bannerbannerbanner
Смутное время

Казимир Валишевский
Смутное время

Полная версия

Так они и поступили; воевода сандомирский принял их сторону и остался с ними. Дмитрию это было крайне неприятно, но он не уступил. Споры затянулись и на следующие дни, и послы понемногу склонялись к примирению. Кремль веселился. Пиры, концерты, балы во дворце сменялись без перерыва. Марина усердствовала во всю. Ради удовольствия польских гостей и своего собственного, она возвратилась к парижским лифам и фижмам; пресноту или излишнюю остроту московских блюд она исправляла средствами более утонченной кухни: после «лебяжьих ножек в меду» подавали глазированные фрукты и мороженое за «бараньим легким в шафране». Задаваясь целью пленить своих угрюмых гостей, Дмитрий, со своей стороны, пускал в оборот все свои способности, свою обходительность. После стола он как бы искал их общества и по-приятельски беседовал с ними. Если польские солдаты подходили к стенам дворца, он приказывал вводить их в сени, угощать лучшим вином и пил за их здоровье. Он устраивал турниры, подобные краковским, и проявлял полное удовольствие, когда польские борцы давали москвичам почувствовать всю грубость их кулачных боев. Поощряя вдохновение Антонио Риати, шута Мнишека, он изрекал такие острые словечки, что они могли бы очень неприятно действовать на верноподданных Сигизмунда, если бы их слух недостаточно освоился с такими впечатлениями. Через несколько дней, сидя в пустынной части города, куда долетали только отголоски веселых собраний, Гонсевский и Олесницкий уже горели желанием принять в них участие. Может быть, они предвидели возможность вознаградить себя на чем-нибудь другом. Скоро установилось соглашение. Решили, что один из послов займет стол, смежный с царским. Марина сделалась еще очаровательней. Сам Дмитрий ради приема вновь прибывших оделся по-польски. Однако когда Гонсевский отказался встать, чтобы принять кубок, который государь благоволил ему послать, ему объявили, что его выбросят в окно за непослушание, – и он подчинился!

На другой день, хотя опять Московия одержала верх, во дворце все еще делалось по-польски и в угоду Польши. На новый пир из москвитян пригласили только Власьева и кн. Масальского. Проведя три часа за едой и питьем, всю ночь протанцевали. К заре, переменив множество кавалеров, восхитительно танцевавшая Марина завоевала все сердца. Но Гонсевский и Олесницкий, танцуя с нею в одной кадрили, не сняли шляп, – Дмитрий приказал им сказать, чтобы берегли головы, иначе их снимут вместе со шляпами.[242]

Царь опять заставил себе повиноваться; но этой новой победой он, может быть, подписал свой смертный приговор. Уступая требованиям и капризам молодого государя, послы Сигизмунда наводились ими на горькие размышления. Так вот в кого переродился скромный и робкий в Кракове проситель! Он уже походил на самых жестоких московских деспотов, чью наглость доводилось переносить Польше; он слишком ясно показывал, чего она могла ожидать от его гордыни и притязательности. Под такими впечатлениями происки агентов молодого государя, затевавшиеся в Кракове, принимали еще более угрожающий характер. Но Гонсевский и Олесницкий не могли не знать о происках с противоположною целью, орудием которых там же служил Безобразов; и хотя мы не имеем на это достаточно достоверных указаний, но нам кажется вполне вероятным в эту пору сближение между польскими послам и недовольными москвитянами. При таких духовных сближениях создаются иногда положения, среди которых происходит нечто подобное тому, как в насыщенной электричеством атмосфере облака, встречаясь, порождают удары молнии. Дмитрий и Марина праздновали и веселились, в очаровании своего союза, которым увенчались их вожделения, в опьянении могущества, среди которого могли без отказа исполняться их желания; все окружавшее их составляло рамку блеска и радости прекраснейшему сну, который может явиться людям. Они не прожили в нем и восьми дней!

Скоро, подобно метеорам, они погрузятся в ночную тьму, которая разлучит и поглотит их жизненную долю; пора схватить хотя бы на лету их быстро промелькнувшие образы, особенно Дмитрия, – с Мариной мы еще встретимся, – и попытаться воспроизвести их очертания.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Катастрофа

I. Императорская чета

Благодаря одному из тех совпадений, которыми полны легенды всех стран, которыми создаются самые удивительные смешения, супруга Дмитрия не была незнакомкой в своей новой родине. В местной народной поэзии давно заняла видное место героиня с тем же именем – Марина, Маринушка, Маринка, с чертами, смутно напоминающими тот же женский образ. Она относится к фантастическому и величественному циклу Владимира. Эта героиня появляется среди гостей эпических пиров в Киеве и среди соперников грозного Добрыни, который в конце концов убивает ее. Она – чародейка и вещунья, еретичка и безбожница, даже распутная девка. Она соблазнила девятерых князей или богатырей, своих женихов, которых обратила в животных. Змея, обвивающая ее руку, – первый друг ее.[243] Несомненно, хотя варианты песен и не указывают на это, с приездом в Москву прекрасной польки, и особенно после катастрофы, разбившей счастье четы, в народном воображении произошло слияние этих двух женских образов. Черты их, сближенные и переплетенные, создали новое лицо, на которое обратили чувства и негодования, и гнева, и суеверного ужаса, навеянные легендарной героиней древности.

Вторая Марина не заслуживала такого крайне немилостивого отношения, можно утверждать теперь. В роли, какую ей довелось играть, она проявила главным образом честолюбие, и, нужно сказать, честолюбие особенно пылкое и упорное, одну из тех страстей-сил, которые, овладевая всем существом человека, как бы упраздняют все остальные чувства и побуждения, – привязанность к родине или семье, честь и стыдливость, робость или сознание опасности. Сделавшись царицей ценою опасной ставки, эта шляхтянка пожелает во что бы то ни стало удержать хотя бы тень титула и положения, раз приобретенных, соглашаясь на все жертвы, пренебрегая всеми опасностями, но в сущности без серьезного размышления и расчета бросаясь от приключения к приключению, из объятий одного авантюриста к другому товарищу по легкомыслию или безумию, лишь бы он доставил ей иллюзию призрачного возврата к утраченному величию. Вообразите себе человека, разбуженного среди чудного сна, который и наяву упорствует в преследовании и попытках поймать рассеявшийся призрак, пятится задом, чтобы не пугаться препятствий, на которые наталкивается, закрывает глаза, чтобы не видеть пропастей, куда катится, с каждым шагом более израненный, более униженный, с каждым падением более безумеющий, и разбивается, наконец, в отвратительном закоулке, – такова история второй Марины.

Дмитрий – более сложная личность. По точным свидетельствам, на редкость единодушным почти во всех оттенках, он был небольшого роста, но крепко сложен, с широкой грудью, сильными плечами, мощными мышцами и такими руками, что без усилия ломал подковы. На туловище коренастого силача – широкое лицо, смуглое, лишенное растительности; толстый нос с бородавкой, или синим рубцом, говорят другие; большой рот с толстыми чувственными губами; внешность, в совокупности своей не изящная, но, судя по некоторым портретам, вовсе не неприятная, производила впечатление ума, смелости и энергии. Я уже указывал на его искусство во всяких физических упражнениях. Прежние московские цари вообще им не отличались; обычай заковывал их в иератические позы, чем и довел Феодора до полной бездеятельности ума и тела. Считалось неприличным, чтобы московский государь садился на лошадь, не поддерживаемый несколькими придворными, и он взгромождался на седло, как парадный манекен. Кротость и тихий ход верховых лошадей, подводимых августейшему повелителю, тоже требовались искони заведенным порядком. Поэтому Дмитрий поражал пренебрежением к своему достоинству, когда выбирал самых горячих скакунов и вскакивал на них без помощи стремян. Когда же он осмелился с рогатиной в руке побороть медведя, все кричали о соблазне и бесчинстве.

Внешности и силе отвечали и духовные свойства отважного наездника: бурный, стремительный темперамент, не лишенный, однако, гибкости; много смелости, большая уверенность в себе; много живости и пыла; привлекательный по природе, великодушный, но склонный к вспыльчивости, он так же быстро успокаивается, как легко раздражается; в характере его есть грубоватость, но без свирепых инстинктов предполагаемого отца; никаких излишеств в питье и пище. Соблюдая трезвость сам, Дмитрий ненавидел пьянство; но сластолюбие крепко сидело в нем; много чувственности, даже некоторая порочность: муж Марины, любовник Ксении обожал женщин; но если верить некоторым отзывам, он проявлял вкусы восточного человека в распутстве; Петр Басманов и Михаил Молчанов служили у него сводниками, потаенными ходами приводя во дворец целый сераль, пользуясь даже населением соседних женских монастырей; составитель любопытного сказания кн. Хворостинин считался миньоном молодого государя, что не помешало ему изобразить его разбойником в своем повествовании.[244]

 

Дмитрий, как мы знаем, был страстный поклонник роскоши во всем; он предается ей без удержу и не смущаясь требует ее от всех окружающих. Его слава в этом отношении так быстро установилась и широко распространилась, что торговцы и посредники в сбыте дорогих вещей со всех сторон стекались в Москву; даже принцесса Анна, сестра Сигизмунда, поручила одному из спутников Марины очень ценный ларчик, чтобы тот предложил царю приобрести его. Феодор и Годунов значительно расширили довольно скромное жилище, которым довольствовались их предшественники. К полученным в наследство «золотой» и «грановитой» палатам Борис прибавил еще две, а к собственному жилищу, простому деревянному «двору», пристроил высокое каменное здание и украсил его садом. В соседстве с ними на обширном пространстве внутри Кремля стояли другие здания, служившие обыкновенно помещением для цариц под общим именем «теремов». Дмитрий нашел их тесными для себя. Так и в наши дни, как бы в память былых привычек предков к кочевой жизни, русские государи все еще очень непостоянны в жилищах: в Петербурге, как и Москве, новые резиденции возводятся с каждым царствованием и считаются дюжинами. Дмитрий не имел покоя, пока не поставил себе нового жилья. В том же Кремле, только ближе к Москве-реке, он велел наскоро построить себе новый деревянный дворец из двух корпусов, один для себя, другой для царицы. Он хотел ввести в них удобства и убранства, какие видел в Кракове и Самборе: дорогие ткани на стенах, занавесы на дверях и окнах, печи из зеленых изразцов.

Эти нововведения тоже не понравились; но москвичи были особенно неприятно поражены и даже испуганы странным сооружением, постановка которого перед вышеописанными дворцами возбудила жгучее любопытство; свойства и назначение этого сооружения до сих пор не выяснены археологами. Если верить одному благочестивому летописцу, Дмитрий думал изобразить в нем ад, куда рассчитывал вскоре отправиться на жительство. А пока, поставив в самом сердце святого города огромный котел, выбрасывавший пламя и тлетворные испарения, откуда выскакивали отвратительные чудовища с жадными пастями, он намеревался бросать в него православных, обличавших его проклятое еретичество.[245] Не приписывая его изобретателю таких злостных намерений, теперь полагают, что это сооружение имело два назначения: декорации для предполагавшегося фейерверка и военной машины, которая должна была улучшить действие прежних подвижных укреплений (гуляй-городов), употребляемых москвитянами того времени в своих военных походах.[246]

Дмитрий был государь воинственный и склонный к пышности. Он начал тем, что завел себе гвардию, без которой обходились его предшественники, состоявшую из трех рот иноземных наемников в великолепных мундирах, под командой француза Якова Маржерета, шотландца Альберта Лентона и датчанина Матвея Кнутсена. Наряду с этим парадным отрядом он вооружал и другие, усердно занимался их обучением, наблюдал за маневрами, за упражнением в стрельбе, сам наводил пушки, устраивал примерные атаки, принимая лично деятельное участие в подобных боях. Предполагаемый сын Грозного более походил на Петра Великого. Как и будущий реформатор, он любил во все входить сам. Он возмущал москвичей и тем, что не почивал после обеда, как требовал обычай. Часы отдыха, которыми так дорожили все его подданные, он употреблял на посещение мастерских, где беседовал с рабочими, собственноручно брался за их работу. Глава армии, подобно полтавскому победителю, он исполнял обязанности простого солдата, охотно обменивался кулачными ударами в примерных боях, с увлечением перекидывался снарядами в виде снежных комков. На охоте он с большой силой и ловкостью владел луком и рогатиной. Как Петр Великий, он любил женить своих ближних и непременно присутствовал на свадьбах. Подобно ему, только в меньшей степени, он дерзко презирал все предрассудки и некоторые обычаи. В знак неуважения к ним он ел телятину и испытал из-за нее столкновение со своим любимцем Татищевым, который до того разгорячился, что наговорил ему грубостей. Говорили даже о его возмутительной привычке водить с собой собак в церкви, что крайне сомнительно. Враги укоряли Дмитрия, что он после свадьбы не посетил бани, как предписывал обычай. Однако Немоевский бесхитростно записал в дневнике, что пир на следующий день начался позже именно из-за продолжительного пребывания царя в очистительной бане. Опять подобно Петру, Дмитрий быстро раздражается и переходит к ручной расправе, но он скорее успокаивается и забывает зло. Он гораздо мягче, но зато менее тверд, что способствовало его гибели. Но главное, хотя он и не имел времени развернуть свои способности, его умственное и нравственное содержание далеко не то, каким обладал Петр; у него нет дарований великого человека, как я говорил.

Очень мало развитой, его ум скорее быстрый и решительный, нежели глубокий и основательный. Он царствовал всего одиннадцать месяцев, и, несмотря на его беспечность и гордую доверчивость, хлопотливые старания утвердиться на троне оставляли ему мало времени для более производительного употребления своих способностей, а было бы несправедливо оценивать их только по результатам. Результаты эти очень слабы, насколько мы можем судить по дошедшим до нас свидетельствам; к тому же, как я уже указывал, в архивных документах этого времени замечается большой пробел, оставляющей широкий простор для сомнений и догадок.

II. Характер царствования

Польское влияние сильно отразилось на внутренней политике Дмитрия. На это указывают превращение Думы в Сенат и создание значительного числа заимствованных у соседей новых должностей, – великого конюшего, великого дворецкого, мечника, подчашего. Но от нового собрания сохранилось одно название со списком членов, составленным усердным Яном Бучинским. В этом списков любопытно отражается характер нового порядка: Нагие записаны здесь рядом с воеводами, недавно выступавшими против претендента; имена жертв Бориса Годунова перемешаны с именами креатур его преемника; список не выясняет нам ни политического характера реформы, ни роли выдвинутых ею личностей. Под властью проведенного до крайней степени самодержавия, как его установил Иван IV и продолжал Годунов, старая дума – необходимый орган центральной власти надо всеми ведомствами – клонилась к упадку. В Польше, наоборот, значение сената усиливалось в его двойственной роли государственного совета и верхней палаты. Заимствовал ли Дмитрий у своих соседей сущность или только форму учреждения? Думал ли он под многообещающим названием восстановить старое, или, наоборот, открыть будущее для политической свободы, о которой уже мечтали иные из его подданных? Мы этого не знаем, как не знаем цели ослабления законов о крепостном состоянии и податного бремени, – главных дел царствования. – Эти меры, запрещавшие массовые закрепления, лишавшие отцов права продавать вместе со своей и свободу своих детей, с другой стороны устранявшие участие корыстных посредников при сборе налогов, были ли зародышем более широкой законодательной реформы в гуманитарном духе или он просто входили в систему временных мероприятий, которыми пользовались и даже злоупотребляли в России во все времена и при всяких порядках? – Это остается загадкой, вероятно, неразрешимой.

Дмитрий унес в могилу тайну своих мыслей и желаний, еще не успевших окрылиться. И все-таки он чем-то дал некоторое удовлетворение народным массам, мощный порыв которых вознес его к власти; не даром тотчас за его воцарением бури, бушевавшая по всему государству и вздымавшие в одну огромную волну разнообразные революционные течении, вдруг затихли. Этому способствовала, может быть, общая перепись поместных земель и жалованья, раздаваемых служилым людям, задуманная в смысле уравнения раздач и подготовляемая созванными в Москву выборными, обязанными наблюдать за ее выполнением; возможно также, что перепись эта составляла часть целого сложного проекта, общий план и смысл которого от нас скрыт.[247] Одного появления «истинного солнышка» на застилаемом грозовыми тучами небе страны, полной глубокой религиозной веры, было достаточно, я думаю, чтобы вернуть ей спокойствие.

Под конец царствования на просторах степей обнаружился водоворот, следствие великого революционного прилива. Заволновались терские казаки, завидуя выдающемуся положению донских казаков близ государя или просто изыскивая предлог к разбойничьему набегу. Составив шайку вокруг атамана Фомы Бодырина, они объявили, что в 1592 г. царица Ирина родила сына Петра, которого Годунов осмелился подменить царевной Феодосией, жившей всего несколько месяцев. Незаконному сыну муромского мещанина Илье, или Илейке,[248] дали роль мнимого царевича. Он служил одно время приказчиком лавочки в Москве в силу этого имел вид человека, знакомого со столичными порядками. Быстро увеличиваясь, шайка попыталась захватить Астрахань; отброшенная, она двинулась вверх по Волге, предаваясь грабежам и погромам. Дмитрия это, по-видимому, не беспокоило. Он смело приглашал к себе названного царевича. Царский посланный застал нового самозванца в Самаре и поехал с ним к Москве. Можно строить лишь предположения о прием, который дядя готовил племяннику, так как Дмитрий не дожил до приезда гостя.

В своих сношениях с Западом преемник Бориса Годунова желал подобно ему и даже в большей степени держаться политики открытых дверей. По крайней мере он старался стучаться во все двери. Но, выражая желание ездить повсюду и приглашая всех к себе, представлял ли он себе неизбежные условия подобной политики? Это несколько сомнительно. Он пустился наудачу и на авось. Пребывание в Москве одного испанского монаха вдруг показалось ему даром Провидения, могущим открыть его стране, его дипломатам и купцам новые горизонты и рынки. Монах Николай де Мелло был миссионером ордена затворников св. Августина. После 20 лет проповеднической деятельности в Индии, он возвращался в Мадрид, когда его проезд через Москву возбудил внимание и недоверие полиции Годунова. Несчастный был схвачен и заключен в Соловецкий монастырь на Белом море. Дмитрий узнал о событии, освободил его и тотчас возмечтал, что нашел посредника для сношений с Филиппом III. У него не нашлось времени для заготовления инструкций странному посреднику; но он и не подозревал, что приготовил монаха для другой миссии, и его любящее доброе сердце могло порадоваться и на том свете: после ужасных испытаний и тяжких мучений Николаю де Мелло довелось быть последним спутником и предсмертным утешителем Марины.

Франция Генриха IV особенно привлекала доблестного молодого государя. По свидетельству Маржерета, он мечтал в один прекрасный день высадиться в Дюнкирхене и явиться в Париж приветствовать христианнейшего короля. Так предвещалось уже путешествие Петра Великого! Беарнец, пожалуй, хорошо принял бы этого предтечу. Очень благоприятные для Дмитрия донесения, доходившие до короля через его агентов, служивших в северных странах,[249] должно быть, произвели на него впечатление. Благодаря этому, когда Маржерет после катастрофы вернулся во Францию, король предложил ему записать его знаменитые рассказы, а также, без сомнения, ехать обратно в Россию, где мы встретим его участником в других трагических событиях. Для плавания к французским берегам Дмитрий собирался воспользоваться английским кораблем; уже одно это обличает всю химеричность его затеи.

 

При его воцарении британский посол Томас Смит находился в Архангельске и готовился к отплытию; его мало удовлетворяли вырванные у Годунова уступки, хотя торговцам других стран и самим москвитянам он казались чрезмерными. Новый царь тотчас вознамерился превзойти в щедрости своего предшественника. Еще в Туле он вызвал к себе агента английской компании Джона Мерика и надавал ему обещаний. Прибыв в Кремль, он поспешил объявить Смиту о скором отправлении посольства в Лондон и даровании новой грамоты, которую он, действительно, подписал.[250] Мы знаем, что англичане платили уже только половинные пошлины; теперь они совершенно освобождались от них; в действительности это была монополия – предмет их всегдашних вожделений! Но эта открытая дверь как бы закрывала все другие. Сам Дмитрий, очевидно, понимал дело иначе. В это же время он намеревался осыпать благодеяниями и польских и литовских купцов: отменить остановки на границе, неудобопереходимые заставы на дороге; отменить убыточные и досадные формальности, упразднить таможни! Все это прекрасно; но при этом привилегия англичан теряла свое значение. В голове Дмитрия теория свободного обмена смешивалась с протекционизмом; вернее, обе теории были ему одинаково чужды; он не заботился ни о примирении их принципов, ни о согласовании их на деле со своими мыслями и стремлениями.

С Польшей, как мы знаем, у него были более важные счеты. Спор, едва начатый и резко прерванный развязкой, отчасти зависавшей от условий, в которых он возник, привел, по-видимому, к обмену грамот; послы Сигизмунда сводили в них свои требования к четырем основным пунктам: вечный мир, уступка Северщины, помощь в приобретении шведской короны, разрешение иезуитам и прочему католическому духовенству ставить костелы в Московии.[251] Король соглашался на уступку из своих долговых притязаний. Делая вид, будто колеблется между своими прежними обязательствами и новыми обязанностями, Дмитрий предлагал иную сделку. Вместо Северщины, которую он желал сохранить, и войны со Швецией, на которую не желал давать своих войск, он предлагал денег, как будто его казна была неистощимой. Он соглашался на мир, но не желал иметь ни иезуитов, ни латинских костелов. Мы имеем основание думать, что сам автор вряд ли считал серьезными эти встречные предложения. Они, по-видимому, были представлены в середине мая; а 15-го мая царь призывал патера Савицкого и говорил ему нечто иное: он особенно желал бы видеть упреждение коллегии отцов в своей столице; ему нужны школы повсюду, и одних только иезуитов считает он способными руководить созданием таких учреждений! Приятно удивленный, патер Савицкий изливался в благодарностях; резко меняя предмет разговора, государь заговорил о своих военных приготовлениях. У него сто тысяч вооруженных людей, но он еще не знает, против кого направить их. Тотчас затем, как бы выдавая тайную мысль, он осыпал жестокими обвинениями короля Польши.[252]

При сопоставлении с другими указаниями, вывод, какой можно сделать из этого загадочного разговора, оказывается довольно определенным. Мы знаем, что ходил слух о ста тысячах флоринов, предназначенных тогда Дмитрием для польских мятежников; про набор местами лошадей, которые, по мнению занятых этим делом людей, должны служить для похода в Польшу.[253] Все это вместе взятое дает нам некоторое общее впечатление, следует думать, верное, относительно настроений Дмитрия в этот момент его краткого и драматического поприща. Так естественно мог подсказаться ему подобный план. Он так хорошо подходил к политическим преданиям страны, темпераменту молодого монарха, его прошлому и требованиям его положения. Если бы только удалось его исполнить, он бы обеспечил Дмитрию широкую популярность, сохранив для него все выгоды от полезных связей, заключенных в Польше, и освободил бы его от тех из них, которые в Москве становились очень вредными для бывшего протеже Сигизмунда и иезуитов.

Вероятно, он именно так желал и думал; но его мысль, воля, ум с трудом высвобождались из вихря стремлений и интересов, где прошлое и настоящее спорили из-за его призрачного счастья; из того смятения, в которое было всецело погружено его внутреннее существо. Скупая судьба предоставила ему так мало времени, чтобы сосредоточиться! Прибавим, что среди известий, которые мы имеем о его жизни и делах, самые полные и точные относятся ко времени его женитьбы, тех дней, когда его физиономия особенно отличалась от повседневной. Он появляется тогда в полном расцвете своей брызжущей избытком сил личности, в состоянии физического и духовного кипения, которое не могло быть обычным. Он, несомненно, отравлен, опьянен радостью и гордостью. Он в припадке мании величия. Он выставляет себя великим полководцем и мудрым политиком. Он Цезарь, и завтра будет Александром. Как та чертовщина из золоченой бронзы, которую он поставил перед новыми дворцами, самохвальство вытекало из того же разлива показного великолепия, пышности, приподнятости. Время и раздумье привели бы, конечно, собеседника патера Савицкого к более ясному сознанию действительности. Но времени, увы, ему не хватило! Через два дня после приведенной беседы Дмитрия не стало.

III. Смерть выходца с того света

Катастрофа давно подготовлялась в темных низах московской жизни, куда мало проникал чересчур рассеянный и доверчивый взор молодого повелителя. Письмо Ла-Бланка от 8-го апреля 1606 г. сообщает нам, что в Польше в это время ходили слухи о новом перевороте в Москве и даже о смерти Дмитрия. Супруг Марины сохранил расположение простонародья и среднего класса. В этих слоях не возбуждали мысли о мятеже ни нарушения обычаев, какие он себе позволял, ни даже подозрения в потворстве католичеству, в котором его обвиняли противники. Терпение, равнодушие к неизбежному злу составляли основные черты темперамента, выработанные веками тирании, и того умственного склада, для которого хороший или дурной, даже ненавистный, но законный царь стал уже необходимостью. Но были другие мятежники. Вызывая из ссылки Романовых, возводя в высшее звание дьяка Щелкалова, Дмитрий открыто старался восстановить значение той кучки выскочек, на которую с середины XVI-го века с такой завистью смотрели князья-бояре. С другой стороны, с Головиными, избавленными от опалы, которой наказал их Годунов, с Ф. И. Мстиславским, обласканным, ожененным и водворенным во дворце в Кремле, входила в милость привилегированная аристократия эпохи опричнины. В то же время высылались огулом опальные родные и друзья Годунова, уступая места неродовитым боярам, а таким людям, как Басманов, Микулин, вчера бывший стрелецким сотником, сегодня член Думы. Дмитрий старался смягчить впечатление такой политики. Беречь козу и капусту лежало в его характере. Он помиловал Василия Шуйского; он пытался привлечь и даже привязать к себе родственными связями тех из знатных, «которые оставались нейтральными», по выражению Массы. Не обезоруживая недовольных, эти попытки, с опасностью для него самого, обличали его слабость. Духовенство, на первое время побежденное его почтительным вниманием, по видимости подчинившееся до единогласного почти признания брака с «язычницей», не преминуло исподволь пристать к партии недовольных, особенно под влиянием некоторых тяжелых раздражений: тайных подозрительных сношений государя с иезуитами, мелочных хищений, необдуманно творившихся в ущерб казны и поземельных имуществ церкви.

Вождь недовольных указывался положением. Мученик за правое дело, Василий Шуйский естественно становился его поборником. Мы уже знаем связи этой семьи с купечеством столицы. В ее обширных владениях по берегам Клязьмы поселения отличались напряженной торговой деятельностью и разнообразием промыслов; они вели постоянные сношения с рынками Москвы. Благодаря очень развитому шубному производству в этих местах, Василий Иванович носил в народ прозвание шубника. Несколько Шуйских служили воеводами в Пскове и Новгороде, и их потомки располагали множеством сторонников среди мелкого дворянства этих областей. Кроме того семья, по-видимому, обладала в самой столице своего рода милицией, вполне преданной и даже привязанной к ней, из уроженцев ее вотчин, поселенных близ Кремля. К тому же Дмитрий намеревался сосредоточить войска вокруг Ельца; отдельные отряды их при передвижении временно задержались у ворот столицы и легко поддались соблазну развращающей среды.

Заговор сплотил только этот ограниченный круг участвующих, несмотря на попытки привлечь к нему низы. Вокруг Дмитрия и Марины, напрасно создавали целые легенды об их нечестии и соблазнительном поведении. С таким же малым успехом распространялись более правдивые, но весьма преувеличенные рассказы о предосудительном поведении соотечественников прекрасной польки. Опричники Ивана IV подвергали терпеливых мужиков гораздо более тяжелым испытаниям. А Дмитрий гордился своими строгими расправами с чрезмерной распущенностью. Разве не наказали кнутом Липского, дворянина из свиты Марины?[254] Чтобы предотвратить повторение таких тяжелых случаев, государь добился того, что тесть отослал в Польшу часть чересчур многолюдного привезенного им оттуда персонала, и сам распустил большую часть своих польских товарищей по оружию.

На 18 мая (стар. ст.) Дмитрий готовил большие маневры, военную прогулку и различные упражнения. Опять стали распространять слухи, что эти военные игры должны служить предлогом для избиения бояр, разрушения православных церквей и водворения латинства. Серьезные духовные и светские писатели впоследствии повторяли эти нелепые выдумки,[255] но народ из-за них не взволновался. Его здравый смысл, несомненно, отказывался понимать, чтобы протестанты-секретари царя внушали ему мысль католической Варфоломеевской ночи, а умерщвление бояр не претило бывшим поклонникам Грозного.

Стрельцы тоже сохранили привязанность к государю. Вначале и среди них появилось было брожение; но по знаку своего начальника, того самого Микулина, который был потом вознагражден за это местом в Думе, милиционеры бросились на зачинщиков и растерзали их «своими руками». Вся упорная работа возбуждения масс дала лишь редкие единичные вспышки. После епископа астраханского, когда именно и при каких обстоятельствах, в точности неизвестно, дворянин Петр Тургенев, предок великого писателя, дьяк Тимофей Осипов и мещанин Федор Калачник, говорят, дерзко поносили царя, объявив его обманщиком. Сбивчивость, туманность подробностей придает этим подвигам легендарный характер. Но даже и легенда не сообщает, чтобы казнь Осипова вызвала вмешательство московской черни в его пользу.

242Niemojewski, Pami(tnik, 67; срав. Hirschberg, Dymitr Samozwaniec, p. 243–245.
243Киреевский. Песни, собр. им, II, 42–49, 54 и 60 и прим. XI–XVI. Сравни Иловайский, «Русский Архив», май 1893, стр. 42.
244Русск. Ист. Библ., XIII, 534. – Ср. то же XIII, 55 и 818, и Massa, I, 139.
245Русск. Ист. Библ., XIII, 819. Ср. там же, XIII, 55.
246Щербатов. История России. VII, 2-я ч., 76; Витберг, «Русская Старина», дек. 1892, 596–616; Платонов. Сказание о Самозванце. Москва, 1895, брошюра.
247Акты исторические, II, 76, 77; Акты археографической экспедиции, II, 40; Попов. Изборник слав. и русск. соч., № 329.
248Происхождение это сомнительно, хотя и указано самим авантюристом. См. Акты археографической экспедиции, 81; сравн. Попов, Изборник, 196; Никоновская летопись, VIII, 80; Русск. Ист. Библ., XIII, 87.
249La Blanque. Correspondence. Bibl. nat. de Paris, fonds fran(., издана у Форстена, Акты и письма к истории Балтийского вопроса, I, 218, и Архивы Ватикана. См. Пирлинг. Из смутного времени. Спб. 1902, стр. 182.
250Она хранится в Queen's Colleg'е в Оксфорде. См. Pierling. La Russie et le St.-Siège, III, 286.
251Бодянский. Чтения в Общ. Ист. и Др. 1846, № 41; Raczynski. Poselstwo od Zygmunta III-go do cara Dymitra, стр. 76 и след.
252Wielewicki. Dyariusz, Rer. Pol. script. X, 145–147; Pierling. Rome et Démétrius, 142.
253«Русский Архив», март 1886, 123–124: Акты, относящееся к Истории Западной России, IV, 251; сравн. Иконников. Димитрий Самозванец и Сигизмунд III, в Чтениях Общ. Нестора Лет., 1890, IV.
254Соловьев. История России, VIII, 122; Платонов. Древние сказания и повести о Смутном времени, 311; Pierling, La Russie et le St.-Siège, III, 314; срав. Niemcewicz, Dzieje panowania Zygm. III-go, II, 266–277; Русск. Ист. Библ., XIII, 495, 742, 743.
255Макарий. История русской церкви. X, 120; Щербатов. История России. VII, 2 ч., 80.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28 
Рейтинг@Mail.ru