– А ты – цыц! Заступник!.. Вот я те дам!.. – Отшвырнув сына в сторону, он ушёл в кузницу. Пашка встал на ноги и, спотыкаясь, как слепой, пошёл в тёмный угол двора. Илья отправился за ним, полный жалости к нему. В углу Пашка встал на колени, упёрся лбом в забор и, держа руки на ягодицах, стал выть ещё громче. Илье захотелось сказать что-нибудь ласковое избитому врагу, но он только спросил Пашку:
– Больно?
– У-уйди! – крикнул тот.
Этот крик обидел Илью, он поучительно заговорил:
– Вот – ты всех колотишь, вот и…
Но раньше, чем договорил он, Пашка бросился на него и сшиб с ног. Илья тоже освирепел, и оба они комом покатились по земле. Пашка кусался и царапался, а Илья, схватив его за волосы, колотил о землю его голову до поры, пока Пашка не закричал:
– Пусти-и!
– То-то! – сказал Илья, вставая на ноги, гордый своей победой. – Видал? Я сильнее! Значит – ты меня не задирай теперь!
Он отошёл прочь, отирая рукавом рубахи в кровь расцарапанное лицо. Среди двора стоял кузнец, мрачно нахмурив брови. Илья, увидев его, вздрогнул от страха и остановился, уверенный, что сейчас кузнец изобьёт его за сына. Но тот повёл плечами и сказал:
– Ну, чего уставил буркалы на меня? Не видал раньше? Иди, куда идёшь!..
А вечером, поймав Илью за воротами, Савёл легонько щёлкнул его пальцем в темя и, сумрачно улыбнувшись, спросил:
– Как делишки, мусорщик?
Илья радостно хихикнул, – он был счастлив. Сердитый кузнец, самый сильный мужик на дворе, которого все боялись и уважали, шутит с ним! Кузнец схватил его железными пальцами за плечо и добавил ему ещё радости:
– Ого-о! – сказал он. – Да ты – крепкий мальчишка! Не скоро износишься, нет, парень!.. Ну, расти!.. Вырастешь – я тебя в кузню возьму!..
Илья охватил у колена огромную ногу кузнеца и крепко прижался к ней грудью. Должно быть, Савёл ощутил трепет маленького сердца, задыхавшегося от его ласки: он положил на голову Ильи тяжёлую руку, помолчал немножко и густо молвил:
– Э-эх, сирота!.. Ну-ка, пусти-ка!..
Сияющий и весёлый принялся Илья в этот вечер за обычное своё занятие – раздачу собранных за день диковин. Дети уселись на землю и жадными глазами глядели на грязный мешок. Илья доставал из мешка лоскутки ситца, деревянного солдатика, полинявшего от невзгод, коробку из-под ваксы, помадную банку, чайную чашку без ручки и с выбитым краем.
– Это мне, мне, мне! – раздавались завистливые крики, и маленькие, грязные ручонки тянулись со всех сторон к редкостным вещам.
– Погоди! Не хватай! – командовал Илья. – Разве игра будет, коли вы всё сразу растащите? Ну, открываю лавочку! Продаю кусок ситцу… Самый лучший ситец! Цена – полтина!.. Машка, покупай!
– Купила! – отвечал Яков за сапожникову дочь и, доставая из кармана заранее приготовленный черепок, совал его в руку торговцу. Но Илья не брал.
– Ну – какая это игра? А ты торгуйся, чё-орт! Никогда ты не торгуешься!.. Разве так бывает?
– Я забыл! – оправдывался Яков.
Начинался упорный торг; продавец и покупатели увлекались им, а в это время Пашка ловко похищал из кучи то, что ему нравилось, убегал прочь и, приплясывая, дразнил их:
– А я украл! Разини вы! Дураки, черти!
Он такими выходками приводил всех в исступление: маленькие кричали и плакали, Яков и Илья бегали по двору за вором и почти никогда не могли схватить его. Потом к его выходкам привыкли, уже не ждали от него ничего хорошего, единодушно невзлюбили его и не играли с ним. Пашка жил в стороне и усердно старался делать всем что-нибудь неприятное. А большеголовый Яков возился, как нянька, с курчавой дочерью сапожника. Она принимала его заботы о ней как должное, и хотя звала его Яшечка, но часто царапала и била. Дружба с Ильёй крепла у него, и он постоянно рассказывал товарищу какие-то странные сны.
– Будто у меня множество денег и всё рубли – агромадный мешок! И вот я тащу его по лесу. Вдруг – разбойники идут. С ножами, страшные! Я – бежать! И вдруг будто в мешке-то затрепыхалось что-то… Как я его брошу! А из него птицы разные ф-р-р!.. Чижи, синицы, щеглята – видимо-невидимо! Подхватили они меня и понесли, высоко-высоко!
Он прерывал рассказ, глаза его выкатывались, лицо принимало овечье выражение…
– Ну? – поощрял его Илья, нетерпеливо ожидая конца.
– Так я совсем и улетел!.. – задумчиво доканчивал Яков.
– Куда?
– А… совсем!
– Эх ты! – разочарованно и пренебрежительно говорил Илья. – Ничего не помнишь!..
Из трактира выходил дед Еремей и, приставив ладонь ко лбу, кричал:
– Илюшка! Ты где? Иди-ка спать, пора!..
Илья послушно шёл за стариком и укладывался на своё ложе – большой куль, набитый сеном. Сладко спалось ему на этом куле, хорошо жил он с тряпичником, но быстро промелькнула эта приятная и лёгкая жизнь.
Дедушка Еремей купил Илье сапоги, большое, тяжёлое пальто, шапку, и мальчика отдали в школу. Он пошёл туда с любопытством и страхом, а воротился обиженный, унылый, со слезами на глазах: мальчики узнали в нём спутника дедушки Еремея и хором начали дразнить:
– Тряпичник! Вонючий!
Иные щипали его, другие показывали языки, а один подошёл к нему, потянул воздух носом и с гримасой отскочил, громко крикнув:
– Вот так вонько́ пахнет!
– Что они дразнятся? – с недоумением и обидой спрашивал он дядю. – Али это зазорно, тряпки-то собирать?
– Ничего-о! – гладя мальчика по голове, говорил Терентий, скрывая своё лицо от вопрошающих и пытливых глаз племянника. – Это они так… просто озоруют… Ты потерпи!.. Привыкнешь…
– И над сапогами смеются, и над пальтом!.. Чужое, говорят, из помойной ямы вытащено!..
Дед Еремей, весело подмигивая глазом, тоже утешал его:
– Терпи, знай! Бог зачтёт!.. Кроме его – никого!
Старик говорил о боге с такой радостью и верой в его справедливость, точно знал все мысли бога и проник во все его намерения. Слова Еремея на время гасили обиду в сердце мальчика, но на другой же день она вспыхивала ещё сильнее. Илья уже привык считать себя величиной, работником; с ним даже кузнец Савёл говорил благосклонно, а школьники смеялись над ним, дразнили его. Он не мог помириться с этим: обидные и горькие впечатления школы, с каждым днём увеличиваясь, всё глубже врезывались в его сердце. Посещение школы стало тяжёлой обязанностью. Он сразу обратил на себя внимание учителя своей понятливостью; учитель стал ставить его в пример другим, – это ещё более обостряло отношение мальчиков к нему. Сидя на первой парте, он чувствовал у себя за спиной врагов, а они, постоянно имея его перед своими глазами, тонко и ловко подмечали в нём всё, над чем можно было посмеяться, и – смеялись. Яков учился в этой же школе и тоже был на худом счету у товарищей; они прозвали его Бараном. Рассеянный, неспособный, он постоянно подвергался наказаниям, но относился к ним равнодушно. Он вообще плохо замечал то, что творилось вокруг него, живя своей особенной жизнью в школе, дома, и почти каждый день он вызывал удивление Ильи непонятными вопросами.
– Илька! Это отчего, – глаза у людей маленькие, а видят всё!.. Целый город видят. Вот – всю улицу… Как она в глаза убирается, большая такая?
Сначала Илья задумывался над этими речами, но потом они стали мешать ему, отводя мысли куда-то в сторону от событий, которые задевали его. А таких событий было много, и мальчик уже научился тонко подмечать их.
Однажды он пришёл из школы домой и, оскалив зубы, сказал Еремею:
– Учитель-то?! Гы-ы!.. Тоже понятливый!.. Вчера лавошника Малафеева сын стекло разбил в окошке, так он его только пожурил легонько, а стекло-то сегодня на свои деньги вставил…
– Видишь, какой добрый человек! – с умилением сказал Еремей.
– Добрый, да-а! А как Ванька Ключарев разбил стекло, так он его без обеда оставил да потом Ванькина отца позвал и говорит: «Подай на стекло сорок копеек!..» А отец Ваньку выпорол!..
– А ты этого не замечай себе, Илюша! – посоветовал дед, беспокойно мигая глазами. – Ты так гляди, будто не твоё дело. Неправду разбирать – богу принадлежит, не нам! Мы не можем. А он всему меру знает!.. Я вот, видишь, жил-жил, глядел-глядел, – столько неправды видел – сосчитать невозможно! А правды не видал!.. Восьмой десяток мне пошёл однако… И не может того быть, чтобы за такое большое время не было правды около меня на земле-то… А я не видал… не знаю её!..
– Ну-у! – недоверчиво сказал Илья. – Тут чего знать-то? Коли с одного сорок, так и с другого сорок: вот и правда!..
Старик не согласился с этим. Он ещё много говорил о слепоте людей и о том, что не могут они правильно судить друг друга, а только божий суд справедлив. Илья слушал его внимательно, но всё угрюмее становилось его лицо, и глаза всё темнели…
– Когда бог судить-то будет? – вдруг спросил он деда.
– Неведомо! Ударит час, снизойдёт он со облак судити живых и мертвых… а когда? Неведомо… Ты вот что, пойдём-ка со мной ко всенощной!
В субботу Илья стоял со стариком на церковной паперти, рядом с нищими, между двух дверей. Когда отворялась наружная дверь, Илью обдавало морозным воздухом с улицы, у него зябли ноги, и он тихонько топал ими по каменному полу. Сквозь стёкла двери он видел, как огни свечей, сливаясь в красивые узоры трепетно живых точек золота, освещали металл риз, чёрные головы людей, лики икон, красивую резьбу иконостаса.
Люди в церкви казались более добрыми и смирными, чем они были на улице. Они были и красивее в золотом блеске, освещавшем их тёмные, молчаливо и смирно стоящие фигуры. Когда дверь из церкви растворялась, на паперть вылетала душистая, тёплая волна пения; она ласково обливала мальчика, и он с наслаждением вдыхал её. Ему было хорошо стоять около дедушки Еремея, шептавшего молитвы. Он слушал, как по храму носились красивые звуки, и с нетерпением ожидал, когда отворится дверь, они хлынут на него и опахнут лицо его душистым теплом. Он знал, что на клиросе поёт Гришка Бубнов, один из самых злых насмешников в школе, и Федька Долганов, силач и драчун. Но теперь он не чувствовал ни обиды на них, ни злобы к ним, а только немножко завидовал. Ему самому хотелось бы петь на клиросе и смотреть оттуда на людей. Должно быть, это очень хорошо – петь, стоя у золотых царских врат выше всех. Он ушёл из церкви, чувствуя себя добрым и готовый помириться с Бубновым, Долгановым, со всеми учениками. Но в понедельник он пришёл из школы такой же, каким и прежде приходил, – угрюмый и обиженный.
Во всякой толпе есть человек, которому тяжело в ней, и не всегда для этого нужно быть лучше или хуже её. Можно возбудить в ней злое внимание к себе и не обладая выдающимся умом или смешным носом: толпа выбирает человека для забавы, руководствуясь только желанием забавляться. В данном случае выбор пал на Илью Лунёва. Наверное, это кончилось бы плохо для Ильи, но как раз в этот момент его жизни произошли события, которые сделали школу окончательно не интересной для него, в то же время приподняли его над нею.
Началось с того, что однажды, подходя к дому вместе с Яковом, Илья увидал какую-то суету у ворот.
– Гляди! – сказал он товарищу, – опять, видно, дерутся?.. Бежим!
Они стремглав бросились вперёд и, прибежав, увидали, что по двору испуганно мечутся чужие люди, кричат:
– Полицию зовите! Связать его надо!
Около кузницы люди собрались большой, плотной кучей. Ребятишки пролезли в центр толпы и попятились назад. У ног их, на снегу, лежала вниз лицом женщина; затылок у неё был в крови и каком-то тесте, снег вокруг головы был густо красен. Около неё валялся смятый белый платок и большие кузнечные клещи. В дверях кузни, скорчившись, сидел Савёл и смотрел на руки женщины. Они были вытянуты вперёд, кисти их глубоко вцепились в снег. Брови кузнеца сурово нахмурены, лицо осунулось; видно, что он сжал зубы: скулы торчали двумя большими шишками. Правой рукой он упирался в косяк двери; чёрные пальцы его шевелились, и, кроме пальцев, всё в нём было неподвижно.
Люди смотрели на него молча; лица у всех были строгие, и, хотя на дворе было шумно и суетно, здесь, около кузницы, – тихо. Вот из толпы вылез дедушка Еремей, растрёпанный, потный; он дрожащей рукой протянул кузнецу ковш воды:
– На-ка, испей-ка…
– Не воды ему, разбойнику, а петлю на шею, – сказал кто-то вполголоса.
Савёл взял ковш левой рукою и пил долго, долго. А когда выпил всю воду, то посмотрел в пустой ковш и заговорил глухим своим голосом:
– Я её упреждал, – перестань, стерво! Говорил – убью! Прощал ей… сколько разов прощал… Не вникла… Ну и вот!.. Пашка-то… сирота теперь… Дедушка… Погляди за ним… Тебя вот бог любит…
– И-эх ты-ы! – печально сказал дед и потрогал кузнеца за плечо дрожащей рукой, а из толпы снова сказали:
– Злодей!.. про бога говорит тоже!..
Тогда кузнец вскинул брови и зверем заревел:
– Чего надо? Прочь все!
Крик его, как плетью, ударил толпу. Она глухо заворчала и отхлынула прочь. Кузнец поднялся на ноги, шагнул к мёртвой жене, но круто повернулся назад и – огромный, прямой – ушёл в кузню. Все видели, что, войдя туда, он сел на наковальню, схватил руками голову, точно она вдруг нестерпимо заболела у него, и начал качаться вперёд и назад. Илье стало жалко кузнеца; он ушёл прочь от кузницы и, как во сне, стал ходить по двору от одной кучки людей к другой, слушая говор, но ничего не понимая.
Явилась полиция и начала гонять людей по двору, а потом кузнеца забрали и повели.
– Прощай, дедушка! – крикнул Савёл, выходя из ворот.
– Прощай, Савёл Иваныч, прощай, милый! – торопливо и тонко крикнул Еремей, порываясь за ним.
Кроме его – никто не простился с кузнецом…
Стоя на дворе маленькими кучками, люди разговаривали, сумрачно поглядывая на тело убитой, кто-то прикрыл голову её мешком из-под углей. В дверях кузни, на место, где сидел Савелий, сел городовой с трубкой в зубах. Он курил, сплёвывал слюну и, мутными глазами глядя на деда Еремея, слушал его речь.
– Разве он убил? – таинственно и тихо говорил старик. – Чёрная сила это, она это! Человек человека не может убить… Не он убивает, люди добрые!
Еремей прикладывал руки к своей груди, отмахивал ими что-то от себя и кашлял, объясняя людям тайну события.
– Однако клещами-то её не чёрт двинул, а кузнец, – сказал полицейский и сплюнул.
– А кто ему внушил? – вскричал дед. – Ты разгляди, кто внушил?
– Погоди! – сказал полицейский. – Он кто тебе, кузнец этот? Сын?
– Нет, где там!..
– Погоди! Родня он тебе?
– Не-ет. Нет у меня родни…
– Так чего же ты беспокоишься?
– Я-то? Господи…
– Я тебе вот что скажу, – строго молвил полицейский, – всё это ты от старости лопочешь… Пошёл прочь!
Полицейский выпустил из угла губ густую струю дыма и отвернулся от старика. Но Еремей взмахнул руками и вновь заговорил быстро, визгливо.
Илья, бледный, с расширенными глазами, отошёл от кузницы и остановился у группы людей, в которой стояли извозчик Макар, Перфишка, Матица и другие женщины с чердака.
– Она, милые, ещё до свадьбы погуливала! – говорила одна из женщин. – Может, Пашка-то не кузнеца сын, а – учителя, что у лавошника Малафеева жил…
– Это застрелился который? – спросил Перфишка.
– Вот! Она с ним и начала…
Безногая жена Перфишки тоже вылезла на двор и, закутавшись в какие-то лохмотья, сидела на своём месте у входа в подвал. Руки её неподвижно лежали на коленях; она, подняв голову, смотрела чёрными глазами на небо. Губы её были плотно сжаты, уголки их опустились. Илья тоже стал смотреть то в глаза женщины, то в глубину неба, и ему подумалось, что, может быть, Перфишкина жена видит бога и молча просит его о чём-то.
Вскоре все ребятишки тоже собрались в тесную кучку у входа в подвал. Зябко кутаясь в свои одёжки, они сидели на ступенях лестницы и, подавленные жутким любопытством, слушали рассказ Савёлова сына. Лицо у Пашки осунулось, а его лукавые глаза глядели на всех беспокойно и растерянно. Но он чувствовал себя героем: никогда ещё люди не обращали на него столько внимания, как сегодня. Рассказывая в десятый раз одно и то же, он говорил как бы нехотя, равнодушно:
– Как ушла она третьего дня, так ещё тогда отец зубами заскрипел и с той поры так и был злющий, рычит. Меня то и дело за волосья дерёт… Я уж вижу – ого! И вот она пришла. А квартира-то заперта была – мы в кузне были. Я стоял у мехов. Вот вижу, она подошла, встала в двери и говорит: «Дай-ка ключ!» А отец-то взял клещи и пошёл на неё… Идёт это он тихо так, будто крадётся… Я даже глаза зажмурил – страшно! Хотел ей крикнуть: «Беги, мамка!» Не крикнул… Открыл глаза, и он всё идёт ещё! Глазищи горят! Тут она пятиться начала… А потом обернулась задом к нему, бежать хотела…
Лицо у Пашки дрогнуло, всё его худое, угловатое тело задергалось. Глубоким вздохом он глотнул много воздуха и выдохнул его протяжно, сказав:
– Тут он её клещами ка-ак брякнет!
Неподвижно сидевшие дети зашевелились.
– Она взмахнула руками и упала… как в воду мыр-нула…
Он взял в руки какую-то щепочку, внимательно осмотрел её и бросил её через головы детей. Они все сидели неподвижно, как будто ожидая от него чего-то ещё. Но он молчал, низко наклонив голову.
– Совсем убил? – спросила Маша тонким, дрожащим голосом.
– Дура! – не подняв головы, сказал Пашка.
Яков обнял девочку и подвинул её ближе к себе, а Илья подвинулся к Пашке, тихо спросив его:
– Тебе её жалко?
– А что тебе за дело? – сердито отозвался Пашка.
Все сразу и молча взглянули на него.
– Вот она всё гуляла, – раздался звонкий голос Маши, но Яков торопливо и беспокойно перебил её речь:
– Загуляешь! Вон он какой был, кузнец-то!.. Чёрный всегда, страшный, урчит!.. А она весёлая была, как Перфишка…
Пашка взглянул на него и заговорил угрюмо, солидно, как большой:
– Я ей говорил: «Смотри, мамка! Он тебя убьёт!..» Не слушала… Только просит, чтоб я ему не сказывал ничего… Гостинцы за это покупала. А фетьфебель всё пятаки мне дарил. Я ему принесу записку, а он мне сейчас пятак даст… Он – добрый!.. Силач такой… Усищи у него…
– А сабля есть? – спросила Маша.
– Ещё какая! – ответил Пашка и с гордостью прибавил: – Я её раз вынимал из ножен, – чижолая, дьявол!
Яков задумчиво сказал:
– Вот и ты теперь сирота… как Илюшка…
– Как бы не так, – недовольно отозвался сирота. – Ты думаешь, я тоже в тряпичники пойду? Наплевал я!
– Я не про то…
– Я теперь что хочу, то и делаю!.. – подняв голову и сердито сверкая глазами, говорил Пашка гордым голосом. – Я не сирота… а просто… один буду жить. Вот отец-то не хотел меня в училище отдать, а теперь его в острог посадят… А я пойду в училище да и выучусь… ещё получше вашего!
– А где одёжу возьмёшь? – спросил его Илья, усмехаясь с торжеством. – В училище драного-то не больно примут!..
– Одёжу? А я – кузницу продам!
Все взглянули на Пашку с уважением, а Илья почувствовал себя побеждённым. Пашка заметил впечатление и понёсся ещё выше.
– Я ещё лошадь себе куплю… живую, всамделишную лошадь! Буду ездить в училище верхом!..
Ему так понравилась эта мысль, что он даже улыбнулся, хотя улыбка была какая-то пугливая, – мелькнув, тотчас же исчезла.
– Бить тебя уж никто теперь не будет, – вдруг сказала Маша Пашке, глядя на него с завистью.
– Найдутся охотники! – уверенно возразил Илья. Пашка взглянул на него и, ухарски сплюнув в сторону, спросил:
– Ты, что ли? Сунься-ка!
Снова вмешался Яков.
– А как чудно, братцы!.. был человек и ходил, говорил и всё… как все, – живой был, а ударили клещами по голове – его и нет!..
Ребятишки, все трое, внимательно посмотрели на Якова, а у него глаза полезли на лоб и остановились, смешно выпученные.
– Да-а! – сказал Илья. – Я тоже думаю про это…
– Говорят – умер, – тихо и таинственно продолжал Яков, – а что такое умер?
– Душа улетела, – сумрачно пояснил Пашка.
– На небо, – добавила Маша и, прижавшись к Якову, взглянула на небо. Там уже загорались звёзды; одна из них – большая, яркая и немерцающая – была ближе всех к земле и смотрела на неё холодным, неподвижным оком. За Машей подняли головы кверху и трое мальчиков. Пашка взглянул и тотчас же убежал куда-то. Илья смотрел долго, пристально, со страхом в глазах, а большие глаза Якова блуждали в синеве небес, точно он искал там чего-то.
– Яшка! – окликнул его товарищ, опуская голову.
– А?
– Я вот всё думаю… – голос Ильи оборвался.
– Про что? – тихонько спросил Яков.
– Как они… Убили человека… суетятся, бегают… говорят разное… А никто не заплакал… никто не пожалел…
– Еремей плакал…
– Он всегда уж… А Пашка-то какой? Ровно сказку рассказывал…
– Форсит… Ему – жаль, только он стыдится. А вот теперь побежал и, чай, так-то ли ревёт, – держись!
Они посидели несколько минут молча, плотно прижавшись друг к другу.
Маша уснула на коленях Якова, лицо её так и осталось обращённым к небу.
– А страшно тебе? – шёпотом спросил Яков.
– Страшно, – так же ответил Илья.
– Теперь душа её ходить будет тут…
– Да-а… Машка-то спит…
– Надо стащить её домой… А и шевелиться-то боязно…
– Идём вместе.
Яков положил голову спящей девочки на плечо себе, охватил руками её тонкое тельце и с усилием поднялся на ноги, шёпотом говоря:
– Погоди, Илья, я вперёд пойду…
Он пошёл, покачиваясь под тяжестью ноши, а Илья шёл сзади, почти упираясь носом в затылок товарища. И ему чудилось, что кто-то невидимый идёт за ним, дышит холодом в его шею и вот-вот схватит его. Он толкнул товарища в спину и чуть слышно шепнул ему:
– Иди скорее!..
Вслед за этим событием начал прихварывать дедушка Еремей. Он всё реже выходил собирать тряпки, оставался дома и скучно бродил по двору или лежал в своей тёмной конуре. Приближалась весна, и в те дни, когда на небе ласково сияло тёплое солнце, – старик сидел где-нибудь на припёке, озабоченно высчитывая что-то на пальцах и беззвучно шевеля губами. Сказки детям он стал рассказывать реже и хуже. Заговорит и вдруг закашляется. В груди у него что-то хрипело, точно просилось на волю.
– Будет тебе! – увещевала его Маша, любившая сказки больше всех.
– По…г-годи!.. – задыхаясь, говорил старик. – Сейчас… отступит…
Но кашель не отступал, а всё сильнее тряс иссохшее тело старика. Иногда ребятишки так и расходились, не дождавшись конца сказки, и, когда они уходили, дед смотрел на них особенно жалобно.
Илья заметил, что болезнь деда очень беспокоит буфетчика Петруху и дядю Терентия. Петруха по нескольку раз в день появлялся на чёрном крыльце трактира и, отыскав весёлыми серыми глазами старика, спрашивал его:
– Как делишки, дедка? Полегче, что ли?
Коренастый, в розовой ситцевой рубахе, он ходил, засунув руки в карманы широких суконных штанов, заправленных в блестящие сапоги с мелким набором. В карманах у него всегда побрякивали деньги. Его круглая голова уже начинала лысеть со лба, но на ней ещё много было кудрявых русых волос, и он молодецки встряхивал ими. Илья не любил его и раньше, но теперь это чувство возросло у мальчика. Он знал, что Петруха не любит деда Еремея, и слышал, как буфетчик однажды учил дядю Терентия:
– Ты, Терёха, надзирай за ним! Он – скаред!.. У него в подушке-то, поди, накоплено немало. Не зевай! Ему, старому кроту, веку немного осталось; ты с ним в дружбе, а у него – ни души родной!.. Сообрази, красавец!..
Вечера дедушка Еремей по-прежнему проводил в трактире около Терентия, разговаривая с горбуном о боге и делах человеческих. Горбун, живя в городе, стал ещё уродливее. Он как-то отсырел в своей работе; глаза у него стали тусклые, пугливые, тело точно растаяло в трактирной жаре. Грязная рубашка постоянно всползала на горб, обнажая поясницу. Разговаривая с кем-нибудь, Терентий всё время держал руки за спиной и оправлял рубашку быстрым движением рук, – казалось, он прячет что-то в свой горб.
Когда дед Еремей сидел на дворе, Терентий выходил на крыльцо и смотрел на него, прищуривая глаза и прислоняя ладонь ко лбу. Жёлтая бородёнка на его остром лице вздрагивала, он спрашивал виноватым голосом:
– Дедушка Ерёма! Не надо ли чего?
– Спасибо!.. Не надо… ничего не надо… – отвечал старик.
Горбун медленно повёртывался на тонких ногах и уходил.
– Не оправиться мне, – всё чаще говорил Еремей. – Видно, – время помирать!
И однажды, ложась спать в норе своей, он, после приступа кашля, забормотал:
– Рано, господи! Дела я моего не сделал!.. Деньги-то… сколько годов копил… На церковь. В деревне своей. Нужны людям божий храмы, убежище нам… Мало накопил я… Господи! Во́рон летает, чует кус!.. Илюша, знай: деньги у меня… Не говори никому! Знай!..
Илья, выслушав бред старика, почувствовал себя носителем важной тайны и понял, кто во́рон.
Через несколько дней, придя из школы и раздеваясь в своём углу, Илья услыхал, что Еремей всхлипывает и хрипит, точно его душат:
– Кш… кшш… про-очь!..
Мальчик боязливо толкнулся в дверь к деду, – она была заперта.
За нею раздавался торопливый шёпот:
– Кшш!.. Господи… помилуй… помилуй…
Илья прислонил лицо к щели в переборке, замер, присмотрелся и увидал, что старик лежит на своей постели вверх грудью, размахивая руками.
– Дедушка! – тоскливо окрикнул мальчик.
Старик вздрогнул, приподнял голову и громко забормотал:
– Петруха, – гляди, – бо-ог! Это ему! Это – на храм… Кш… Во́рон ты… Господи… тво-оё!.. Сохрани… помилуй… помилуй…
Илья дрожал от страха, но не мог уйти, глядя, как бессильно мотавшаяся в воздухе чёрная, сухая рука Еремея грозит крючковатым пальцем.
– Гляди – богово!.. Не моги!..
Потом дед весь подобрался и – вдруг сел на своём ложе. Белая борода его трепетала, как крыло летящего голубя. Он протянул руки вперёд и, сильно толкнув ими кого-то, свалился на пол.
Илья, взвизгнув, бросился вон. В ушах у него шипело, преследуя его:
«Кш… кш…»
Мальчик вбежал в трактир и, задыхаясь, крикнул:
– Помер…
Терентий охнул, затопал ногами на одном месте и стал судорожно оправлять рубаху, глядя на Петруху, стоявшего за буфетом.
– Ну что ж? – перекрестясь, строго сказал буфетчик. – Царство небесное! Хороший был старичок, между прочим… Пойду… погляжу… Илья, ты побудь здесь, – понадобится что, прибеги за мной, – слышишь? Яков, постой за буфетом…
Петруха пошёл, не торопясь, громко стукая каблуками… Мальчики слышали, как за дверями он сказал горбуну:
– Иди, иди, – дурья голова!..
Илья был сильно испуган, но испуг не мешал ему замечать всё, что творилось вокруг.
– Ты видел, как он помирал? – спросил Яков из-за стойки.
Илья посмотрел на него и ответил вопросом:
– А зачем они пошли туда?..
– Смотреть!.. Ты же их позвал!..
Илья крепко закрыл глаза, говоря:
– Как он его толкал!..
– Кого? – любопытно вытянув голову, спросил Яков.
– Чёрта! – ответил Илья не сразу.
– Ты видел чёрта? – подбегая к нему, тихо крикнул Яков. Но товарищ его снова закрыл глаза, не отвечая.
– Испугался? – дёргая его за рукав, спрашивал Яков.
– Погоди! – вдруг сказал Илья. – Я… выбегу на минуту… Ты отцу не говори, – ладно?
Подгоняемый своей догадкой, он через несколько секунд был в подвале, бесшумно, как мышонок, подкрался к щели в двери и вновь прильнул к ней. Дед был ещё жив, – хрипел… тело его валялось на полу у ног двух чёрных фигур.
Во мгле они обе сливались в одну – большую, уродливую. Илья разглядел, что дядя, стоя на коленях у ложа старика, торопливо зашивает подушку. Был ясно слышен шорох нитки, продёргиваемой сквозь материю. Петруха, стоя сзади Терентия, наклонясь над ним, шептал:
– Скорее… Говорил я тебе – держи наготове иглу с ниткой… Так – нет, вздевать пришлось… Эх ты!
Шёпот Петрухи, вздохи умирающего, шорох нитки и жалобный звук воды, стекавшей в яму пред окном, – все эти звуки сливались в глухой шум, от него сознание мальчика помутилось. Он тихо откачнулся от стены и пошёл вон из подвала. Большое чёрное пятно вертелось колесом перед его глазами и шипело. Идя по лестнице, он крепко цеплялся руками за перила, с трудом поднимал ноги, а дойдя до двери, встал и тихо заплакал. Пред ним вертелся Яков, что-то говорил ему. Потом его толкнули в спину и раздался голос Перфишки:
– Кто – кого? Чем – почему? Помер? Ах, – ч-чёрт!.. – И, вновь толкнув Илью, сапожник побежал по лестнице так, что она затрещала под ударами его ног. Но внизу он громко и жалобно вскричал:
– Э-эхма-а!
Илья слышал, что по лестнице идут дядя, Петруха, ему не хотелось плакать при них, но он не мог сдержать своих слёз.
– Ах ты!.. – восклицал Перфишка. – Так вы были уж там?
Терентий прошёл мимо племянника, не взглянув на него, а Петруха, положив руку на плечо Ильи, сказал:
– Плачешь? Это хорошо… Значит, ты паренёк благодарный и содеянное тебе добро можешь понимать. Старик был тебе ба-альшим благодетелем!..
И, легонько оттолкнув Илью в сторону, добавил:
– Но, между прочим, в дверях не стой…
Илья вытер лицо рукавом рубахи и посмотрел на всех. Петруха уже стоял за буфетом, встряхивая кудрями. Пред ним стоял Перфишка и лукаво ухмылялся. Но лицо у него, несмотря на улыбку, было такое, как будто он только что проиграл в орлянку последний свой пятак.
– Ну-с, чего тебе, Перфил? – поводя бровями, строго спросил Петруха.
– Могарыча не будет? – сказал Перфишка.
– По какому такому случаю? – медленно и строго спросил буфетчик.
– Эхма! – вскричал сапожник, притопнув ногой по полу. – И рот широк, да не мне пирог! Так тому и быть! Одно слово – желаю здравствовать вам, Пётр Якимыч!
– Что ты мелешь? – миролюбиво спросил Петруха.
– Так я, – от простоты сердца!
– Стало быть, поднести тебе стаканчик, – к этому ты клонил? Хе-хе!
– Ха, ха, ха! – раскатился по трактиру звонкий смех сапожника.
Илья качнул головой, словно вытряхивая из неё что-то, и ушёл.
Он лёг спать не у себя в каморке, а в трактире, под столом, на котором Терентий мыл посуду. Горбун уложил племянничка, а сам начал вытирать столы. На стойке горела лампа, освещая бока пузатых чайников и бутылки в шкафу. В трактире было темно, в окна стучал мелкий дождь, толкался ветер… Терентий, похожий на огромного ежа, двигал столами и вздыхал. Когда он подходил близко к лампе, от него на пол ложилась густая тень, – Илье казалось, что это ползёт душа дедушки Еремея и шипит на дядю:
«Кш… кшш!..»
Мальчику было холодно и страшно. Душила сырость, – была суббота, пол только что вымыли, от него пахло гнилью. Ему хотелось попросить, чтобы дядя скорее лёг под стол, рядом с ним, но тяжёлое, нехорошее чувство мешало ему говорить с дядей. Воображение рисовало сутулую фигуру деда Еремея с его белой бородой, в памяти звучал ласковый скрипучий голос:
«Господь меру знает… Ничего-о!..»
– Ложился бы ты! – не вытерпев, сказал Илья жалобным голосом.
Горбун вздрогнул и замер. Потом тихо, робко ответил:
– Сейчас! Сейчас!.. – и завертелся около столов быстро, как кубарь. Илья, поняв, что дяде тоже страшно, подумал:
«Так тебе и надо!..»
Дробно стучал дождь. Огонь в лампе вздрагивал, а чайники и бутылки молча ухмылялись. Илья закрылся с головой дядиным полушубком и лежал, затаив дыхание. Но вот около него что-то завозилось. Он весь похолодел, высунул голову и увидал, что Терентий стоит на коленях, наклонив голову, так что подбородок его упирался в грудь, и шепчет: