрика XIV и Екатерины Мансдоттер; этот странствующий принц уже в течение многих лет возбуждал своими похождениями и необычайными познаниями любопытство северных стран: получив воспитание у иезуитов в Браунсберге, в Торне и в Вильне, где он добывал себе пропитание, исполняя обязанности конюха; соперник Рудольфа II в науках и алхимии; не то полоумный, не то гений, он гордился более своим прозвищем «Нового Парацельса», чем титулом королевского принца. Борис вступил в сношении с этой личностью еще при жизни Феодора, по донесению Варкоча. Он приглашал Густава приехать в Москву, где ему помогут опять завоевать себе королевство, а в ожидании этого дадут великолепный удел. В то время принц-конюх умирал в Италии с голода: получив подкрепление в виде подарка, сопровождавшего письмо правителя, он поспешил ответить на столь заманчивое приглашение. Он не нашел возможности стать шведским королем, но, на худой конец, он получил «в кормление» Калугу и три других города. А Борис, вступивши на царство, продолжал оказывать ему свое благорасположение, задумал даже женить его на своей дочери Ксении, которая таким образом могла стать королевой.

Но тщетно! Бедной царевне судьба готовила иную, весьма горькую долю. Густав привез с собой из Данцига, где он останавливался по дороге, жену хозяина немецкой гостиницы Христофора Катера и открыто жил с этой любовницей; вскоре она подарила его детьми, и Густав катал их в карете, запряженной четверней. Тщетно пытался Борис прекратить этот скандал, а принц еще умножал свои сумасбродства и более дурные выходки; пришлось Борису признать, что он сделал плохой выбор. Ксения лишилась жениха и утратила свои надежды, а неблагодарный авантюрист был отправлен в Углич, затем в Ярославль и наконец в Кашин, где он и умер в 1607 г.[83]

Царь решил найти для своей дочери лучшего жениха и воспользовался благосклонностью датского двора, желавшего обеспечить себе союзника в своих спорах со Швецией. И в самом деле, он действовал настолько успешно, что в сентябрь 1602 года из Копенгагена, с целью жениться на русской княжне, выехал принц Иоанн, родной брат короля Христиана IV. Но увы! Ксению не покидало горе-злосчастье. Борис, по своей привычке все делать с пышностью и широко, принимая своего будущего зятя в Москве, устраивал так часто и столь обильные пиршества, что через несколько недель этот двадцатилетний юноша скончался от несварения в желудке.[84]

Спустя немного лет могила этого злосчастного принца была разграблена и уничтожена поляками. И в довершение несчастья возникло подозрение, будто бы смерть его умышленно ускорил Борис. После угличской драмы воображение его подданных неотступно преследовали ужасные представления. А между тем отец Ксении так страстно желал найти ей супруга королевского происхождения! В следующем году он возобновил брачные переговоры с Данией, но они затянулись: в Копенгагене не думали повторить опыт.[85] Борис пытался найти жениха в Австрии, Англии и даже Грузии, но везде тщетно. Ксения осталась в девицах, и венчанному выскочке не удалось дать своему шатающемуся трону ту поддержку, которая все более и более казалась необходимой. Ведь это ужасное и нелепое подозрение, столь жестоко отягчая достойную жалости утрату надежд, не могло не указать бывшему правителю на ту бездну, которая беспрестанно увеличивалась под головокружительным зданием его чудесной судьбы. Разверзалась мрачная пропасть, полная ужасных кошмаров и угрожающих призраков. И Борис должен был по совести сознаться, что пропасть эту создал он сам, и своими собственными руками он бессознательно увеличивал ее.

IV. Последствия угличской драмы

Вступая на престол, Борис, казалось, сам был уже во власти мрачной галлюцинации. Окружая себя с таким подозрительным избытком необычайными предосторожностями, он внушал окружающим мысль о преступлении; и при своем чрезмерном недоверии обнаруживая беспокойство и тревогу по всякому поводу, он продолжал распространять эту мысль. Он не сумел принять вид князя, уверенного в своих правах и убежденного в верности и преданности своих подданных. Борис боялся их, и эта боязнь только помогала им оправдать его мнения о них; и столь же неизбежно он будил в них воспоминание о прежних государях, – как мало он был похож на них! – и приводил на память образ молодого князя, который, должно быть, либо погиб в Угличе, либо считался мертвым, чтобы царский любимец мог стать царем. Но в самом ли деле умер царевич?

Борис сумел снискать себе некоторую преданность своей щедростью и красноречием; но кроме черни, которую легко привлечь мелкой лестью и обычными подачками, ему вскоре нечего стало ни обещать, ни давать. А как раз в это время глубокая трещина открылась в этом формирующемся обществе, где при отсутствии всякой нравственной связи отсутствие всякого внутреннего объединения оказывалось еще более чувствительным. В моральном отношении русский человек семнадцатого столетия оставался столь же изолированным, сколь в девятом веке он был изолирован физически. В беспрестанно обостряющейся борьбе экономических и социальных интересов не приходил на помощь никакой примиряющий принцип, никакой общий идеал не смягчал материальные антагонизмы. Только одна религия могла бы сблизить таких врагов по самой природе, как ожесточенно эксплуатирующего землевладельца и безземельного крестьянина, столь же ожесточенно разоряющего своего противника; но для безграмотных, грубых и алчных священников сама религия служила только более лицемерным и столь же жестоким орудием вымогательства и притеснения.

Сравнительно мирное состояние, достигнутое Борисом при помощи временных мер, было только перемирием. Борьба должна была возобновиться; и еще свежее воспоминание о пережитых в царствование Грозного ужасах позволяло предвидеть, какова она будет. Как из своего сердца, Иван успел вырвать и из сердца своих подданных всякое чувство жалости. Бояре и крестьяне, то жертвы, то палачи, то зрители, то исполнители его кровавых оргий, стали похожи на диких зверей, которые не могли уже, увидев друг друга, не оскалить зубы. Всякое доверие, даже в самых обычных отношениях, казалось, было потеряно. Приятель, одалживая своего друга, требовал залог, в три раза превышавший стоимость ссуды, и взимал четыре процента в неделю! Грабили без стыда, выжидая поры, когда будут истреблять друг друга без пощады.

Таким образом и общество уже разрушалось, ряды его расстраивались, рассыпаясь прахом; тревожным показателем в этом отношении служило грозное и непрерывное умножение «гулящего люда» – казачества. В этом явлении, которое объясняли разными причинами, при ближайшем исследовании, невозможно не распознать прямого последствия династического перелома, приготовленного в Угличе. Испытание застигло еще не окрепший организм в процессе наслоения и внутреннего слияния. Вплоть до смерти Феодора, совершалась ли эволюция или шла революция, работа эта охранялась железной оправой, которою князья из дома Калиты сумели окружить то огромное горнило, где они нагромождали и перетирали составные части сплава. Этой защитой была автократия, воля царя самодержавная, безусловная и заменяющая собой все то, что в созревших обществах сплачивает людей, мешает им броситься и истребить друг друга. Но вот эта железная оправа рушилась. Правда, царь еще был, но какого рода? Вчера еще боярин, каких были сотни, который переругивался с равными себе и дрался с ними на кулаках. Борис вводил в заблуждение, будучи правителем: тень наличного государя, хотя бы и блаженного, покрывала его, и оттого он казался великим и мощным. Но после смерти Феодора иллюзия исчезла скоро: быстро подметили, что за этим призраком деспота нет ничего. И также скоро увидели, что и в стране нет уже ничего, что представляло бы какую-либо социальную силу: ни закона, ни порядка, ни чести, ни веры, ни совести, ни здравого рассудка, – ничего! Среди общей разнузданности всех враждебных общественному строю инстинктов осталось только смутное чувство народности; но чтобы это чувство определилось и окрепло, ему надо было пройти через испытание нашествия чужеземцев, которые оскверняли и разоряли родную страну.

По всей стране в то же время возникало казачество: когда украинские и донские казаки пришли из своих степей вслед за первым искателем престола, внезапно их наличный состав удвоился, даже утроился огромным наплывом казаков внутренних – бродяг, разбойников, людей, лишенных покровительства закона, всякого происхождения и общественного положения, разорившихся землевладельцев, беглых или промышляющих воровством крестьян, – всех тех, кто давно уже объявил войну господствующему порядку да и вообще всякого рода порядку.

Полагали, что происхождение смутного времени возможно связать с установлением крепостного права. Но здесь заблуждение очевидно. Ведь если даже и допустить, что крепостное право было установлено в эту пору, Борис явно старался улучшить до некоторой степени положение крестьян; а с другой стороны, никогда, ни в один момент в течение всего этого бурного периода крестьяне, как таковые, ни разу не поднимали знамени восстания на защиту своих особливых интересов. Смута не была революционным движением какого-нибудь класса: в ней участвовали все классы; и тот, которому Борис покровительствовал наиболее, как я уже указывал, не составлял исключения. В этом среднем элементе он видел прочную опору для социального здания, которому его мирная и миротворческая политика старалась придать твердую устойчивость и постоянство на долгие времена, и он думал, что нашел окончательную формулу для этого. Как это свойственно всем выскочкам, Борис воображал, что его возвышение до верховной власти должно было положить предел тому восходящему движению всех социальных элементов, которое его самого вознесло так высоко. Но стремление вверх продолжалось, и еще неоплотневший пластический материал отказывался принять то устойчивое положение равновесия, которое Борис затевал ему придать только в силу одного лишь принципа самодержавия, хотя, воплощаясь в лице его, принцип этот утрачивал все, что составляло его обаяние и силу.

65Иное сказание. Рус. Истор. Библ., XIII, 15.
66Там же, XIII, 325 и след.
67Новгородская летопись, стр. 454.
68Кроме указанных уже источников, см. для истор. этого избрания: Загоскин. История русского общественного права. I, 227 и след.; Павлов. Об историческом значении царствования Бориса Годунова. Стр. 3—36; его же, О некоторых Земских Соборах, «Отечественные Записки», 1859 г., I, 166; Беляев. Земские Соборы в России. 1867. Стр. 21.
69Акты археографической комиссии, II, № 6 и 8; Акты исторические. Дополнение I, № 146; ср. Соловьев. История России, VIII, 16–17.
70Карамзин. История Государства Российского. XI, прим. 125; Hakluyt. Collection of early voyages, I, 573; Акты исторические, II, № 34; Собрание государственных грамот и договоров, II, 71–73.
71Арсеньев. Первые русские студенты за границей, «Исторический Вестник», 1881 г., V, 544 и след.; Александренко, статья в Журнале Министер. Народ. Просв., 1889 г., декабрь, стр. 274. Сравн. Карамзин. История Государства Российского, XI, прим. 126; Пекарский, статьи в Записках Академии Наук XI. – Документы: Сборник Импер. рус. Историч. общ., XXXVIII, 424–430.
72Панегирик, изданный в 1602 г.; рус. перев. Воронова, 1773 г.
73Цветаев. Из истории иностранных исповеданий в России. Ср. Пыпин. Иностранцы в Московской России, «Вестник Европы», 1888, январь, стр. 266 и след.
74Белов. О значении русского боярства. Журнал Мин. Нар. Пр., 1886 г., март, стр. 35 и след.
75Чтения в обществе истории и древностей, 1861, IV, по рукописи, хранящейся в Швейцарии.
76Bussow (Behr), Rerum ross. script, ext., I, 30; Massa, I, 77, II, 84; сравн. Hirschberg, Dymitr Samozwaniec, стр. 43, и Оболенский, предисловие к книге Russell. La légende de la vie de… Démétrius.
77Мы имеем дневник посольства, составленный секретарем Ильею Пельгржимовским и изданный в Гродне в 1846 г. Трембицким. См. также: Древняя Российская Вивлиофика, изд. Новиковым, т. V, часть 10, стр. 86 и след.; Hist. Russiae Mon., II, № XXXI; Kognowicki, (ycia Sapieh(w, I, 63 и след.; Соловьев. История России, VIII, 25 и газеты того времени («Neue Zeitung», в Вольфенбюттельской библиотеке, и Erklärung, в Венских секретных архивах).
78Сборник Импер. Общества Русской Истории, XXXVIII, 278 и след.
79Форстен. Балтийский вопрос, II, 57.
80Сугорский, статья в «Русском Вестнике», 1890 г., X.
81Форстен, ук. соч., II, 60 и след.; Bl(mcke. Berichte und Akten der Hansischen G.; Brehmer. Die H. Gesandtschaft, Hansische Geschichtsblätter, 1889, стр. 29–51; Schleker, Reisebericht der H. G., ibid., 1888, стр. 32–65; Winckler, Die deutsche H. in В., главы VII–XII; Болдаков, Сборник материалов. См. также Adelung, Uebersicht, II, 186, главу, посвященную Брамбаху, автору донесения об этом посольстве, изд. несколько раз, именно: в Hansische Ghronick, I, Р. «Willebrandt'a, Hamb. 1748, III, 140 и в Hist. R. Mon., дополнение, стр. 253—7.
82Соловьев. История России, VIII, 53.
83Цветаев. Из истории брачных дел, стр. 28–31.
84См.: брачный договор в Русской Историч. Библиот. XVI, 883; Датское донесение о путешествии молодого принца Büschings Mag. VII, 255–298; другое донесение, издан. в Копенгагене в 1606 г. (Hertog Hansis… Keise til Rydsiand); другое еще в секретных архивах в Копенгагене; русское донесение у Müller, Sammlung R. G., V, 140–157; статья на рус. языке в «Северном Архиве», 1882, № 8 и на немец. языке St. Petersburg. Monatsschrift, 1882, № 34.
85Щербачев. Русская Историч. Библиот. XVI, 395.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28 
Рейтинг@Mail.ru