Никакой триумвират не может обойтись без цезаря. Этого положения добивался Заруцкий, личность энергичная; большинство ополченцев было в числе его сторонников. Он очень гордился приобретенным в Тушине боярством. Рассчитывая воевать и править по-казацки, он перебивал на деле у Ляпунова командование войсками и не покидал мысли укрепить престол за сыном Марины, который жил с матерью в Коломне. Рязанский воевода охотнее подумывал о кандидатуре шведского королевича и предпочитал даже Владислава «воренку», как в его кругу величали маленького Ивана. Он пытался одерживать верх своим авторитетом. На соборе казаки не имели большинства; один из их отрядов состоял под начальством кн. Трубецкого, и большинство начальников было из высшего и мелкопоместного дворянства. 30-го июня 1611 года это собрание приняло ряд постановлений, входивших в состав целого плана административных, законодательных и политических преобразований, которые очень чувствительно отзывались на элементах населения, представителем которых был Заруцкий. Вопреки его желанию, сначала покончили с политическим наследием второго Лжедмитрия и Сигизмунда. Как известно, в Тушине, в Калуге и под Смоленском претендент и польский король за счет Московии соперничали в щедрости, награждая чинами и пожалованиями всякого рода. Не объявляя их недействительными, служилые люди, заправлявшие собором, намеревались применить к ним установленную обычаем мерку; другими словами, подобно тому, как сами московские государи часто проводили систему подравнивания, и они желали низвести преимущества чересчур щедро награжденных к более приличному уровню. Эта мера лично задевала Заруцкого, получившего огромные поместья. В то же время намечались особые правила относительно всего казачества. Установлено было различие между старыми участниками войн, веденных более или менее сообща приблизительно с 1606 года, и новобранцами; первые за деньги или, по желанию, за земельный надел должны вступить в сословие служилых людей; вторые, казаки по ремеслу в тесном смысле, и крестьяне, вступившие под казачьи знамена, возвращались в прежнее положение – одни в свои степи, другие на пашню или в холопы. А это означало, что национальное движение, развившееся, поддержанное и донесенное до Москвы обдуманным содействием народного элемента, теперь отрекалось от освободительного, революционного начала, которое одно только и обеспечивало содействие народа. Ведь для всей этой голытьбы, которую оно соблазнило и увлекло в ряды ополченцев, слово «казачина» означало: свобода и дележ поровну всех благ, которые предстояло завоевать, – богатства и власти. Второй раз этой попыткой восстановить порядок в пользу исключительно аристократических привилегий революция отрекалась от присущего ей принципа, а на долю других классов уделяла лишь то, что среди них создавала новую категорию привилегированных.
Для исполнения задуманной программы, так как гражданская и военная власть сосредоточивались в руках триумвирата, учреждались приказы по обычному порядку, и вот второй раз, не имея возможности овладеть столицей, стан ополченцев готовился перехватить у нее власть.[422]
Заруцкий подписал протокол постановлений, вернее, не умея писать, предоставил Ляпунову расписаться за себя. Возлюбленный Марины наверное рассчитывал, что эти постановления останутся мертвой буквой, как это и оправдалось на деле. Затевать закономерные государственные преобразования среди такой разрухи и при подобном составе лиц было безумной дерзостью. Первыми нарушителями новых правил оказались даже не казаки. Случилось так, что некоторые из них захвачены были на месте преступления при грабеже; М. Плещеев, один из членов собора, не считаясь с только что установленными судебными порядками, распорядился утопить виновных без всякого суда и следствия. Вспыхнул бунт; в этом превышении власти обвинили самого Ляпунова; он пытался скрыться в Рязань, но казаки вернули его в лагерь, и с той поры он сделался их пленником. Через насколько недель настал его черед стать жертвой огульной расправы.
Свидетельства опять говорят различно об этом прискорбном событии. Некоторые польские и московские известия возводят вину за это дело на «боярина» Гонсевского; чтобы избавиться от самого опасного из противников, Гонсевский будто бы решился на довольно-таки гнусную проделку: подделал руку и распространил за подписью Ляпунова окружную грамоту сторонникам ополчения, должностным лицам в областях, чтобы они поступали с казаками подобно тому, как только что поступил Плещеев. В настоящее время преобладает мнение, что документ этот был подлинный, содержавший только наказы согласно недавно выработанным собором постановлениям, но его превратно истолковали. Казаки не соглашались на них; они потребовали Ляпунова в свой круг, и триумвир был изрублен в куски. Заруцкий не присутствовал при этом, но общий голос называл его подстрекателем к убийству; а Трубецкой не предпринял никаких мер, чтобы предотвратить его.[423]
На другой день после этой катастрофы, происшедшей 22 июля 1611 г.,[424] не осталось и следа от только что учрежденного правительства. Его сменило другое, где господами были казаки.
Заруцкий поспешил показать, что движение ничего не потеряло от гибели Ляпунова. Двести поляков с несколькими верными им казаками еще занимали Девичий монастырь. Оставшийся победителем соперник рязанского воеводы велел идти на приступ, и маленький отряд сдался на капитуляцию; однако, многие потом были перебиты. Монахини тоже должны были покинуть монастырь. Большинство из них сначала изнасиловали, отобрали у них всю одежду, а потом их отослали во Владимир. Принятые в эту общину бывшая королева Ливонии и несчастная Ксения разделили общую участь.[425]
Положив таким путем начало новому порядку, думали поддержать созданную Ляпуновым организацию управления, но превратить ее в орудие вымогательства в пользу новых хозяев. «Земские люди», т. е. не принадлежавшие к казачеству, жаловались, что не получают ни жалованья, ни съестных припасов. Многие решились разойтись по домам, где их присутствие становилось необходимым: не довольствуясь сбором исключительно в свою пользу всевозможных налогов, казаки всю их совокупность считали только частью своих доходов и творили при этом гнуснейшие насилия. Разбой стал законом для подчинившейся их расправе страны.
В это же время в Новгороде политика Ляпунова достигла уже после смерти его успеха, но в таком смысле, какого он несомненно не желал. Воеводы, поставленные им в городе после смерти Ивана Салтыкова, были уполномочены вести переговоры с Карлом Шведским о кандидатуре на московский престол его сына Карла-Филиппа и присылке отряда вспомогательных войск. Но переговоры затянулись. Шведы возобновили под Новгородом ту же игру, какую разыгрывал под Смоленском Сигизмунд, и думали только о захвате крепости. При соучастии одного из воевод, Василия Ивановича Бутурлина, и при помощи пленного крестьянина Ивана Шваля, 15-го июля 1611 года Делагарди ночью овладел одними плохо охраняемыми воротами. Бутурлин бежал, не думая о сопротивлении, а казаки его последовали за ним, успев однако разгромить множество домов и лавок, – «чтобы не оставлять неприятелю слишком богатой добычи», говорили они. Один только атаман, Тимофей Шаров, выступил во главе нескольких стрельцов и был убит. Незадолго перед этим поссорившиеся из-за религиозных несогласий: протопоп собора св. Софии Аммос и митрополит Исидор помирились на глазах неприятеля; приняв благословение владыки, скромный священник точно так же сопротивлялся до смерти в своем доме, подожженном шведами. Исидор со вторым воеводой, кн. Иваном Никитичем Одоевским старшим, вступили тогда в переговоры с победителями, и все жители Новгорода присягнули шведскому королевичу, даже не выговорив, чтобы он принял православие, и, согласившись на добрую волю короля, кого из сыновей отпустит он в Москву на царство – старшего, Карла-Филиппа, или младшего, Густава-Адольфа. Договор с «государством Новгородским» признавался действительным, даже если «государства Владимирское и Московское не признают его».[426] Это значило, что, возвращаясь к преданиям о своей былой республиканской свободе, покоренный город как бы отделял свою судьбу от судьбы московской Руси. Но уже не в восстановлении республики заключалось дело! В действительности Новгород подчинялся господству шведов; в этом краю правление казаков привело к расчленению отечества.
В это время под грозой шведов и поляков, терзаемый вместе с тем бушующими партиями, Псков едва не достался третьему грабителю. Московский дьякон Матвей, у летописцев обыкновенно именуемый Сидоркою, незадолго до того появился в Новгороде и пытался объявить себя Дмитрием. Узнанный на рынке, он скрылся в Ивангороде, где население провозгласило его царем 23 марта 1611 г. Трехдневным звоном колоколов и пушечной пальбой праздновали народную радость, и тотчас все казаки ближних мест сбежались на призыв, так что и новый претендент оказался обладателем собственной армии. Вскоре и он, со своей стороны, мог вступить в переговоры со шведским королем, который одно время склонялся к признанию царем этого явного самозванца, чтобы предложить ему союз против Польши в обмен на часть русской территории.[427] Смерть короля-перевертня разом прекратила эти переговоры, и Сидорка двинулся к Пскову. Он держал город в осаде с 8-го июля по 23-е августа, ведя переговоры с жителями, которые собирались было открыть ему ворота, когда приближение шведов обратило в бегство казаков. Но этих новых врагов встретили гораздо хуже; скоро отступили и они, и Сидорка мог возобновить свои попытки с б(льшим успехом.
Бутурлин, покинувший Новгород со своей шайкой грабителей, прибыл в это время под Москву к армии ополченцев. Но здесь события приняли невыгодный для казаков Заруцкого оборот. Ян Сапега приблизился к столице и 14-го августа 1611 г. удачно провел к осажденным большой обоз с провиантом; поляки оживились, перешли в наступление и прогнали осаждавших из той части Белого-города, которую они занимали. Вскоре усвятский староста заболел и в сентябре умер. Но в начале октября, после перемирия со Швецией, прибыл к полякам славный победитель при Киркгольме, Ян-Карл Ходкевич, приведя из Ливонии отряд войск. В ожидании войны с Данией Швеция принуждена, была сосредоточивать свои силы. Но и Ходкевич имел в сущности всего несколько полков голодных и деморализованных, истощенных неудачным походом и осадами крепостей. Снабжение съестными припасами – всегда очень мудреная задача – при наступлении зимы заставила самого Гонсевского возобновить маневр, удавшийся ему недавно с Сапегой, и Ходкевич удалился из Москвы, заняв позицию в монастырь у Рогачева, между Волгой и Пугой в Ржевском уезде. Однако его присутствие здесь сдерживало Заруцкого, вынужденного тоже разбрасывать своих людей за невозможностью прокормить их на месте.
В течение ужасной зимы 1611–1612 г. казаки и поляки соперничали в искусстве разорять страну. А в то время, когда шведы укреплялись в Новгород, московские бояре отправили новое посольство к Сигизмунду, все еще именем «всей земли русской» прося Владислава поторопиться приездом и занять престол, а самого короля – поскорее замирить государство.[428] Во главе подписавших это ходатайство не было имени патриарха, – его заменяла подпись архиепископа Арсения – грека.[429] Так среди полного крушения государственного и общественного здания сама церковь, казалось, распадалась и унижалась.
Чаша переполнилась! Под гнетом стольких бедствий в этой мучительно терзаемой «русской земле» произошел толчок, всколыхнувший в самых темных глубинах элементы, до той поры бывшие бездеятельными, но, без сомнения, не бесчувственными, а долго пребывавшими без движения вследствие органической пассивности национального характера. Внезапно на политическое поприще выступили новые люди с новой программой, которая еще никому не приходила в голову, которая не ограничивалась только защитой национальности. Наряду с борьбой против иноземцев она особенно настаивала на упорной борьбе с мятежниками всех сортов, которые под личиной защиты общего отечества еще более терзали и уродовали его. В своей основе, происхождении и отчасти по своим составным элементам и эта реакция была подобна той, которая уже выдвинула против поляков и казаков грозных противников, – только она была более мощная, более ясно понимающая свою цель, а потому ей суждено было на этот раз восторжествовать.
Точкой отправления опять-таки была религия. Начали сокрушением о грехах, верою и молитвою. Ниспосланные на страну испытания представлялись заслуженною карой за грехи всего народа, о которых напоминали народной совести грозные видения. Спасение могло исходить только от милости Всевышнего, и другие небесные явления указывали пути к ней. Одно из них требовало, например, трехдневного поста «даже для грудных младенцев» и повелевало возле церкви Василия Блаженного соорудить новый храм, на алтаре которого явится знамение искупления.[430]
Скоро, однако, менее склонные к мистицизму умы придумали и предложили другие средства. Летописи того времени, составленные чинами клира или более или менее по их внушениям, приписывали и эту честь церкви; и несомненно, что Гермоген был причастен этой эволюции народной совести. Но ему суждено было вскоре исчезнуть. Давно удаленный от места действия, он умер 17 января 1612 года; по некоторым известиям, поляки задушили его или уморили голодной смертью, но более вероятно, что он пал под бременем лет и телесных и душевных мук, который он переносил с несокрушимой твердостью. До сих пор еще в Чудовом монастыре показывают темный подвал, где, по преданию, был заключен святитель с кружкой воды и мешком овса. Но это только предание.[431]
Перед смертью он отправил послание в Нижний Новгород, которое могло оказать влияние на дальнейшее развитие нового движения; смысл его я выясню далее. Но Гермоген не мог руководить первым проявлением движения, а за неимением верховного вождя Авраамий Палицын впоследствии разделил по видимости с архимандритом Дионисием положение и обязанности героев движения. В 1608 г. Троицкая лавра отразила поляков; в народе охотно верили, что она и в 1611 г. опять сделалась средоточием сбора воинов для защиты правого дела, а легенда, успевшая сложиться о личности Дионисия, способствовала распространению этой иллюзии.
Судя по рассказам летописи о первых шагах Дионисия на поприще иноческой жизни, этому игумену Сергиевой лавры как будто не суждено было войти в такую честь. В самом начале смутного времени молодой монах болтался среди сходки простонародья на одной московской площади. Какой-то простолюдин грубо спросил его: «Что ты здесь делаешь? Тебя ждет твоя келья!» – «Ты прав, брат! – ответил монах, – я согрешил, прости меня!»
Это был будущий архимандрит. Уроженец Ржева, он назывался в миру Давидом Зобниновским. Он вернулся в свою келью, но не надолго. В такие времена, как тогдашнее, монастыри всегда пустовали; переполнявшие их носители буйной юной энергии разбегались по перекресткам. Московские перекрестки не раз потом видали высокую фигуру и страстную мимику этого бродячего монаха. Но испытания, переживаемые его родиной, ставили его лицом к лицу перед жестокими страданиями и вернули его мятущуюся душу на путь ее истинного призвания. Впадая не раз в странные заблуждения и тяжкие немощи, русские монастыри вместе с тем долго служили делу милосердия; и вот за это они и до сих пор пользуются некоторым расположением народа, – увы! весьма ослабевшим. Во время осады и после нее Дионисий отличился, ухаживая за ранеными, собирая тысячами умирающих и умерших; и тогдашнее рвение его в этом служении сообщило такое обаяние его личности, что оно гораздо более всех его других подвигов приучило видеть в нем преемника по духу Гермогена. Историческая действительность оказывается несколько иной.
Защитники пр. Дионисия старались выдвинуть значение посланий за его подписью, которые будто бы вызвали первое восстание против поляков при Ляпунове и Трубецком. Заслуга была бы не особенно большая, если принять во внимание, какой характер приняло это восстание. Но известные нам грамоты из Троицкой лавры помечены июлем и октябрем 1611 г. Палицын уверяет, что такие грамоты рассылались еще в марте; это не важно: ведь 1-го апреля войско ополченцев стояло уже лагерем под стенами Москвы. Не в меру прославленный келарь хочет еще доказать, что и призыв ко второму восстанию исходил из его монастыря. На этот раз он совершает погрешность гораздо более тяжкую, чем простая ошибка в числе. Приписывать этот почин Троице-Сергиевой лавре значит противоречить исторической истине. На словах монастырь в самом деле усиленно призывал к вооружению; но по духу своему он был не только вполне чужд восстанию 1611–1612 г., но даже противодействовал ему всей силой своего влияния. Монахи и казаки обыкновенно слишком хорошо ладили друг с другом, чтобы очутиться во враждебных лагерях. По происхождению, воспитанию и нравам они принадлежали к одной и той же среде. Один из биографов Дионисия открыл в лавре своего рода Думу, которая после смерти Ляпунова приняла будто бы политическое наследие триумвирата[432] и воздвигла в Нижнем Новгороде новых защитников того же дела. Факты свидетельствуют о прямо противоположном. У нас в руках письма этой монастырской общине от Заруцкого и Трубецкого. Одно, помеченное августом 1611 года, – значит, после смерти Ляпунова,[433] – отвечает на просьбу об отводе земель; через несколько месяцев за этим письмом следует обращение к щедрости монастыря, просьба о присылке боевых запасов.[434] Следовательно, об стороны продолжали пребывать в наилучших отношениях.
– «Долой поляков и изменников! Помогайте храбрецам, осаждающим Москву!» – всегда был боевой клич лавры и в 1611 и в 1612 гг. А ведь этими храбрецами были одни казаки Заруцкого. Дионисий и его товарищи заговорили иначе только тогда, когда дело было уже сделано, когда новое ополчение, образовавшееся без их содействии и наперекор их желанию, положило основание для преобразования гражданских и военных порядков, которое исключало казаков.[435] Архимандрит Дионисий был добрым пастырем и выдающимся исправителем священных книг, – заслуга важная в его время; но он вовсе не обладал политическим умом, и национальное возрождение 1611–1612 гг. потребовало иных деятелей. В Нижнем Новгороде религиозное чувство соединилось с инстинктом самосохранения, и тогда создалась та нравственная атмосфера, среди которой сами собой возникли и боевой клич, и то единодушное усердие, которые призваны были вывести страну из самого жестокого кризиса, какие только она переживала за все свое существовало до наших дней. Уже два ополчения одно за другим выступали в поход, чтобы приняться за эту задачу. Необходимо было третье с иным знаменем и иными воинами.
Возникновение этого движения еще мало известно.
В Москве, на большой площади перед Кремлем, теперь бросается в глаза бронзовая группа, изумляющая взоры иностранных путешественников. Она изображает двух римских воинов в театральных позах. Надпись на гранитном цоколе соединяет воедино в общем апофеозе имена Минина и Пожарского, героев войны за освобождение 1612 г., которая спасла Москву и подготовила восстановление национального единства под властью новой династии. Воистину, не было памятника более заслуженного; только стиль этого памятника – явная нелепость. Здесь несуразно переряжены два таких деятеля, какими может и должна гордиться история народа; но по внешности своей они не носили ни малейших признаков ни классической древности, ни романтики, ни котурна, ни шлема с перьями. Они были – и в этом их своеобразная личная привлекательность и особое величие – просто честные люди, которые робко и как будто даже не совсем охотно выступили из рядов, чтобы совершить дело, которое требовалось от них стечением обстоятельств; они весьма просто, никогда не напуская на себя ни малейшей важности, несли всю тяжесть громадной ответственности и, совершив свой труд до конца, после того как они держали в своих руках судьбу великого народа, без малейшего усилия незаметно скрылись, без заметных сожалений вернулись в свое прежнее положение: один – к своей мелкой торговле, другой – в ряды служилого дворянства.
В начале октября 1611 года в земской избе Нижнего Новгорода собрались потолковать о бедственных временах. Прибывшее накануне послание Гермогена поразило унынием умы. Оно уведомляло о новой опасности, грозящей православной вере: Заруцкий с казаками задумали посадить на престол «воренка», сына проклятого нечестивца. Уже с начала года в несколько приемов, письменными посланиями и устными наказами, патриарх призывал нижегородцев к оружию.[436] Но тогда он звал на помощь казакам против поляков и московских изменников. Теперь измена оказалась в другом месте, под другим знаменем, – ее приходилось искать не в осажденной столице, а под ее стенами! Оптовый торговец скотом и рыбой, староста Козьма Минин Сухорук встал и заговорил. Его знали за деятельного и ловкого человека, не очень разборчивого в ведении дел своих и общественных, не отказывавшегося, как подозревали, от подачек, но без крайностей и соблазна; добросовестный человек в духе того времени и страны. А теперь он проявил бескорыстную заботу об общем деле. Как и других, его посещали видения. Трижды являлся ему преп. Сергий, призывая послужить родине, окруженной опасностями. Сперва Минин отнесся недоверчиво к этим небесным внушениям, но был за это наказан болезнью. Потом он не знал, как приняться за исполнение полученных им в видении приказаний, – но святой явился снова и научил, что делать. В то время, когда Минин об этом рассказывал, один стряпчий, Иван Биркин, прервал духовидца:
– Лжешь! Ты ничего не видал!
Один взгляд Минина заставил наглеца незаметно скрыться.
В летописях, откуда мы заимствуем[437] эту наивную сцену, вероятно, воспроизведена картина не очень далекая от правды, как это можно подумать с первого взгляда. Деятельная и грубоватая натура Минина вряд ли была расположена к припадкам религиозного исступления; тем не менее, сообща с некоторыми единомышленниками, он счел нужным придать своему рассказу такую форму, потому что она служила как бы порукою замыслам, вытекавшим из верной оценки общих опасностей и обязанностей. На предварительный уговор указывает и легкость, с которой заставили замолчать Биркина, человека, впрочем, с плохой репутацией; а так как, с другой стороны, преп. Сергий и патриарх говорили согласно, то собрание тут же на заседании наметило план обороны православной веры и национального достояния против всех врагов, внешних и внутренних.
У Минина и его товарищей не было военной опытности, поэтому решили обратиться к служилым людям; но все согласились с тем, что все граждане должны участвовать в расходах; тут же был сделан первый сбор среди членов общины.
Защитники славы Троицкой лавры настаивают на ее участии и в этом замечательном заседании,[438] исход которого определился будто бы благодаря ее посланию. Но эта грамота, помеченная 6 октября 1611 года, не могла достигнуть Нижнего Новгорода ранее конца месяца, а там в это время уже организационная работа была в полном разгаре. Мало того, как все тогдашние политические послания иноков преп. Сергия, воззвание это шло наперекор тому, что входило в задачу Минина с товарищами: Дионисий и Палицын все еще восхваляли подвиги Заруцкого и Трубецкого! В этой стране повальной безграмотности питали большое уважение к письменности, и это послание от 6 октября, вышедшее из глубокоуважаемого во всех отношениях источника, наверное должно было произвести впечатление. Однако оно не побудило нижегородцев передумать и отступиться от принятых решений. Благодаря деятельности Минина, движение, возбужденное по его почину, уже распространялось вширь. Этот мясник вел довольно обширные сношения; один документ[439] приписывает ему даже знакомство с гражданами Москвы. Могло случиться, однако, что особые мнения представителей лавры, вызвав горячие прения в широком кругу патриотов, враждебных смуте, только помогли им выяснить себе свои собственные взгляды и утвердиться в своих замыслах. Летописец говорит, что послание читали в воеводском доме на собрании именитых лиц города, всех мирских и духовных властей. На следующий день снова собрались, по обычаю, в Преображенском соборе, и предприятие было окончательно устроено.
Постановили, как собирать ратников и налоги на военное дело; в главноначальствующие Минин указал кн. Дмитрия Михайловича Пожарского, который после неудачной стычки с поляками на улицах Москвы залечивал свои раны в своей вотчине Суздальского уезда.
Теперь познакомимся с этими героями среди их деятельности.
Потомки Всеволода III-го из рода владетельных князей Стародубских, Пожарские получили прозвание от городка Погарь, прежде называвшегося Радогость и переименованного так после того, как его сожгли татары. За Дмитрием Михайловичем не знали ни одного блестящего дела, где бы он блеснул воинскими талантами, чтобы внушить особое доверие согражданам. Придворный без чина при Борисе и стольник по польскому чиноначалию, установленному вторым Дмитрием, он тихо и незаметно переживал, покоряясь судьбе, превратности этой смутной поры. Служа Годунову, он не воздержался от внесения своего имени в список доносчиков, которых расплодила вокруг престола подозрительность этого государя. Россия того времени не знала безупречных людей, да и водились ли таковые когда-либо в других странах! По крайней мере за Пожарского говорила относительная прямота поведения. Его не видали ни в Тушине, ни под Смоленском. Он ничего не просил у Сигизмунда и даже после Клушина оставался верным Шуйскому.[440] Впоследствии он сражался рядом с Ляпуновым и Заруцким, но его раны избавили его от предосудительной близости с казаками. Происходя из обедневшего рода, он лично получил довольно значительное состояние от щедрот царя Василия, что тоже говорило в его пользу. Да иной выбор очень затруднил бы нижегородцев. Московия была бедна знаменитыми полководцами. Из круга более блестящих воевод – Шереметев был заперт в Москве, Шеин и В. В. Голицын попали в плен. Хотя Пожарский, будучи главнокомандующим, и не проявил талантов полководца, которых не сулило его прошлое, во всяком случае он вполне оправдал свое избрание. Следует отметить, что он принял его не без сопротивления, с искренней скромностью выражая сожаление, что нет кн. Голицына, которому он охотно уступил бы первое место.
Со своей стороны он предложил Минина в собиратели военных налогов, и мясник тоже отклонял от себя эту тяжелую обязанность; но, вынужденный принять ее, он проявил такую твердость и энергию, что они по временам казались чрезмерными и вызывали много жалоб. – «Если понадобится, мы продадим наших жен и детей», будто бы сказал он, и некоторые историки думали, что он буквально исполнял это обещание и тем способствовал развитию крепостного права. Это весьма сомнительно. Отдельные случаи сопротивления могли вызвать кое-какие суровые меры, но в общем все-таки постановление тяглых городской общины Нижнего возбудило, по-видимому, великую готовность к добровольной щедрости; часто отличались щедростью последние бедняки, дававшие больше, чем от них требовали. Одна вдова пришла сказать: «У меня есть двенадцать тысяч рублей, а детей у меня нет; вот десять тысяч, – располагайте ими». – Можно с уверенностью утверждать, что с начала до конца скромный мясник, как его обзывали, был душою, главным двигателем и руководителем великого дела.
Вооружив население нижней Волги и собрав несколько отрядов из дворян, которые, будучи изгнаны одни поляками из Смоленской области, другие Заруцким из Дорогобужа и Вязьмы, бродили, ища пристанища, – в какой именно день – трудно установить, но не позже, скорее еще раньше, февраля 1611 г., – Минин и Пожарский разослали до всем областям грамоты с вполне определенной программой действий. Они открыто высказывались против казаков, затевавших новую междоусобную войну своим нечестивым намерением возвести на престол Марину и ее сына. Одинаково отвергая «воренка», короля польского и всех их соперников, искавших престола без законного права, они желали, чтобы вся русская земля, правильно и полно представленная выборными, занялась избранием государя, «кого нам Бог даст». А пока нужно соединяться против поляков и «не давать казакам дурна никакого делати».[441]
Это было все, и этого было вполне достаточно. Скромная, как ее составители, эта программа оказалась удачной именно потому, что, ничего не предрешая, не оскорбляя честных убеждений и не нарушая достойных уважения интересов, она могла объединять всех благомыслящих и доброжелательных. Призыв услышали. Из Коломны, из Рязани, из окраинных уездов толпами шли новобранцы; в том числе немного казаков, но «добрых». Весьма широко-объемлющий, этот термин прилагался обыкновенно ко всему «гулящему люду» государства; а под Москвой в это время «худые» казаки доставляли новые доводы для тех, кто объявлял их злейшими врагами отечества. Когда Сидорке удалось водвориться во Пскове, Заруцкий и Марина, потерявши голову вследствие обманутого честолюбия, оба решились признать это новое воскресение Дмитрия; и 2-го марта 1612 года все войско, стоявшее под стенами столицы, присягнуло бывшему дьякону!
А поляки, как бы соперничая в безумии со своими противниками, как будто в ответ их нелепой выходке, совершили над собой самоубийство. Взбунтовавшись из-за задержки в выдаче обещанного рядовым жалованья или приняв участие в ссорах начальников, войска Гонсевского и даже Ходкевича в январе 1612 г. перешли от конфедерации к дезертирству.[442] Покружившись по московской территории, лучшие эскадроны вернулись в Польшу и там принялись с лихвой вознаграждать себя захватами из королевских, даже частных имений. К середине года для поддержания на русской почве своего клонившегося к падению владычества Сигизмунд обладал только двумя жалкими обломками прежних сил: армией призраков в Москве, приблизительно в тысячу человек, запертых и осажденных внутри Кремля; вскоре, томимые голодом, чтобы продлить свои мучения, они стали прибегать к омерзительным средствам, превзошедшим все доступное воображению; а близ столицы находился призрак армии, – великий Ходкевич, почти без солдат, держался в поле только одним обаянием своего имени, но все еще упорно поджидал прибытия короля! Когда король прибыл, было уже поздно; к тому же его величество мог привезти из Варшавы в Смоленск только свою супругу, воинственную королеву Констанцию, огромный двор и несколько ксендзов. А польский гарнизон Москвы уже сдался.