– Ты куда шляешься по ночам? Зачем? Это есть для тебя ближе… милый!.. красавец!.. силач!..
Илья, как во сне, ловил её острые поцелуи и пошатывался от судорожных движений гибкого тела. А она, вцепившись в грудь ему, как кошка, всё целовала его. Он схватил её крепкими руками, понёс к себе в комнату и шёл с нею легко, как по воздуху…
Наутро Илья проснулся со страхом в душе.
«Как я теперь Кирику-то в глаза глядеть буду?» – подумал он. Кроме страха пред околоточным, он чувствовал и стыд пред ним.
«Хоть бы зол я был на этого человека или не нравился бы он мне… А то так просто… ни за что обидел я его», – с тревогой думал он, и в душе его шевелилось что-то нехорошее к Татьяне Власьевне. Ему казалось, что Кирик непременно догадается об измене жены.
«И чего она бросилась на меня, как голодная?» – с тяжёлым недоумением спрашивал он себя и тут же почувствовал в сердце приятное щекотание самолюбия. На него обратила внимание настоящая женщина – чистая, образованная, мужняя жена.
«Значит, есть во мне что-то особое, – родилась в нём самодовольная мысль. – Стыдно – стыдно… но ведь я не каменный!.. Не гнать же было мне её…»
Он был молод: ему вспоминались ласки этой женщины, какие-то особенные, ещё незнакомые ему ласки. И он был практик: ему невольно думалось, что эта связь может дать ему множество различных удобств. А вслед за этими мыслями на него тёмной тучей надвигались другие:
«Опять я в угол затискался… Хотел я этого? Уважал ведь бабёнку… никогда дурной мысли о ней не было у меня… ан вышло вон что…»
А потом всю смуту в его душе, все противоречия покрывала собою радостная дума о том, что теперь настоящая, чистая жизнь скоро начнется для него. И снова вторгалась острая мысль:
«А всё лучше бы без этого…»
Он нарочно не вставал с постели до поры, пока Автономов не ушёл на службу, и слышал, как околоточный, вкусно причмокивая губами, говорил жене:
– Ты на обед сострой пельмешки, Таня. Побольше свининки положи и, знаешь, поджарь их чуточку. Чтобы они, мамочка, смотрели на меня из тарелки эдакими поросятками розовыми… мм-а! И, голубчик, перчику побольше!
– Ну-ну, иди! Точно я не знаю твоих вкусов… – ласково говорила ему жена.
– Голубчик, Татьянчик, позволь поцелуйчик!
Услыхав звук поцелуя, Лунёв вздрогнул. Ему было и неприятно и смешно.
– Чик! чик! чик! – проговорил Автономов, целуя жену. А она смеялась. Заперев дверь за мужем, она тотчас же вскочила в комнату Ильи и прыгнула к нему на кровать, весело крикнув:
– Целуй скорей, – мне некогда!
Илья угрюмо сказал ей:
– Да ведь вы сейчас мужа целовали…
– Что-о? «Вы»? Да он ревнивый!.. – с удовольствием воскликнула женщина и, со смехом вскочив с кровати, стала занавешивать окно, говоря: – Ревнивый – это хорошо! Ревнивые любят страстно…
– Я это не от ревности.
– Молчать! – шаловливо скомандовала она, закрывая ему рот рукой…
Потом, когда они нацеловались, Илья, с улыбкой глядя на неё, не утерпев, сказал:
– Ну и храбрая ты – настоящая сорви-голова. Под носом у мужа эдакую штуку затеять!..
Её зеленоватые глаза задорно блеснули, и она воскликнула:
– Очень даже обыкновенно, и совсем ничего нет особенного! Ты думаешь – много есть женщин, которые интрижек не заводят? Только одни некрасивые да больные… А хорошенькой женщине всегда хочется роман разыграть…
Целое утро она просвещала Илью, весело рассказывая ему разные истории о том, как женщины обманывают мужей. В переднике и красной кофточке, с засученными рукавами, ловкая и лёгонькая, она птичкой порхала по кухне, приготовляя мужу пельмени, и её звонкий голос почти непрерывно лился в комнату Ильи.
– Ты думаешь – муж! – так этого достаточно для женщины? Муж может очень не нравиться, если даже любишь его. И потом – он ведь тоже никогда не стесняется изменить жене, только бы нашёлся подходящий сюжет… И женщине тоже скучно всю жизнь помнить одно – муж, муж, муж! Пошалить с другим мужчиной – забавно: узнаёшь, какие мужчины бывают и какая между ними разница. Ведь и квас разный: просто квас, баварский квас, можжевеловый, клюковный… И это даже глупо всегда пить просто квас…
Илья слушал, пил чай, и ему казалось, что чай горьковат. В речах этой женщины было что-то неприятно взвизгивающее, новое для него. Он невольно вспомнил Олимпиаду, её густой голос, спокойные жесты, её горячие слова, в которых звучала сила, трогавшая за сердце. Конечно, Олимпиада была женщина необразованная, простая. Оттого, должно быть, она и в бесстыдстве своём была проще… Слушая Татьяну, Илья принуждённо смеялся. Ему было невесело, и смеялся он потому, что не знал, о чём и как говорить с этой женщиной, но слушал её с глубоким интересом и, наконец, задумчиво сказал:
– Не ждал я, что в вашей чистой жизни такие порядки…
– Порядки, милый мой, везде одни. Порядки делают люди, а люди все одного хотят – хорошо жить: спокойно, сытно и удобно, а для этого нужно иметь деньги. Деньги достаются по наследству или по счастью. Кто имеет выигрышные билеты, тот может надеяться на счастье. Красивая женщина имеет выигрышный билет от природы – свою красоту. Красотой можно много взять – о! А кто не имеет богатых родственников, выигрышных билетов и красоты, должен трудиться. Трудиться всю жизнь – это обидно… А вот я тружусь, хотя у меня есть два билета. Но я решила заложить их для тебя на магазин… Два билета – мало! Стряпать пельмени и целовать околоточного в угрях – скучно!.. Вот я и захотела целовать тебя…
Она взглянула на Илью и шаловливо спросила:
– Тебе это не противно?.. Почему ты смотришь так сердито?
Подошла к нему, положила руки на плечи его и с любопытством заглядывала в лицо ему.
– Я не сержусь, – сказал Илья.
Она расхохоталась, вскрикивая сквозь смех:
– Да? Ах… какой ты добрый!..
– Я вот думаю, – медленно выговаривая слова, продолжал Илья, – говоришь ты как будто и верно… но как-то нехорошо…
– Ого-о, какой… ёж! Что нехорошо? Ну-ка, объясни?
Но он ничего не мог объяснить. Он сам не понимал, чем недоволен в её словах. Олимпиада говорила гораздо грубее, но она никогда не задевала сердце так неприятно, как эта маленькая, чистенькая птичка. Весь день он упорно думал о странном недовольстве, рождённом в его сердце этой лестной ему связью, и не мог понять – откуда оно?..
Когда он воротился домой – в кухне его встретил Кирик и весело объявил:
– Ну-ну, и настряпала сегодня Танюша! Такие пельмени, – есть жалко и совестно, как совестно было бы живых соловьёв есть… Я, брат, даже тебе тарелку оставил. Снимай с шеи магазин, садись, ешь и – знай наших!
Илья виновато посмотрел на него и тихо засмеялся, сказав:
– Спасибо!
Потом, вздохнув, добавил:
– Хороший вы человек… ей-богу!
– Э, что там? – отмахиваясь от него рукой, воскликнул Кирик. – Тарелка пельменей – пустяк! Нет, братец, будь я полицеймейстером – гм! – вот тогда бы ты мог сказать мне спасибо… о да! Но полицеймейстером я не буду… и службу в полиции брошу… Я, кажется, поступлю доверенным к одному купцу… это получше! Доверенный? Это – шишка!
Жена его, тихо напевая, хлопотала у печки. Илья посмотрел на неё и снова почувствовал неловкость, стеснение. Но постепенно это чувство исчезало в нём под наплывом других впечатлений и новых забот. Думать ему некогда было в эти дни: приходилось много хлопотать об устройстве магазина, о закупке товара. И день ото дня, незаметно для себя, он привыкал к женщине. Как любовница она всё больше нравилась ему, хотя её ласки часто вызывали в нём стыд, даже страх пред нею. И вместе с разговорами её эти ласки потихоньку уничтожали в нём уважение к ней. Каждое утро, проводив мужа на службу, или вечером, когда он уходил в наряд, она звала Илью к себе или приходила в его комнату и рассказывала ему разные житейские истории. Все эти истории были как-то особенно просты, как будто они совершались в стране, населённой жуликами обоего пола, все эти жулики ходили голыми, а любимым их удовольствием был свальный грех.
– Неужто это правда? – угрюмо спрашивал Илья. Ему не хотелось верить её словам, но он чувствовал себя беспомощным против них, не мог их опровергнуть. А она хохотала и, целуя его, убедительно доказывала:
– Начнем сверху: губернатор живёт с женой управляющего казённой палатой, а управляющий – недавно отнял жену у одного из своих чиновников, снял ей квартиру в Собачьем переулке и ездит к ней два раза в неделю совсем открыто. Я её знаю: совсем девчонка, году нет, как замуж вышла. А мужа её в уезд послали податным инспектором. Я и его знаю, – какой он инспектор? Недоучка, дурачок, лакеишка…
Она рассказывала ему о купцах, покупающих девочек-подростков для разврата, о купчихах, которые держат любовников, о том, как барышни из светского общества, забеременев, вытравляют плод.
Илья слушал, и жизнь казалась ему чем-то вроде помойной ямы, в которой люди возятся, как черви.
– Ф-фу! – устало говорил он. – Да чистое-то, настоящее-то есть где-нибудь, скажи?
– Какое – настоящее? – удивлённо спрашивала женщина. – Я говорю о настоящем… Вот чудак! Не выдумала же я сама всё это!
– Я – не про то! Ведь где-нибудь, что-нибудь настоящее… чистое есть или нет?
Она не понимала его и смеялась. Иногда разговор её принимал иной характер. Заглядывая в лицо ему сверкающими жутким огнём зеленоватыми глазами, она спрашивала:
– Скажи мне, как ты в первый раз узнал, что такое женщина?
Этого воспоминания Илья стыдился, оно было противно ему. Он отвёртывался в сторону от клейкого взгляда своей любовницы и глухо, с упрёком говорил:
– Экие пакости спрашиваешь ты… постыдилась бы…
Но она, весело смеясь, снова приставала к нему, и порою рядом с ней Лунёв чувствовал себя обмазанным её зазорными словами, как смолой. А когда она видела на лице Ильи недовольство ею, тоску в глазах его, она смело будила в нём чувство самца и ласками своими заглаживала в нём враждебное ей…
Однажды, придя домой из магазина, где столяры устраивали полки, Илья с удивлением увидал в кухне Матицу. Она сидела у стола, положив на него свои большие руки, и разговаривала с хозяйкой, стоявшей у печки.
– Вот, – сказала Татьяна Власьевна, с улыбкой кивая головой на Матицу, – эта дама ждёт вас… давно уже!..
– Добрый вечир! – сказала дама, тяжело поднимаясь со скамьи.
– Ба! – вскричал Илья. – Жива ещё?
– Гнилу колоду и свиня не зъист… – густо ответила Матица.
Илья давно не видел её и теперь смотрел на Матицу со смесью удовольствия и жалости. Она была одета в дырявое платье из бумазеи, её голову покрывал рыжий от старости платок, а ноги были босы. Едва передвигая их по полу, упираясь руками в стены, она медленно ввалилась в комнату Ильи и грузно села на стул, говоря сиплым, деревянным голосом:
– Скоро околею… Ноги отнимаются… а отнимутся – нельзя буде корму искать… тогда мне смерть…
Лицо у неё страшно распухло, сплошь покрыто тёмными пятнами, огромные глаза затекли в опухолях и стали узенькими.
– Что на рожу мою смотришь? – сказала она Илье. – Думаешь, бита? Ни, то болезнь меня ест…
– Как живёшь? – спросил Илья.
– На папертях грошики собираю… – гудела Матица равнодушно, как труба. – За делом к тебе пришла. Узнала от Перфишки, что у чиновника живёшь ты, и пришла…
– Чаем тебя напоить? – предложил Лунёв. Ему неприятно было слушать голос Матицы и смотреть на её заживо гниющее, большое, дряблое тело.
– Пускай черти хвосты себе моют тем твоим чаем… Ты пятак дай мне… А пришла я до тебя – зачем, спроси?
Говорить ей было трудно, дышала она коротко, и от неё удушливо пахло.
– Зачем? – спросил Илья, отвернувшись от неё в сторону и вспоминая, как он обидел её однажды…
– Марильку помнишь? Заел свою память!.. Богач стал…
– Что она… как живёт? – торопливо спросил Илья. Матица медленно закачала головой и кратко сказала:
– Ещё не задавилась…
– Да ты говори прямо! – сердито крикнул Илья. – Чего меня укоряешь? Сама же за трёшницу продала её…
– Я не тебя – я себя корю… – спокойно возразила женщина и, задыхаясь, начала рассказывать о Маше.
Старик-муж ревнует и мучает Машу. Он никуда, даже в лавку, не выпускает её; Маша сидит в комнате с детьми и, не спросясь у старика, не может выйти даже на двор. Детей старик кому-то отдал и живёт один с Машей. Он издевается над нею за то, что первая жена обманывала его… и дети – оба – не от него. Маша уже дважды убегала от него, но полиция возвращала её мужу, а он её щипал за это и голодом морил.
– Да, устроила ты с Перфишкой дельце! – хмуро сказал Илья.
– Я думала – так лучше, – деревянным голосом проговорила баба. – А надо было сделать как хуже… Надо бы её тогда богатому продать… Он дал бы ей квартиру и одёжу и всё… Она потом прогнала бы его и жила… Многие живут так… от старика…
– Ну, – а пришла ты зачем? – спросил Илья.
– А живёшь ты у полицейского… Вот они всё ловят её… Скажи ему, чтоб не ловили… Пусть бежит! Может, она и убежит куда… Разве уж некуда бежать человеку?
Илья задумался. Что он может сделать для Маши?..
Матица поднялась со стула, осторожно двигая ногами.
– Прощай!.. Скоро я подохну… – бормотала она. – Спасибо тебе… чистяк! богач!..
Когда она вывалилась из двери кухни, в комнату Ильи вбежала хозяйка и, обняв его, спросила, смеясь:
– Это – твоя первая любовь, да?
Илья развел руки своей любовницы, крепко охватившие его шею, и угрюмо проговорил:
– Едва ноги таскает, а… хлопочет о том, кого любит…
– Кого она любит? – спрашивала женщина, с удивлением и любопытством разглядывая озабоченное лицо Ильи.
– Погоди, Татьяна, – сказал Илья, – погоди! Не шути…
Он кратко рассказал ей о Маше и спросил:
– Что тут делать?
– Делать тут нечего! – передёрнув плечиками, ответила Татьяна Власьевна. – По закону жена принадлежит мужу, и никто не имеет права отнимать её у него…
С важностью человека, которому хорошо известны законы и который убеждён в их незыблемости, Автономова долго говорила Илье о том, что Маше нужно подчиниться требованиям мужа.
– Пусть подождёт. Он – старый, скоро умрёт, тогда она будет свободна, всё его имущество отойдёт к ней… И ты женишься на молодой вдовушке с состоянием… да?
Она засмеялась и снова серьёзно продолжала поучать Илью:
– Но будет лучше, если ты прекратишь сношения с твоими старыми знакомыми. Теперь они уже не пара тебе… и даже могут сконфузить тебя. Все они – грязные, грубые… например, этот, который занимал денег у тебя? Худой такой?.. Злые глаза?..
– Грачёв…
– Ну да… Какие у простолюдинов смешные птичьи фамилии: Грачёв, Лунёв, Петухов, Скворцов. В нашем кругу и фамилии лучше, красивее: Автономов! Корсаков! Мой отец – Флорианов! А когда я была девушкой, за мной ухаживал кандидат на судебные должности Глориантов… Однажды, на катке, он снял с ноги у меня подвязку и пригрозил, что устроит мне скандал, если я сама не приду к нему за ней…
Илья слушал её рассказы и тоже вспоминал о своём прошлом, ощущая в душе невидимые нити, крепко связывавшие её с домом Петрухи Филимонова. И ему казалось, что этот дом всегда будет мешать ему жить спокойно…
Наконец, мечта Ильи Лунёва осуществилась.
Полный спокойной радости, он стоял с утра до вечера за прилавком своего магазина и любовался им. Вокруг на полках красовались аккуратно расставленные коробки и картоны; в окне он устроил выставку, разложив на нём блестящие пряжки, кошельки, мыла, пуговицы, развесив яркие ленты, кружева. Всё это было яркое, лёгкое. Солидный и красивый, он встречал покупателей вежливым поклоном и ловко разбрасывал пред ними по прилавку товар. В шелесте кружев и лент он слышал приятную музыку, девушки-швейки, прибегавшие купить у него на несколько копеек, казались ему красивыми и милыми. Жизнь стала приятной, лёгкой, явился какой-то простой, ясный смысл, а прошлое как бы туман задёрнул. И ни о чём не думалось, кроме торговли, товара, покупателей… Илья взял для услуг себе мальчика, одел его в серую курточку и внимательно следил за тем, чтобы мальчик умывался тщательно, как можно чище.
– Мы с тобой, Гаврик, торгуем товаром нежным, – говорил он ему, – и должны быть чистыми…
Гаврик – человек лет двенадцати от роду, полный, немножко рябой, курносый, с маленькими серыми глазами и подвижным личиком. Он только что кончил учиться в городской школе и считал себя человеком взрослым, серьёзным. Его тоже занимала служба в маленьком, чистом магазине; он с удовольствием возился с коробками и картонками и старался относиться к покупателям так же вежливо, как хозяин.
Илья смотрел на него, вспоминая себя в рыбной лавке купца Строганого. И, чувствуя к мальчику какое-то особенное расположение, он ласково шутил и разговаривал с ним, когда в лавке не было покупателей.
– Чтобы тебе не скучно было, ты, Гаврик, когда свободно, книжки читай, – советовал он своему сотруднику. – За книжкой время незаметно идёт, а читать приятно…
Лунёв ко всем людям стал относиться мягко, внимательно и улыбался улыбкой, которая как бы говорила:
«Повезло мне, знаете… Но – вы потерпите! Наверное, и вам вскорости повезёт…»
Открывая свой магазин в семь часов утра, он запирал его в девять. Покупателей было немного, и Лунёв, сидя у двери на стуле, грелся в лучах весеннего солнца и отдыхал, ни о чём не думая, ничего не желая. Гаврик сидел тут же в двери, наблюдал за прохожими, передразнивая их, подманивал к себе собак, лукал камнями в голубей и воробьёв или, возбуждённо шмыгая носом, читал книжку. Иногда хозяин заставлял его читать вслух, но чтение не интересовало его: он прислушивался к тишине и покою и своей душе. Эту тишину он слушал с наслаждением, упивался ею, она была нова для него и невыразимо приятна. Но порою сладостная полнота чем-то нарушалась. Это было странное, едва уловимое предчувствие тревоги; оно не колебало покоя души, а только касалось его легко, как тень.
Тогда Илья начинал разговаривать с мальчиком.
– Гаврик! У тебя отец чем занимается?
– Почтальон, письма носит…
– А семья большая у вас?
– Больша-ая! Нас множество. Которые – большие, а которые ещё маленькие.
– Маленьких сколько?
– Пять. Да больших – трое… Большие уже все на местах: я – у вас, Василий – в Сибири, на телеграфе служит, а Сонька – уроки даёт. Она – здо́рово! Рублей по двенадцати в месяц приносит. А то есть ещё Мишка… Он – так себе… Он старше меня… учится в гимназии…
– Стало быть, больших-то не трое, а четверо…
– Ну как же? – воскликнул Гаврик и поучительно добавил: – Мишка только учится ещё… А большой – который уж работает.
– Бедно живёте?
– А конечно! – спокойно ответил Гаврик и громко втянул носом воздух. Потом он начинал рассказывать Илье о своих планах в будущем.
– Вырасту – в солдаты пойду. Тогда будет война… Вот я на войну и закачу. Я – храбрый… Сейчас это впереди всех на неприятеля брошусь и отниму знамя… Дядя мой отнял этак-то, – так ему генерал Гурко крест дал и пять целковых…
Илья улыбался, глядя на рябое лицо и широкий, постоянно вздрагивающий нос. Вечером, закрыв магазин, Илья уходил в маленькую комнатку за прилавком. Там на столе уже кипел самовар, приготовленный мальчиком, лежал хлеб, колбаса. Гаврик выпивал стакан чаю с хлебом и уходил в магазин спать, а Илья сидел за самоваром долго, иногда часа два кряду.
Два стула, стол, постель и шкаф с посудой составляли убранство нового жилища Ильи. Комната была узкая, низенькая, с квадратным окном, из которого было видно ноги людей, проходивших мимо него, крышу дома на противоположной стороне улицы и небо над крышей. На окно он повесил белую занавеску из кисеи. С улицы окно заграждала железная решётка, она очень не нравилась Илье. А над постелью он повесил картину «Ступени человеческого века». Эта картина нравилась Илье, и он давно хотел купить её, но почему-то до открытия магазина не покупал, хотя она стоила всего гривенник.
«Ступени человеческого века» были расположены по арке, а под нею был изображен рай. В нём Саваоф, окружённый сиянием и цветами, разговаривал с Адамом и Евой. Всех ступеней было семнадцать. На первой из них стоял ребёнок, поддерживаемый матерью, и было подписано красными буквами: «Первые шаги». На второй – ребёнок, приплясывая, бил в барабан, а подпись под ним гласила: «5 лет, – играет». Семи лет его «начали учить», десяти – он «ходит в школу», двадцати одного года – он стоит на ступеньке с ружьём в руках и с улыбкой на лице, – подписано: «Отбывает воинскую повинность». На следующей ступени ему двадцать пять лет: он во фраке, со складной шляпой в руке и с букетом цветов в другой, – «жених». Потом у него выросла борода, он надел длинный сюртук с розовым галстухом и, стоя рядом с толстой женщиной в жёлтом платье, крепко жмёт ей руки. Дальше человеку исполнилось тридцать пять лет: в рубахе, с засученными рукавами, он, стоя у наковальни, куёт железо. На вершине лестницы он сидит в красном кресле, читает газету, а четверо детей и жена слушают его. И сам он и его семья одеты прилично, чисто, лица у всех здоровые, довольные. В эту пору человеку пятьдесят лет. Но вот ступеньки опускаются книзу: борода у человека уже седая, он одет в длинный жёлтый кафтан, в руках у него кулёк с рыбой и кувшин с чем-то. Под этой ступенькой подписано: «Домашний труд»; на следующей – человек нянчит своего внука; ниже – его «водят», ибо ему уже восемьдесят лет, а на последней ступеньке – девяноста пяти лет от роду – он сидит в кресле, поставив ноги в гроб, и за креслом его стоит смерть с косой в руках…
Сидя за самоваром, Илья поглядывал на картину, и ему было приятно видеть жизнь человека, размеренную так аккуратно и просто. От картины веяло спокойствием, яркие краски её улыбались, словно уверяя, что ими мудро написана, для примера людям, настоящая жизнь, именно так написана, как она и должна идти. Рассматривая это изображение человеческой жизни, Лунёв думал о том, что вот достиг он, чего желал, и теперь жизнь его должна пойти так же аккуратно, как на картине. Будет она подниматься вверх, и на самом верху, когда он накопит достаточно денег, он женится на скромной, грамотной девушке…
Самовар уныло курлыкал и посвистывал. Сквозь стекло окна и кисею занавески в лицо Ильи тускло смотрело небо, и звёзды на нём были едва видны. В блеске звёзд небесных всегда есть что-то беспокойное…
Самовар свистит тише, но пронзительнее. Этот тонкий звук надоедливо лезет в уши, – он похож на писк комара и беспокоит, путает мысли. Но закрыть трубу самовара крышкой Илье не хочется: когда самовар перестаёт свистеть, в комнате становится слишком тихо… На новой квартире у Лунёва появились неизведанные до этой поры им ощущения. Раньше он жил всегда рядом с людьми – его отделяли от них тонкие деревянные переборки, – а теперь отгородился каменными стенами и не чувствовал за ними людей.
«Зачем надо умирать?» – вдруг спрашивает себя Лунёв, глядя на человека, нисходящего с вершины благополучия в могилу… И ему вспоминается Яков Филимонов, постоянно думающий о смерти, и слова Якова: «Интересно умереть…»
Илья неприязненно отталкивает от себя эти воспоминания, старается отвернуться от них куда-нибудь в сторону.
«Как-то поживает Павел с Верой?» – возникает у него новый ненужный вопрос.
По улице едет извозчик. Стёкла в окнах вздрагивают от шума колёс о камни мостовой, лампа трясётся. Потом в магазине раздаются какие-то странные звуки… Это Гаврик бормочет во сне. Густая тьма в углу комнаты тоже как будто колеблется. Илья сидит, облокотясь на стол, и, сжимая виски ладонями, разглядывает картину. Рядом с господом Саваофом стоит благообразный лев, по земле ползёт черепаха, идёт барсук, прыгает лягушка, а дерево познания добра и зла украшено огромными цветами, красными, как кровь. Старик, с ногами в гробу, похож на купца Полуэктова, – такой же лысый и худенький, и шея у него такая же тонкая… Глухой звук шагов раздаётся на улице: мимо магазина по тротуару кто-то идёт, торопясь. Самовар погас, и теперь в комнате так тихо, что кажется – и воздух в ней застыл, сгустился до плотности её стен…
Воспоминание о купце не тревожило Илью, и вообще думы не беспокоили его, – они мягко, осторожно стесняли его душу, окутывая её, как облако луну. От них краски на картине «Ступени человеческого века» немного блекли: на ней как бы являлось пятно. Всегда вслед за мыслью об убийстве Полуэктова Лунёв спокойно думал, что ведь в жизни должна быть справедливость, – значит, рано или поздно человек будет наказан за грех свой. Но, подумав так, он зорко присматривался в тёмный угол комнаты, где было особенно тихо и тьма как будто хотела принять некую определённую форму… Потом Илья раздевался, ложился в постель и гасил лампу. Гасил он её не сразу, а сначала вертел вверх и вниз винтик, двигавший фитиль. Огонь в лампе то почти исчезал, то появлялся вновь, тьма прыгала вокруг кровати, бросаясь к ней отовсюду, снова отскакивая в углы комнаты. Илья следил, как неощутимые чёрные волны пытаются залить его, и долго играл так, широко раскрытыми глазами прощупывая тьму, точно ожидая поймать в ней взглядом что-то… Наконец, огонь, вздрогнув последний раз, исчезал, тьма на момент заливала собою всю комнату и как будто колебалась, ещё не успев успокоиться от борьбы со светом. Вот из неё выступало пред глазами Ильи тускло-голубоватое пятно окна. Если ночь была лунная, на стол и на пол падали чёрные полоски теней от железной решётки за окном. В комнате становилось так напряжённо тихо, что казалось, если сильно вздохнуть, всё в ней дрогнет. Лунёв плотно закутывался в одеяло, особенно тщательно окутывал шею и, оставив открытым лицо, смотрел в сумрак комнаты до поры, пока сон не одолевал. Поутру он просыпался бодрый, спокойный, и ему было почти стыдно при воспоминании о вчерашних глупостях. Пил с Гавриком чай и осматривал свой магазин, как что-то новое. Иногда к нему забегал с работы Павел, весь измазанный грязью, салом, в прожжённой блузе, с чёрным от копоти лицом. Он снова работал у водопроводчика, таскал с собою котелок с оловом, свинцовые трубы, паяльники. Он всегда торопился домой, а если Илья уговаривал его посидеть, Павел со смущённой улыбкой говорил:
– Не могу! Я, брат, так себя чувствую, как будто у меня дома жар-птица, – а клетка-то для неё слаба. Целые дни одна она там сидит… и кто её знает, о чём думает? Житьё ей серое наступило… я это очень хорошо понимаю… Если б ребёнок был…
И Грачев тяжело вздыхал… Однажды он сумрачно сказал товарищу:
– Отвёл я всю воду своему огороду, да не потопила бы, боюсь.
Другой раз на вопрос Ильи – пишет ли он стихи? – Грачёв, усмехаясь, молвил:
– Пальцем в небе… Э, ну их ко всем чертям! Куда уж нам лаптем щи хлебать!.. Я, брат, теперь всем корпусом сел на мель. Ни искры в голове, – ни искорки! Всё про неё думаю… Работаю – паять начну – всё льются в голову, подобно олову, мечты о ней… Вот тебе и стихи… ха-ха!.. Положим, – тому и честь, кто во всём – весь… Н-да, тяжело ей…
– А тебе? – спросил Илья.
– И мне – оттого тяжело… К веселью она привыкла… вот что! Всё о деньгах мечтает. «Если б, говорит, денег хватить где-нибудь – сразу бы всё перевернулось… Дура, говорит, я: надо бы мне какого-нибудь купчика обворовать…» Вообще – ерунду говорит. Из жалости ко мне всё… я понимаю… Тяжело ей…
Павел вдруг обеспокоился и убежал.
Часто заходил к Илье оборванный, полуголый сапожник с неразлучной гармонией подмышкой. Он рассказывал о событиях в доме Филимонова, о Якове. Тощий, грязный и растрёпанный Перфишка жался в двери магазина и, улыбаясь всем лицом, сыпал свои прибаутки.
– Женился Петруха, жена его – как свёкла, а пасынок – морковь! Целый огород, ей-богу! Жена – толстая, коротенькая, красная, рожа у неё трёхэтажная. Три подбородка человек имеет, а рот – всё-таки один. Глазёнки – как у благородной свиньи: маленькие и вверх не видят. Сын у неё – жёлтый, длинный и в очках. Листократ! Зовут его Савва, говорит гнусаво, при матери – блажен муж, а без неё – вскую шаташася языцы… Ка-ам-пания – моё почтение! Яшутка теперь такой вид имеет, словно в щель забиться хочет, на манер испуганного таракана. Пьёт, сердяга, потихоньку да кашляет во всю мочь. Видно, папенька печёнки-то ему повредил как следует! Едят его. Парень мягкий, – не подавятся сожрут… Дядя твой письмо прислал из Киева… По-моему – напрасно он старается: горбатого в рай не пустят, я думаю!.. А у Матицы ноги совсем отвалились: в тележке ездит. Наняла слепого из половины, впрягла его и правит им, как лошадью, – смехота! Кормится всё-таки. Хорошая она баба, я скажу! То есть, ежели бы у меня не такая удивительная жена была, я бы на этой самой Матице необходимо женился! Я прямо скажу: на всей земле только и есть две бабы настоящие – с сердцем, – моя жена да Матица… Конечно, она пьянствует, но хороший человек всегда пьяница…
– А Машутка? – напомнил ему Илья.
При напоминании о дочери прибаутки и улыбки исчезали у сапожника, – точно ветер осенний сухие листья с дерева срывал. Жёлтое лицо его вытягивалось, он сконфуженным, тихим голосом говорил:
– Мне про неё ничего не известно… Хренов прямо сказал мне: «И мимо не ходи, а то я её изувечу!..» Пожертвуй, Илья Яковлевич, на построение косушки или шкалика сооружение!..
– Пропадаешь ты, Перфилий, – сказал Илья с сожалением.
– Окончательно пропадаю, – спокойно согласился сапожник. – Многие обо мне, когда помру, пожалеть должны! – уверенно продолжал он. – Потому – весёлый я человек, люблю людей смешить! Все они: ах да ох, грех да бог, – а я им песенки пою да посмеиваюсь. И на грош согреши – помрёшь, и на тысячи – издохнешь, а черти всех одинаково мучить будут… Надо и весёлому человеку жить на земле…
Смеясь и балагуря, задорный, похожий на старого, ощипанного чижа, он исчезал, а Илья, проводив его, с улыбкой покачивал головой. Чувствуя, что ему жалко Перфишку, он понимал ненужность этой жалости и видел, что она мешает ему. Прошлое было недалеко сзади Лунёва, и всё, напоминавшее ему о прошлом, будило в нём беспокойное чувство. Он был похож на человека, который устал и, отдыхая, сладко дремлет, а осенние мухи назойливо гудят над его ухом и мешают ему отдохнуть. Разговаривая с Павлом или слушая рассказы Перфишки, Илья сочувственно улыбался, покачивал головой и ждал, когда они уйдут. Иногда ему становилось грустно и неловко слушать речи Павла; в такие моменты он торопливо и упрямо предлагал ему денег и, разводя руками, говорил:
– Чем иным помочь могу?.. Посоветовал бы: брось Веру…
– Бросить её нельзя, – тихо говорил Павел. – Бросают, что не нужно. А она мне нужна… Её у меня вырывают, – вот в чём дело… И может, я не душой люблю её, а злостью, обидой люблю. Она в моей жизни – весь мой кусок счастья. Неужто отдать её? Что же мне-то останется?.. Не уступлю, – врут! Убью, а не отдам.
Сухое лицо Грачёва покрывалось красными пятнами, и он крепко стискивал кулаки.
– Разве замечаешь, что похаживают около неё? – задумчиво спросил Илья.