Таким образом, задача Минина и Пожарского значительно облегчалась. Их ополчениям не довелось выдерживать таких сражений, чтобы у них серьезно оспаривали победу; не от поляков зависело препятствие, которое сначала стало между ними и Москвой, а потом надолго задержало их движение; при этом-то и обнаружился истинный характер их деятельности. Прямая дорога от Нижнего к Москве шла через Суздаль. В марте третье ополчение готовилось двинуться по этому пути, когда узнало, что Заруцкий принимает меры, чтобы захватить Ярославль и все города Поморской области. Если бы новые поборники народного дела допустили захват северных областей в то время, когда юго-западные оставались без защиты со стороны Польши, они подвергались бы опасности очутиться между двух огней. Упредить казаков на этой стратегической линии, таким образом, стало их первой заботой. Здесь-то и произошли решительные моменты борьбы между двумя национальными партиями, спорившими из-за права распорядиться судьбой своего общего отечества. В Ярославле же, где в течение нескольких месяцев пребывало последнее временное правительство, подготовлялось разрешение продолжительного кризиса, историю которого, крайне поучительную, я так неполно набросал.
Кроме Минина, все товарищи Пожарского были военные люди или считали себя таковыми; но действовали они, как завзятые приказные. Собравшись в Ярославле, они поспешно принялись за учреждение правительства, вместо того чтобы сражаться. Вместо того чтобы дать ему военную организацию, как того требовало положение, – они старались по возможности придать ему характер парламента. Я уже говорил, что у этого народа парламентаризм в крови, но на деле он так долго был лишен представительства, что не сохранял тогда ни ясного понятия о его сущности, ни особенно тонкого чутья к нему.
В апреле 1612 г. из Ярославля от ополчения восставших разосланы были по областям новые грамоты с требованием помощи людьми и деньгами и, кроме того, присылки выборных, по двое, трое от сословия, для собрания «земского совета». О земском «соборе» не решались говорить, так как в нем первое место отводилось духовенству, а ополчение было бедно его представителями. Оно не имело ни одного епископа, хотя бы грека, чтобы выдвинуть его вперед. А Пожарский очень стоял за соблюдение порядка старшинства. Его подпись на грамотах стояла десятой, ниже боярина Морозова, боярина кн. Долгорукова и некоторых других сановников, которым он, будучи на деле диктатором, уступал по праву первенство в силу властных порядков местничества. На пятнадцатом месте он расписывался за неграмотного Минина, который по важности своей службы писался выше других Долгоруких, несмотря на их знатное происхождение.[443]
О результатах этого созыва мы можем только догадываться. Несомненно, в Ярославле существовало временное правительство, служившее, как водится, представительным органом всей земли русской. Но каким образом оно было устроено, по каким полномочиям, откуда исходила его власть, – это пока тайна. И этот «земский совет», в свою очередь, присвоил себе самые широкие права; он вел сношения даже со шведами и с «государством Новгородским», которое тогда само совсем взаправду уверовало в свою гадательную независимость и доходило до смехотворного обращения к посредничеству императора Германии.[444] Вероятнее всего, что первоначально совет состоял из собрания одних только военных начальников отдельных отрядов в армии ополченцев. Это был просто военный совет, где несколько бояр и воевод заседали рядом с казачьими атаманами, татарскими мурзами, немецкими, шотландскими, даже польскими полковниками. Из них составили подходящий подбор лиц.[445] Всех их почтили званием представителей земли русской, и они все, по крайней мере на бумаге, участвовали в деяниях нового правительства, во всех без разбора: в постановлениях судебного и административного характера, как и в дипломатических сношениях, в которые они наверное не вмешивались.[446]
Но это не важно. Даже и таким, каков он был, этот мнимый парламент сделал много хорошего и важного дела, а многие ли более правильно учрежденные собрания могут этим похвастаться перед историей? – Повторяю, мы все-таки очень плохо осведомлены о происходившем в Ярославле; само продолжительное пребывание Пожарского в этом городе для нас загадка. Очень хорошо сделали, что упредили Заруцкого на севере; но особенно необходимо было не дать Сигизмунду упредить себя под Москвой. Король должен был прибыть; верные ему бояре получали на этот счет из Варшавы вполне определенные обещания;[447] польский гарнизон в столице и войска Ходкевича творили чудеса твердости и терпения только в надежде на близкую помощь, которая могла бы снова привести к удивительному успеху вроде Клушинского чуда, если бы Жолкевский опять принял на себя командование.
Большинство историков строго осуждало медлительность диктатора; вероятно, у него не хватило решимости; но вполне возможно, что он сомневался в своих силах, чтобы одновременно сражаться с поляками, казаками и шведами. По некоторым указаниям можно догадываться, что Заруцкий своими переходами старался задержать движение нового ополчения. Как будто любовник Марины уже в это время подумывал о соглашении с ее соотечественниками; Пожарский должен был отряжать полки, чтобы прикрывать Троице-Сергиеву лавру от казаков, с которыми монастырь теперь собирался окончательно порвать сношения.[448] Пожарскому приходилось хлопотать одновременно и о пополнении своих сил и о разделении сил противников. Но он не торопился и потому, что в этой стране никогда не было обычая спешить, чем и доставил Польше последний случай попытать счастья. Польша опять осталась глухой, и таким образом крайне опасная для ополченцев медлительность в движениях послужила им только на пользу. Бестолковые противники – всегда самые лучшие помощники.
На пути из Нижнего Новгорода в Ярославль, когда их восторженно встречали в Балахне и Костроме, Пожарский и Минин получили письмо, в котором Заруцкий и Трубецкой с товарищами признавали «заблуждением» свою присягу Сидорке и предлагали свои услуги для «очищения родины». Это был первый явный признак успеха; но самое обращение еще показалось подозрительным; временное правительство ни на миг не подумало тогда воспользоваться им, разве только для того, чтобы получше скрыть свои чувства и свои намерения. Оно объявило казакам, что готово двинуться на помощь им, а само не двигалось; точно так же отнеслось оно и к гражданам Новгорода; оно отправило к ним по собственному почину посольство, чтобы убедить их, что ополченцы готовы действовать заодно с ними и признать кандидатуру шведского принца, если он примет православие.
Одновременно, с мая по июнь 1612 г., правительство развивало, и расширяло свою организацию, постоянно сносясь с областями, требуя от них подкреплений, сосредоточивая в своих руках управление ими. Оно вызвало Кирилла, удаленного на покой митрополита ростовского и ярославского, и, присоединив к нему нескольких духовных лиц, создало «освященный собор» в малом виде, какой по правилам под председательством патриарха заседал во главе всех соборов москвитян. Два присутствующих боярина, В. П. Морозов и В. Т. Долгорукий, изображали ядро будущей Думы, а Минин налаживал деятельность изрядного числа приказов.
Время делало свое дело и лучше всего помогало этим новым «собирателям земли русской». Новгородцы упорно стояли на своем и, в свою очередь, ответили присылкой посольства; очевидно, стороны далеко еще не успели сговориться. Но под Москвой и во Пскове дела принимали благоприятный оборот. Сидорка, ввиду враждебного отношения жителей, возмущенных его насильничеством, 18 мая ночью бежал без шапки на неоседланной лошади; его поймали и повели в Москву. Смерть его приключилась при очень загадочных обстоятельствах: может быть, после судебного разбирательства он был посажен на кол своими ненадежными подданными, а то и просто убит по пути в Москву сопровождавшими его казаками.[449]
Событие это, несомненно, вызвало новый отлив людей из войска, стоявшего под стенами столицы. Второй или третий Лжедмитрий еще имел среди них сторонников, а Заруцкий, навязывая его своим товарищам, поссорился с Трубецким. Возможно, что Палицын, отвернувшись от казаков, постарался в то время, как сам похвалялся, сделать разлад очевидным и этим ускорить выступление в поход Пожарского. В конце июля Ходкевич приближался к Москве, и в самом деле было решено выступать из Ярославля. Но открытие заговора, зачинщики которого до сих пор неизвестны, вызвало новую задержку. Диктатор избежал кинжала убийцы и посвятил несколько недель на расследование по всем правилам. Но волею судеб он всегда выигрывал драгоценное время, когда казалось, что он его тратит.
Когда Ходкевич остановился под Рогачевым, Заруцкий решился вступить в переговоры с этим польским военачальником. Его положение в казачьем стану явно становилось невыносимым, и он сам отказывался от своего плана вернуть Марине корону. Соглашение почти устанавливалось, когда эти козни открылись, теперь уже безнадежно повредив положению атамана и оставив ему один только выход – бегство.[450] Приблизительно с 2 500 еще верными ему казаками он отправился в Коломну за Мариной и воренком и водворился с ними в Михайлове Рязанской области.
Трубецкой тотчас же послал в Ярославль новые уверения в своей преданности общему делу, а у Пожарского уже не было прежних поводов к недоверию, но, может быть, у него оставались гораздо более убедительные доводы – сомнение в способности его ополченцев сразиться лицом к лицу с эскадронами Ходкевича, хотя уже сильно умалившимися в составе. Выступив, он подвигался действительно медленно, маленькими переходами, лично посетил могилы своих предков в Суздале и только 14 августа был у Троицы, где опять назначил остановку; здесь, получив предложение принять на службу Якова Маржерета, Пожарский отказал ему без особенно уважительной причины. Французский партизан побывал-де на службе у чересчур многих партий; но ведь и большинство москвитян поступало так же. Скоро диктатору пришлось сбавить свои требования.
Наконец, 18-го августа, после торжественного служения у гроба преп. Сергия и благословения архимандрита, ополчения тронулись к Москве; монахи двинулись вместе с ними крестным ходом с церковными песнопениями. Но порыв ветра чуть было не испортил всего дела, – ветер подул с юга: дурное предзнаменование! Сделали остановку, спрашивали монахов, обратились с молитвами к иконам преп. Сергия и Никона; к счастью, их чудотворная сила проявила себя: ветер переменился; лица прояснились; сердца прониклись упованием. Теперь без задержек приблизились к столице.
Но Пожарский все еще не успокоился. Он помнил участь Ляпунова, и полчища голытьбы, бывшие под начальством Трубецкого, наводили на него страх. Он скоро познакомился с этой голытьбой, но не так, как он ожидал.
Ополчение расположилось на Яузе, в пяти верстах от Москвы. Трубецкой предложил ополченцам квартиры в своем стане. Перед появлением Ходкевича следовало соединиться, чтобы дать ему отпор. Пожарский решительно отказался, и казаки рассердились. После того, как столь долгое время это новое ополчение подвергало своих братьев, своих естественных союзников опасности быть уничтоженными силами поляков, оно теперь покидало их на глазах неприятеля! Несомненно, в этом обнаруживалась чрезмерная осторожность, с одной стороны, и большой риск, с другой; но Ходкевич оказался не в силах воспользоваться этой ссорой. Он и сам-то опоздал только потому, что поджидал подкреплений, которые постоянно обещали, но все еще не присылали. В июне он мог бы еще, отделив от смоленского гарнизона отряд в три тысячи человек, пополнить силами и снабдить припасами осажденных в Москве; но в это время Гонсевский передал командование Струсю, и среди его людей вспыхнул бунт. Ходкевичу не удалось сохранить для себя ни одного из них, и он принужден был отступить к Вязьме, где надеялся встретить короля и Жолкевского. Но у короля не было денег, а победитель при Клушине отказался от командования войсками, не получавшими содержания. Предоставленный своим силам, Ходкевич делал невероятные усилия, чтобы упредить Пожарского под Москвой, но прибыл только сутки спустя после него и привел с собой мало людей: пятнадцать эскадронов плохо вооруженной литовской армии, несколько рот пехоты, остатки польского войска, бывшего в Тушинском стане – всего около 600 лошадей, и немного казаков польской украйны; это была плохая армия.[451] Весь ее наличный состав внушал так мало опасений, что Пожарский счел возможным обойтись без помощи казаков и жестоко поплатился за это.
22 августа произошла первая стычка; казаки Трубецкого смотрели на нее безучастными зрителями; всего несколько сотен бросились в сечу, вопреки полученным приказаниям, – и решительный перевес оказался на стороне поляков. Перейдя Москву-реку, Ходкевич провел в Кремль четыреста телег с провиантом, а оба следующие дня оказались еще более пагубными для ополченцев. Поддерживаемый вспомогательным отрядом, польский гарнизон делал удачные вылазки, оттеснил в самую реку часть войск Пожарского и отнял два укрепления у казаков Трубецкого. Диктатор принужден был сознаться в своей ошибке. По численности и силе голытьба, хоть голытьба, а все-таки оказывалась необходимой. Прибегая к ее содействию, Ляпунов покорялся необходимости, и, если ему пришлось при этом плохо, так только потому, что он не сумел хорошо обставить этот элемент, который все-таки до некоторой степени подчинялся дисциплине, как вскоре показало время, – отчасти и потому, что Ляпунов не уделил должного внимания его вполне законным вожделениям и не отвлек этим его грозной энергии от обманчивых мечтаний, сбивавших его с пути.
Теперь сближение между разрозненными борцами за одно и то же дело становилось необходимым; разлад между ними грозил повредить его успеху. Впоследствии Палицын приписывал себе честь его улажения. Благодаря именно ему, тотчас после общих поражений, плохо вооруженная, полуголая, босоногая, в одних рубахах, голытьба ринулась на поляков, призывая на помощь св. Сергия, и массой своих тел, как таранами, сломила тяжелые эскадроны гусар.[452] Однако другие источники приписывают Минину важнейшую часть этого неожиданного успеха. По указанию польского перебежчика, ему удалось с несколькими сотнями ополченцев захватить неприятеля врасплох, а возникшая от этого в неприятельских рядах паника открыла дорогу казакам Трубецкого.
Победа, впрочем, не была еще решительной. Ходкевич отступил, но Струсь еще сидел в Кремле, и всегда можно было ожидать вмешательства Сигизмунда. С другой стороны, союз между победителями просуществовал только, пока они одерживали победу. Пожарский и Трубецкой лично еще не видались; начальник голытьбы, спесивясь своим званием боярина, выжидал, чтобы диктатор посетил его, а тот боялся западни и издавал грамоты, в которых прямо приписывал вчерашним союзникам намерение убить его, Пожарского. Голытьба, говорил он, ожидала только этого удобного случая, чтобы наброситься на ополченцев, перебить и ограбить их, а затем, оставив поляков в Москве, разойтись для опустошения северных областей.
Он несомненно преувеличивал. Преувеличения были неизбежны в официальных документах того времени. В то же время казаки действительно как будто покушались, если не открыто вредить ополченцам, то, в свою очередь, покинуть их и перекочевать подальше. Это была голытьба, и она жаловалась, что умирает с голоду. Но она только что проявила свой героизм, и она сознавала это. Снова вмешался преп. Сергий, т. е. архимандрит Дионисий либо Палицын. Получив из Троицкой лавры жалованье не деньгами, – их бы они, конечно, взяли, – а церковной утварью на тысячу рублей, казаки героически отказались от такой милостыни, обещаясь служить и так. Затем, когда устроилось свидание начальников обоих лагерей на нейтральной почве, на р. Неглинной, они побратались с ополченцами, и новые грамоты, рассылаемые с двумя подписями, кн. Трубецкого и кн. Пожарского, возвестили об окончании раздора.[453]
Теперь, казалось, вплотную подошли к цели, а между тем она опять отодвинулась. Пожимая руку соперника, диктатор считал обеспеченным обладание северными областями, но они ускользнули от обоих полководцев: покинув Ходкевича, казаки польской украйны проникли в эту область, внезапно захватили Вологду и разграбили ее. С другой стороны, несмотря на все соблазнительные предложения, – обещание отпустить в Польшу всех, кто не пожелает служить в Московии, посулы больших выгод за эту службу, – польский гарнизон Кремля все еще ничего не хотел слушать. Сопротивление Струся и его товарищей, продлившись до ноября 1612 года, искупило бы много польских ошибок, если бы, доводя военную доблесть до крайних пределов, эти дивные воины не перешли пределов допустимого для цивилизованного человечества.
Поляки упорно ожидали короля и, судя по их поведению, несмотря на самые ужасные испытания, не теряли душевной твердости. На предложения противников они отвечали бранью и насмешками. Виданное ли дело, чтобы дворяне сдавались скопищу мужиков, торгашей и попов! Они отсылали воинов Трубецкого к сохам, ополченцев Пожарского в церковь, а Козьму Минина к его мясному промыслу.[454] А между тем около середины октября они уведомили Ходкевича, что у них съестные припасы иссякли; тогда предполагали, что они преувеличивают свои лишения; может быть, это и было так, ведь дисциплина очень ослабела с появлением Струся в Кремле. Но вскоре затем, когда Ходкевич уже не мог помогать им, поляки говорили сущую правду, утверждая, что съели последний кусок хлеба. И все-таки они еще сопротивлялись, питаясь крысами и кошками, травой и кореньями. Предание говорит, что они пользовались для приготовления пищи греческими рукописями, найдя большую и бесценную коллекцию их в архивах Кремля. Вываривая пергамент, они добывали из него растительный клей, обманывавший их мучительный голод.[455]
Когда эти источники иссякли, они выкапывали трупы, потом стали убивать своих пленников, а с усилением горячечного бреда дошли до того, что начали пожирать друг друга; это – факт, не подлежащий ни малейшему сомнению: – очевидец Будзило сообщает о последних днях осады невероятно ужасные подробности, которых не мог выдумать, тем более что во многом повторялось то же, что происходило в этой несчастной стране несколько лет перед тем вовремя голода. Будзило называет лиц, отмечает числа: лейтенант и гайдук съели каждый по двое из своих сыновей; другой офицер съел свою мать! Сильнейшие пользовались слабыми, а здоровые – больными. Ссорились из-за мертвых, и к порождаемым жестоким безумием раздорам примешивались самые удивительные представления о справедливости. Один солдат жаловался, что люди из другой роты съели его родственника, тогда как по справедливости им должны были питаться он сам с товарищами. Обвиняемые ссылались на права полка на труп однополченца, и полковник не решился круто прекратить эту распрю, опасаясь, как бы проигравшая тяжбу сторона из мести за приговор не съела судью. Будзило уверяет, что возникало много подобных дел; томясь голодом, наполняя рот кровавой грязью, по словам записок, обгладывая себе руки и ноги, грызя камни и кирпичи,[456] все эти люди, несомненно, впадали в безумие! Войны обыкновенно вызывают одичание, но нигде в других странах, даже во время жестоких войн XVI и XVII веков, не бывало в новой истории такого людоедства. А между тем вполне естественно, что эта осада оказалась исключением из общего уровня: она подвергала жесточайшим испытаниям людей, которые долгое время находились в соприкосновении с варварским еще обществом, пришедшим в состояние полного разложения; это соприкосновение способно было убить в них все возвышенные побуждения, прививаемые цивилизацией; к тому же эту осаду нельзя считать только простым военным предприятием. Для осажденных 1612 года Кремль служил «плотом Медузы»,[457] на котором носилась над бездной их жизнь, судьба их и вместе с нею судьба их родины. Поляки имели полное основание не полагаться на условия сдачи, которые им предлагали, а иные из них, хотя и смутно, чувствовали, что с польским знаменем, развивающимся над этим древним городом Московии, связана судьба обоих народов, со славной будущностью, властью и богатством, со всем, о чем они мечтали, вступая на эту почву, теперь ускользавшую из-под их ног; цепляясь за нее с безумием отчаяния, эти восторженные воины или отчаянные игроки боролись и отбивались слепо, безумно и беспощадно.
Они ждали своего короля, прислушиваясь к вестям о его прибытии под Смоленск с королевичем и двумя полками немецкой пехоты для подкрепления стоявшего уже в окрестностях этого города отряда кавалерии. В послании московским боярам Сигизмунд ссылался на нездоровье Владислава, которое будто бы задержало его приезд. А кавалерия, со своей стороны, ожидала раздачи жалованья за четверть года и, не получив его, отказалась идти дальше. После долгих переговоров Сигизмунд выступил вперед только со своими наемниками и несколькими эскадронами гусар или легкой конницы своей гвардии. При выезде его из города «царские ворота» сорвались с петель и с грохотом упали, загородив дорогу государю; ему пришлось выбраться другим путем; так, по крайней мере, рассказывали в то время. Дорогой к нему присоединился Адам Жолкевский, племянник гетмана, с отрядом конницы в 1 200 лошадей; король прибыл в Вязьму в конце октября. Было уже слишком поздно!
22-го октября казаки Трубецкого взяли приступом Китай-город. В Кремле поляки продержались еще несколько дней, приказав сидевшим с ними боярам выслать своих жен. Между осаждавшими вспыхнули новые ссоры, что дало полякам немного надежды и маленькую отсрочку. Пожарский намеревался с честью принять выпущенных боярынь, запрещая грабить и оскорблять их, но голытьба воспротивилась этому. Раздались крики: «Долой изменника!» Среди взбунтовавшегося лагеря восставал окровавленный призрак Ляпунова. Но диктатор не поддался казакам. Плотно окруженный и хорошо охраняемый, он не боялся никакого нападения, и 26-го октября поляки сдались. Бояре первые вышли из крепости; когда они переходили Неглинный мост, Пожарскому пришлось опять вступиться и защищать их. Тут был цвет московской аристократии – князья Ф. И. Мстиславский и И. М. Воротынский, двое Романовых, Иван Никитич с племянником Михаилом, будущим царем, и его мать. Поляков поделили между обоими лагерями, поручившись им всем за сохранение жизни, но очень немногие уцелели из тех, которые достались Трубецкому. Принадлежавший к числу счастливцев Будзило уверяет, что сами ополченцы Пожарского принимали участие в резне; сосланная в Галич рота Будзило, действительно, погибла там вся до последнего. Сам капитан был сослан отдельно от своих людей в Нижний Новгород, где в течение девятнадцати недель страдал в ужасном застенке.[458] Андронова подвергли пытке, и ему пришлось расплачиваться за разграбление Кремля, следы которого нашли после сдачи поляков.
На другой день (23-го) два крестных хода – один из церкви Казанской Божией Матери, а другой от Ивана Великого, отряды ополченцев и казаков сошлись на Лобном месте (Красной площади), где архимандрит Троицкой лавры отслужил благодарственный молебен; сюда же крестным ходом прибыло духовенство, неся с собою икону Владимирской Божией Матери. При виде этой неоцененной иконы, которую считали погибшей, изрубленной поляками, все множество народа зарыдало. Затем войско и народ вошли в священную ограду Кремля, из которой удалось, наконец, изгнать поляков, – и радость сменилась скорбью перед раздирающим душу зрелищем: разрушенные и оскверненные церкви, поруганные и обезображенные иконы, а в подвалах склады внушающей ужас провизии: омерзительное крошево, в котором воображение кое-кого из москвитян рисовало себе части тела друга или родственника!
Торжественная обедня и благодарственный молебен в Успенском собор завершили этот день. Такой же день древней столице пришлось вновь пережить ровно через двести лет, после отступления Наполеона.
Москва была возвращена москвитянам. Но Сигизмунд все еще подвигался вперед. Соединившись под Вязьмой с Ходкевичем, он осадил Погорелое-Городище; на свои предложены сдаться он получил от воеводы кн. Юрия Шаховского такой ответ, что он мог его принять за поощрение: «Идите к Москве; если столица будет вашей, я тоже буду ваш». Король послушался этого совета и из Волоколамска послал к воротам города небольшой отряд своих войск с двумя парламентерами. Эту обязанность согласились еще взять на себя бывший член великого посольства кн. Данило Мезецкий и дьяк Грамотин.
И Москва, возвращенная москвитянам, испугалась! Ополченцы и казаки уже рассеялись; поэтому первые вести от Мезецкого и Грамотина внушили Сигизмунду полную уверенность: из ополчения Пожарского осталось только две тысячи дворян и с ними четыре тысячи казаков.[459] Однако, благодаря деятельному вмешательству диктатора и Минина, столица держалась твердо. Приближение зимы доделало остальное. Испытав силы своей маленькой армии на плохих стенах Волоколамска и потеряв напрасно много людей после нескольких отчаянных приступов, король, в свою очередь, испугался грозившей впереди опасности начать гораздо более трудную осаду под угрозой холода и голода; тот же Мезецкий быстро повернул в сторону более правого дела и, переменив свою обязанность, известил своих соотечественников, что поляки уходят.
За этой счастливой вестью последовала другая. Покинув Михайлов, Заруцкий был разбит М. М. Бутурлиным и бежал лишь с горстью приверженцев.
Теперь временное правительство поняло, что его задача исполнена, и что ему следует увенчать дело, дав стране то, чего ей еще не доставало – государя. Еще в Ярославле поговаривали о том, что надо приступить к избранию царя, но необходимость преградить путь Ходкевичу, приближавшемуся к столице, оказалась более неотложной. Пожарский и Минин притом благоразумно отступали перед ответственностью, которую они взяли бы на себя со своим «земским советом», в сущности временным военным учреждением. Через две недели после сдачи поляков новые окружные грамоты призывали области к выбору более полноправных представителей.[460]
Ни одной из этих грамот не сохранилось; мы еще не знаем, ни обстановки, при которой происходили выборы уполномоченных, ни характера самых полномочий. Мы знаем только,[461] что временное правительство советовало избрать и прислать «лучших и самых разумных людей». Обращение к всеобщему голосованию совсем невероятно. Ни в одном подобном этому собрании того времени не находим его следов. Более вероятно участие местных властей. Опираясь на указания, которые дают подписи под избирательной грамотой Михаила Феодоровича Романова,[462] делали заключение, что представительство организовалось по сословиям. Действительно, расписывались за целые группы населения. Так, Федор Дьяков расписался «за всех выборных дворян, городских и уездных людей».[463] Но это сомнительно; другие историки,[464] напротив, предполагают, что выборщики руководились только личными достоинствами кандидатов. Город Кашин, например, прислал только одного выборного, монаха Порфирия. Тверь имела представителями двух архимандритов, нескольких дворян и горожан. Но можно допустить также,[465] что монах Порфирий был представителем одного только кашинского духовенства, так как некоторые местности роскошно и полно организовывали свое представительство, другие – обезлюдевшие вследствие войны и приведенные в состояние полной анархии – могли снарядить одного уполномоченного, или вовсе никого не присылали.
Можно сомневаться даже в подлинности указанных подписей. В самом деле, избирательная грамота помечена маем 1613 г., тогда как Михаил был избран в феврале; далее, среди 277 подписавшихся князь Д. М. Пожарский, И. Б. Черкасский, И. Н. Одоевский и Б. М. Салтыков являются здесь в чине бояр, а между тем они получили его только впоследствии, – оба первых в июле, а двое других в декабре этого года. Строго говоря, этот документ не имеет никакой исторической ценности. Предназначенный служить протоколом великого события, он в значительной части состоит из буквальной копии избирательной грамоты Годунова; самая речь, которую произнес перед Борисом патриарх Иов, влагается здесь в уста архиепископа Феодорита, обращающегося к Михаилу.
Состав этого знаменитого собрания тоже представляется очень неясным. Подписи соответствуют представительству пятидесяти городов и уездов на пространстве от берегов Северной Двины к югу до Оскола и Рыльска, от Осташкова Тверской области до Казани и Вятки на востоке. Однако из других источников мы знаем, что присутствовал и представитель г. Торопца, хотя ни одна подпись не свидетельствует об этом. От представителей Новгорода имеются четыре подписи, а другие документы сообщают о девятнадцати представителях этого города – попах, горожанах и стрельцах.[466]
277 более или менее достоверных подписей принадлежат людям всех классов, с казаками включительно, только за исключением крестьян, прикрепленных к земле, и холопов; но количественного соотношения этих элементов нельзя учесть. Служилые люди выступают в огромном большинстве, а казаков очень мало; но это указание только ослабляет веру в подлинность документа, так как установившееся предание упорно настаивает на том, что товарищи Трубецкого имели очень важное, даже преобладающее влияние на соборе; поляки называли Михаила их избранником, и даже в 1614 году шведский генерал Горн писал новгородцам, что и тогда казаки распоряжались в Москве как хозяева.[467]
Несомненно, что большинство областей неторопливо откликалось на призывы временного правительства, поэтому некоторые историки пришли к догадке, что будто бы за ноябрьским собранием последовал новый созыв выборных в январе 1613 г. Но если в этом смысле можно истолковать одно письмо Гонсевского, все-таки нельзя допустить возобновления в такой короткий срок столь сложной процедуры; об этом не упоминает ни один русский источник.
Когда именно открылся этот новый собор и заменил совет, который учрежден был в Ярославле, тоже невозможно установить. Первый известный нам признак его жизни проявился не ранее января 1613 года, – в выражении благодарности начальнику голытьбы: князю Трубецкому пожаловали область Вагу, отобранную у Салтыкова. Но и эти числа сомнительны. Опять-таки эта щедрая награда, несомненно, состоялась в течение того же года и еще раз указывает на весьма высокое положение, которое сохраняли за собой в Москве казаки, сдерживаемые, правда, и до некоторой степени дисциплинируемые силами противников смуты. В самом деле, с Пожарским хуже обращались. Наградив его гораздо позже боярским чином, сам Михаил, должно быть, считал, что покончил с ним все свои счеты. Только с возвращением Филарета бывший диктатор был снова вознагражден за свои подвиги увеличением своих и без того обширных вотчин. Впрочем, карьера обоих деятелей была уже окончена. С 1614 г. Пожарский поступил в ряды служилых людей, а за местнические счеты с Борисом Салтыковым был даже наказан «выдачей головой» своему противнику, довольно темной личности. Трубецкой принимал участие в походе 1618 года против поляков и ничем не отличился. Что касается Минина, он просто исчез, без сомнения, возвращенный на прежнее положение, как того желали поляки.[468]