bannerbannerbanner
Трое

Максим Горький
Трое

Полная версия

«А что, ежели я туда махну? Приду и скажу… вот пришёл! Извините…»

«За что?» – тотчас же спросил он себя. И закончил всё это решительным и угрюмым словом:

«Прогонит…»

Потом он, с обидой и завистью в сердце, снова прочитал стихи и снова задумался о девушке…

«Гордая… Посмотрит эдак… ну и – уйдёшь с чем пришёл…»

В этой же газете, в справочном отделе, он прочитал, что на двадцать третье сентября в окружном суде назначено к слушанию дело по обвинению Веры Капитановой в краже. Злорадное чувство вспыхнуло в нём, и, мысленно обращаясь к Павлу, он сказал:

«Стихи сочиняешь? А она – в тюрьме всё сидит?..»

– Боже! Милостив буди ми грешному, – вздохнув, прошептал Терентий, грустно качая головой. Потом он взглянул на племянника, шуршавшего газетой, и окрикнул его: – Илья…

– Ну?

– Петруха-то…

Горбун жалобно улыбнулся и замолчал.

– Что? – спросил Лунёв.

– О-ограбил он меня, – тихо, виноватым голосом сообщил Терентий и уныло хихикнул. Илья равнодушно поглядел на лицо дяди и спросил:

– Сколько украли вы?

Дядя отодвинулся от стола вместе со стулом, наклонил голову и, держа руки на коленях, стал шевелить пальцами, то сгибая, то разгибая их.

– Тысяч десять, что ли? – вновь спросил Лунёв. Горбун вскинул голову и с удивлением протянул:

– Деся-ать? Что ты, господь с тобой! Всего-навсего три тыщи шестьсот с мелочью, а ты – десять! Хватил!..

– У дедушки больше десяти было, – сказал Илья, усмехаясь.

– Врё-ё?

– Ну, вот ещё… он сам говорил…

– Да он считать-то умел ли?

– Не хуже вас с Петром…

Терентий задумался, и вновь голова его низко опустилась.

– Сколько Петруха недодал? – спросил Илья.

– Около семисот… – со вздохом сказал Терентий. – Так – больше десяти? Где же такая уйма деньжищ спрятана была? Мы, кажись бы, всё забрали… А может, Петруха-то ещё и тогда надул меня… а?

– Молчал бы ты! – сурово сказал Лунёв.

– Да, уж теперь не стоит говорить! – согласился Терентий и тяжело вздохнул.

А Лунёв подумал о жадности человека, о том, как много пакостей делают люди ради денег. Но тотчас же представил, что у него – десятки, сотни тысяч, о, как бы он показал себя людям! Он заставил бы их на четвереньках ходить пред собой, он бы… Увлечённый мстительным чувством, Лунёв ударил кулаком по столу, – вздрогнул от удара, взглянул на дядю и увидал, что горбун смотрит на него, полуоткрыв рот, со страхом в глазах.

– Задумался я, – хмуро сказал он, вставая из-за стола.

– Бывает, – недоверчиво согласился тот.

Когда Илья пошёл в магазин, он пытливо смотрел вслед ему, и губы его беззвучно шевелились… Илья не видел, но чувствовал этот подозрительный взгляд за своей спиной: он уже давно заметил, что дядя следит за ним, хочет что-то понять, о чём-то спросить. Это заставляло Лунёва избегать разговоров с дядей. С каждым днём он всё более ясно чувствовал, что горбатый мешает ему жить, и всё чаще ставил пред собою вопрос:

«Долго это будет тянуться?»

В душе Лунёва словно назревал нарыв; жить становилось всё тошнее. Всего хуже было то, что ему ничего не хотелось делать: никуда его не тянуло, но казалось порою, что он медленно и всё глубже опускается в тёмную яму.

Вскоре после того, как приехал Терентий, явилась Татьяна Власьевна, уезжавшая куда-то из города. При виде горбатого мужичка, в коричневой рубахе из бумазеи, она брезгливо поджала губы и спросила Илью:

– Это ваш дядя?

– Да, – коротко ответил Лунёв.

– С вами будет жить?

– Обязательно…

Татьяна Власьевна, почувствовав что-то вызывающее в ответах компаньона, перестала обращать внимание на горбуна; а Терентий, стоя у двери, на месте Гаврика, покручивал бородку и любопытными глазами следил за тоненькой, одетой в серое фигуркой женщины. Лунёв тоже смотрел, как она воробушком прыгает по магазину, и молча ждал, что она ещё спросит, готовый закидать её тяжёлыми, обидными словами. Но она, искоса поглядывая на его злое лицо, не спрашивала ни о чём. Стоя за конторкой, она перелистывала книгу дневной выручки и говорила о том, как приятно жить в деревне, как это дёшево стоит и хорошо действует на здоровье.

– Там была маленькая речушка, – тихая такая! И весёлая компания… один телеграфист превосходно играл на скрипке… Я выучилась грести… Но – мужицкие дети! Это наказание! Вроде комаров – ноют, клянчат… Дай, дай! Это их отцы учат и матери…

– Никто не учит, – сухо заговорил Илья. – Отцы и матери работают. А дети – без призора живут… Неправду вы говорите…

Татьяна Власьевна удивлённо взглянула на него, открыла рот, желая что-то сказать, но в это время Терентий почтительно улыбнулся и заявил:

– Господа в деревне теперь – диковина… Допрежде в каждой деревне барин весь век свой был, а теперь наездом бывают…

Автономова перевела глаза на него, потом снова на Илью и, не сказав ни слова, уставилась в книгу. Терентий сконфузился и стал одёргивать рубашку. С минуту в магазине все молчали, – был слышен только шелест листов книги да шорох – это Терентий тёрся горбом о косяк двери…

– А ты, – вдруг раздался сухой и спокойный голос Ильи, – прежде чем с господами в разговор вступать, спроси: «Позвольте, мол, поговорить, сделайте милость…» На колени встань…

Книга вырвалась из-под руки Татьяны Власьевны и поехала по конторке, но женщина поймала её, громко хлопнула по ней рукой и засмеялась. Терентий, наклонив голову, вышел на улицу… Тогда Татьяна Власьевна исподлобья с улыбкой взглянула на угрюмое лицо Лунёва и вполголоса спросила:

– Сердишься? За что?

Лицо у неё было плутоватое, ласковое, глаза блестели задорно… Лунёв, протянув руку, взял её за плечо… В нём вспыхнула ненависть к ней, зверское желание обнять её, давить на своей груди и слушать треск её тонких костей.

Оскалив зубы, он притягивал её к себе, а она, схватив его руку, старалась оторвать её от своего плеча и шептала:

– Ой… пусти! Больно!.. Ты с ума сошёл? Здесь нельзя обниматься… И… послушай! Дядю неудобно иметь: он горбатый… его будут бояться… пусти же! Его надо куда-нибудь пристроить, – слышишь?

Но он уже обнял её и медленно наклонял голову над её лицом с расширенными глазами.

– Что ты? Здесь нельзя… оставь!

Она вдруг опустилась и выскользнула из его рук, гибкая, как рыба. Лунёв сквозь горячий туман в глазах видел её у двери на улицу. Оправляя кофточку дрожащими руками, она говорила:

– Ах, какой ты грубый! Разве не можешь подождать?

У него в голове шумело, точно там ручьи текли. Неподвижно, сцепивши крепко пальцы рук, он стоял за прилавком и смотрел на неё так, точно в ней одной видел всё зло, всю тяжесть своей жизни.

– Это хорошо, что ты страстный, но, голубчик, надо же быть сдержанным…

– Уйди! – сказал Илья.

– Ухожу… Сегодня я не могу принять тебя… но послезавтра – двадцать третьего – день моего рожденья… придёшь?

Говоря, она ощупывала пальцами брошь и не смотрела на Илью.

– Уйди! – повторил он, вздрагивая от желания поймать её и мучить.

Она ушла. Тотчас же явился Терентий и почтительно спросил:

– Это вот и есть – компаньонка?

Лунёв кивнул головой, облегчённо вздыхая.

– Какая… ишь ты! Маленькая, а…

– Поганая! – сказал Илья густым голосом.

– Мм… – недоверчиво промычал Терентий. Илья почувствовал на своём лице пытливый, догадывающийся взгляд дяди и с сердцем спросил:

– Ну, что смотришь?

– Я? Господи, помилуй! Ничего…

– Я знаю, что говорю… Сказал – поганая, и – кончено! Хуже скажу – и то правда будет…

– Вон оно что-о… – протянул горбун соболезнующим голосом.

– Что? – сурово крикнул Илья.

– Стало быть…

– Что – стало быть?

Терентий стоял пред ним, переступая с ноги на ногу, испуганный и оскорблённый криками: лицо у него было жалкое, глаза часто мигали.

– Стало быть – ты лучше знаешь… – сказал он, помолчав.

На улице было невесело. Несколько дней кряду шёл дождь. Серые чистенькие камни мостовой скучно смотрели в серое небо, они были похожи на лица людей. Во впадинах между ними лежала грязь, оттеняя собою их холодную чистоту… Жёлтый лист на деревьях вздрагивал предсмертной дрожью. Где-то частыми ударами палки выбивали пыль из ковров или меховой одежды – дробные звуки сыпались в воздух. В конце улицы, из-за крыш домов на небо поднимались густые, сизые и белые облака. Тяжело, огромными клубами они лезли одно на другое, всё выше и выше, постоянно меняя формы, то похожие на дым пожара, то – как горы или как мутные волны реки. Казалось, что все они только за тем поднимаются в серую высоту, чтобы сильнее упасть оттуда на дома, деревья и на землю. Лунёв смотрел на их живую стену пред собой, вздрагивая от скуки и холода.

«Надо бросить… магазин и всё… Пусть дядя торгует с Танькой… а я – уйду…»

Ему представилось огромное, мокрое поле, покрытое серыми облаками небо, широкая дорога с берёзами по бокам. Он идёт с котомкой за плечами, его ноги вязнут в грязи, холодный дождь бьёт в лицо. А в поле, на дороге, нет ни души… даже галок на деревьях нет, и над головой безмолвно двигаются синеватые тучи…

«Удавлюсь», – равнодушно подумал он.

Проснувшись утром через день, он увидал на отрывном календаре чёрную цифру двадцать три и… вспомнил, что сегодня судят Веру. Он обрадовался возможности уйти из магазина и почувствовал горячее любопытство к судьбе девушки. Наскоро выпив чаю, почти бегом он пошёл в суд. В здание не пускали, – кучка народа жалась у крыльца, ожидая, когда отворят двери. Лунёв тоже встал у дверей, прислонясь спиной к стене. Широкая площадь развёртывалась пред судом, среди неё стояла большая церковь. Лик солнца, бледный и усталый, то появлялся, то исчезал за облаками. Почти каждую минуту вдали на площадь ложилась тень, ползла по камням, лезла на деревья, и такая она была тяжёлая, что ветви деревьев качались под нею; потом она окутывала церковь от подножия до креста, переваливалась через неё и без шума двигалась дальше на здание суда, на людей у двери его…

 

Люди были какие-то серые, с голодными лицами; они смотрели друг на друга усталыми глазами и говорили медленно. Один из них – длинноволосый, в лёгком пальто, застёгнутом до подбородка, в измятой шляпе – озябшими, красными пальцами крутил острую рыжую бороду и нетерпеливо постукивал о землю ногами в худых башмаках. Другой, в заплатанной поддёвке и картузе, нахлобученном на глаза, стоял, опустив голову на грудь, сунувши одну руку за пазуху, а другую в карман. Он казался дремлющим. Чёрненький человечек в пиджаке и высоких сапогах, похожий на жука, беспокоился: поднимал острую бледную мордочку кверху, смотрел в небо, свистал, морщил брови, ловил языком усы и разговаривал больше всех.

– Отпирают? – восклицал он и, склонив голову набок, прислушивался. – Нет… гм!.. А времени много уж… Вы, моншер, в библиотеку не заходили?

– Нет, рано… – в два удара, но в один тон ответил длинноволосый.

– Чёрт возьми… холодно, знаете!

Длинноволосый сочувственно крякнул и сказал задумчиво:

– Где бы мы грелись, если бы не было суда и библиотеки?

Чёрненький молча передёрнул плечами. Илья рассматривал этих людей и вслушивался в их разговор. Он видел, что это – «шалыганы», «стрелки», – люди, которые живут тёмными делами, обманывают мужиков, составляя им прошения и разные бумаги, или ходят по домам с письмами, в которых просят о помощи.

Пара голубей опустилась на мостовую, неподалёку от крыльца. Толстый голубь с отвисшим зобом, переваливаясь с ноги на ногу, начал ходить вокруг голубки, громко воркуя.

– Фь-ю! – резко свистнул чёрненький человечек. Человек в поддёвке вздрогнул и поднял голову. Лицо у него было опухшее, синее, со стеклянными глазами.

– Терпеть не могу голубей! – воскликнул чёрненький, глядя вслед улетавшим птицам. – Жирные… вроде богатых лавочников… воркуют… пр-ротивно! Судитесь? – неожиданно спросил он Илью.

– Нет…

Чёрненький человек осмотрел Лунёва с ног до головы и в нос себе проговорил:

– Странно…

– Чего же странного? – спросил Илья, усмехнувшись.

– У вас лицо обвиняемого, – скороговоркой сказал человек. – А, отпирают…

Он первый нырнул в открытую дверь суда. Задетый его словом, Илья пошёл за ним и в дверях толкнул плечом длинноволосого.

– Тише, невежа, – спокойно сказал длинноволосый и, в свою очередь тоже толкнув Илью, опередил его.

Но этот толчок не обидел Илью, а только удивил его.

«Чудно! – подумал он. – Толкается, как будто барин и везде может первым идти, а сам вон какой…»

В зале суда было сумрачно и тихо. Длинный стол, крытый зелёным сукном, кресла с высокими спинками, золото рам, огромный, в рост человека, портрет царя, малиновые стулья для присяжных, большая деревянная скамья за решёткой, – всё было тяжёлое и внушало уважение. Окна глубоко уходили в серые стены; занавески толстыми складками висели над окнами, а стёкла в них были мутные. Тяжёлые двери отворялись бесшумно, и без шума, быстро расхаживали люди в мундирах. Лунёв осматривался, жуткое чувство щемило ему сердце, а когда чиновник объявил – «суд идёт», Илья вздрогнул и вскочил на ноги раньше всех, хотя и не знал, что нужно было встать. Один из четырёх людей, вошедших в зал, был Громов, – человек, что жил в доме против магазина Ильи. Он уселся в среднее кресло, провёл обеими руками по волосам, взъерошил их и поправил воротник, густо шитый золотом. Его лицо несколько успокоило Илью: оно было такое же румяное и благодушное, как всегда, только концы усов Громов закрутил кверху. Справа от него сидел славный старичок с маленькой седой бородкой, курносый, в очках, а слева – человек лысый, с раздвоенной рыжей бородой и жёлтым неподвижным лицом. У конторки стоял молодой судья, круглоголовый, гладко остриженный, с чёрными глазами навыкате. Все они некоторое время молчали, перебирая бумаги на столе, а Лунёв смотрел на них с уважением и ждал, что вот сейчас кто-нибудь из них встанет и скажет нечто громко, важно…

Но вдруг, повернув голову влево, Илья увидел знакомое ему толстое, блестящее, точно лаком покрытое лицо Петрухи Филимонова. Петруха сидел в первом ряду малиновых стульев, опираясь затылком о спинку стула, и спокойно поглядывал на публику. Раза два его глаза скользнули по лицу Ильи, и оба раза Лунёв ощущал в себе желание встать на ноги, сказать что-то Петрухе, или Громову, или всем людям в суде.

«Вор!.. Сына забил!..» – вспыхивало у него в голове, а в горле у себя он чувствовал что-то похожее на изжогу…

– Вы обвиняетесь в том, – ласковым голосом говорил Громов, но Илья не видел, кому Громов говорит: он смотрел в лицо Петрухи, подавленный тяжёлым недоумением, не умея примириться с тем, что Филимонов – судья…

– Скажите, подсудимый, – ленивым голосом спрашивал прокурор, потирая себе лоб, – вы говорили… лавочнику Анисимову: «Погоди! я тебе отплачу!»

Где-то вертелась форточка и взвизгивала:

– Й-у… й-у… й-у…

Среди присяжных Илья увидал ещё два знакомых лица. Выше Петрухи и сзади него сидел штукатур – подрядчик Силачев, – мужик большой, с длинными руками и маленьким, – сердитым лицом, приятель Филимонова, всегда игравший с ним в шашки. Про Силачева говорили, что однажды на работе, поссорившись с мастером, он столкнул его с лесов, – мастер похворал и помер. А в первом ряду, через человека от Петрухи, сидел Додонов, владелец большого галантерейного магазина. Илья покупал у него товар и знал, что это человек жестокий, скупой, дважды плативший по гривеннику за рубль…

– Свидетель! Когда вы увидали, что изба Анисимова горит…

– Й-у… ию-ю-ю, – ныла форточка, и в груди Лунёва тоже ныло.

– Дурак! – раздался рядом с ним тихий шёпот. Он взглянул – с ним рядом сидел чёрненький человечек, презрительно скривив губы.

– Кто? – шепнул Илья, тупо взглянув на него.

– Арестант… Имел прекрасный случай опрокинуть свидетеля, – пропустил! Я бы… эх!

Илья взглянул на арестанта. Это был высокого роста мужик с угловатой головой. Лицо у него было тёмное, испуганное, он оскалил зубы, как усталая, забитая собака скалит их, прижавшись в угол, окружённая врагами, не имея силы защищаться. А Петруха, Силачев, Додонов и другие смотрели на него спокойно, сытыми глазами. Лунёву казалось, что все они думают о мужике:

«Попался, – значит, виноват…»

– Скучно! – шепнул ему сосед. – Неинтересное дело… Подсудимый – глуп, прокурор – мямля, свидетели – болваны, как всегда… Будь я прокурором – я бы в десять минут его скушал…

– Виноват? – шёпотом спросил Лунёв, вздрагивая от какого-то озноба.

– Едва ли… Но осудить – можно… Не умеет защищаться. Мужики вообще не умеют защищаться… Дрянь народ! Кость и мясо, – а ума, ловкости – ни капли!

– Это – верно…

– У вас есть двугривенный? – вдруг спросил человечек.

– Есть…

– Дайте мне…

Илья вынул кошелёк и дал монету раньше, чем успел сообразить – следует ли дать? А когда уже дал, то с невольным уважением подумал, искоса поглядывая на соседа:

«Ловок…»

– Господа присяжные! – мягко и внушительно говорил прокурор. – Взгляните на лицо этого человека, – оно красноречивее показаний свидетелей, безусловно установивших виновность подсудимого… оно не может не убедить вас в том, что пред вами стоит типичный преступник, враг законопорядка, враг общества…

«Враг общества» сидел, но, должно быть, ему неловко стало сидеть, когда про него говорили, что он стоит, – он медленно поднялся на ноги, низко опустив голову. Его руки бессильно повисли вдоль туловища, и вся серая длинная фигура изогнулась, как бы приготовляясь нырнуть в пасть правосудия…

Когда Громов объявил перерыв заседания, Илья вышел в коридор вместе с чёрненьким человечком. Человечек достал из кармана пиджака смятую папироску и, расправляя её пальцами, заговорил:

– Божится, дурак, не поджигал, говорит. Тут – не божись, а прямо – снимай штаны да ложись… Дело строгое! Обидели лавочника…

– Виноват мужик-то, по-вашему? – задумчиво спросил Илья.

– Должно быть, виноват, потому что глуп. Умные люди виноватыми не бывают… – спокойной скороговоркой отрезал человечек, форсисто покуривая свою папироску.

– Тут, в присяжных, – тихо и с напряжением заговорил Илья, – сидят люди…

– Лавочники больше, – спокойно поправил его чёрненький. Илья взглянул на него и повторил:

– Некоторых я знаю…

– Ага!..

– Народ – аховый… ежели прямо говорить…

– Воры, – подсказал ему собеседник.

Говорил он громко. Бросив папироску, он, складывая губы трубой, густо свистал, смотрел на всех нагло, и всё в нём – каждая косточка – так ходуном и ходила от голодного беспокойства.

– Это бывает. Вообще, так называемое правосудие есть в большинстве случаев лёгонькая комедия, комедийка, – говорил он, передёргивая плечами. – Сытые люди упражняются в исправлении порочных наклонностей голодных людей. В суде бываю часто, но не видал, чтобы голодные сытого судили… если же сытые сытого судят, – это они его за жадность. Дескать – не всё сразу хватай, нам оставляй.

– Говорится: сытый голодного не разумеет, – сказал Илья.

– Пустяки! – возразил ему собеседник. – Великолепно разумеет, – оттого и строг…

– Ну, если сытый да честный – ничего ещё! – вполголоса говорил Илья, – а когда сытый да подлый, – как может он судить человека?

– Подлецы – самые строгие судьи, – спокойно заявил чёрненький человечек. – Ну-с, будем слушать дело о краже.

– Знакомая моя… – тихо сказал Лунёв.

– А! – воскликнул человечек, мельком взглянув на него. – Па-асмотрим вашу знакомую…

В голове Ильи всё путалось. Он хотел бы о многом спросить этого бойкого человечка, сыпавшего слова, как горох из лукошка, но в человечке было что-то неприятное и пугавшее Лунёва. В то же время неподвижная мысль о Петрухе-судье давила собою всё в нём. Она как бы железным кольцом обвилась вокруг его сердца, и всему остальному в сердце стало тесно…

Когда он подошёл к двери зала, в толпе пред нею он увидал крутой затылок и маленькие уши Павла Грачёва. Он обрадовался, дёрнул Павла за рукав пальто и широко улыбнулся в лицо ему, Павел тоже улыбнулся – неохотно, с явным усилием.

Они несколько секунд стояли друг пред другом молча и, должно быть, оба почувствовали в эти секунды что-то, заставившее их заговорить обоих сразу.

– Смотреть пришёл? – спросил Павел, криво усмехаясь.

– А эта – здесь? – спросил Илья смущённо.

– Кто?

– Твоя Софья…

– Она не моя, – сухо ответил Павел, перебивая его речь.

Они вошли в зал.

– Садись рядом? – предложил Лунёв.

Павел замялся и ответил:

– Видишь ли… я – в компании…

– Ну… ладно…

– До свиданья!

Грачёв быстро отошёл в сторону. Илья смотрел вслед ему с таким чувством, как будто Павел крепко потёр ему рукой своей ссадину на теле. Горячая боль охватила его. И было неприятно видеть на товарище крепкое, новое пальто, видеть, что лицо Павла за эти месяцы стало здоровее, чище. На той скамье, где сидел Павел, сидела и сестра Гаврика. Вот он сказал что-то, она быстро повернула голову к Лунёву. Увидав её стремительное, подавшееся вперёд лицо, он отвернулся в сторону, и душа его ещё более плотно и густо окуталась обидой, злобой…

Привели Веру: она стояла за решёткой в сером халате до пят, в белом платочке. Золотая прядь волос лежала на её левом виске, щека была бледная, губы плотно сжаты, и левый глаз её, широко раскрытый, неподвижно и серьёзно смотрел на Громова.

– Да… да… нет, – тускло звучал её голос в ушах Ильи.

Громов смотрел на неё ласково, говорил с ней негромко, мягко, точно кот мурлыкал.

– А признаете вы, Капитанова, виновной себя в том, что в ночь… – подползал к Вере его гибкий и сочный голос.

Лунёв взглянул на Павла, тот сидел согнувшись, низко опустив голову, и мял в руках шапку. Его соседка держалась прямо и смотрела так, точно она сама судила всех, – и Веру, и судей, и публику. Голова её то и дело повёртывалась из стороны в сторону, губы были брезгливо поджаты, гордые глаза блестели из-под нахмуренных бровей холодно и строго…

– Признаю, – сказала Вера. Голос её задребезжал, и звук его был похож на удар по тонкой чашке, в которой есть трещина.

Двое присяжных – Додонов и его сосед, рыжий, бритый человек, – наклонив друг к другу головы, беззвучно шевелили губами, а глаза их, рассматривая девушку, улыбались. Петруха Филимонов подался всем телом вперёд, лицо у него ещё более покраснело, усы шевелились. Ещё некоторые из присяжных смотрели на Веру, и все – с особенным вниманием, – оно было понятно Лунёву и противно ему.

«Судят, а сами щупают её глазищами-то», – думал он, крепко сжимая зубы. И ему хотелось крикнуть Петрухе: «Ты, жулик! О чём думаешь?»

К горлу его подкатывалось что-то удушливое, тяжёлый шар, затруднявший дыхание…

– Скажите мне… э, Капитанова, – лениво двигая языком и выкатив глаза, как баран, страдающий от жары, говорил прокурор, – да-авно вы занимаетесь проституцией?

 

Вера провела рукой по лицу, точно этот вопрос приклеился к её покрасневшим щекам.

– Давно.

Она ответила твёрдо. В публике раздался шёпот, как будто змеи поползли. Грачёв наклонился ещё ниже, точно хотел спрятаться, и всё мял картуз.

– Как именно давно?

Вера молчала, глядя в лицо Громова широко раскрытыми глазами серьёзно, строго…

– Год? Два? Пять? – настойчиво допрашивал прокурор.

Она всё молчала. Серая, как из камня вырубленная, девушка стояла неподвижно, только концы платка на груди её вздрагивали.

– Вы имеете право не отвечать, если не хотите, – сказал Громов, поглаживая усы.

Тут вскочил адвокат, худенький человек с острой бородкой и продолговатыми глазами. Нос у него был тонкий и длинный, а затылок широкий, отчего лицо его похоже было на топор.

– Скажите, Капитанова, что заставляло вас заниматься этим ремеслом? – спросил он звонко и резко.

– Ничто не заставляло, – ответила Вера, глядя на судей.

– Мм… это не совсем так!.. Видите ли… мне известно… вы рассказывали мне…

– Ничего вам не известно, – сказала Вера. Она повернула к нему голову и, строго взглянув на него, продолжала сердито, с неудовольствием в голосе: – Ничего я вам не рассказывала…

Быстро окинув публику одним взглядом, она обернулась к судьям и спросила, кивая головой на защитника:

– Можно не разговаривать с ним?

Снова в зале поползли змеи, теперь уже громче и явственнее.

Илья дрожал от напряжения и смотрел на Грачёва.

Он ждал от него чего-то, уверенно ждал. Но Павел, выглядывая из-за плеча человека, сидевшего впереди его, молчал, не шевелился. Громов, улыбаясь, говорил что-то скользкими, масляными словами… Потом, негромко и твёрдо стала говорить Вера…

– Просто – разбогатеть захотела… и взяла, вот и всё… А больше ничего не было… И всегда была такая…

Присяжные стали перешёптываться друг с другом: лица у них нахмурились, и на лицах судей тоже явилось что-то недовольное. В зале стало тихо; с улицы донёсся мерный и тупой шум шагов по камням, – шли солдаты.

– В виду сознания подсудимой полагал бы… – говорил прокурор.

Илья чувствовал, что не может больше сидеть тут. Он встал, шагнул…

– Тиш-ше! – громко заметил пристав.

Тогда он снова сел и, как Павел, тоже низко наклонил голову. Он не мог видеть красное лицо Петрухи, теперь важно надутое, точно обиженное чем-то, а в неизменно ласковом Громове за благодушием судьи он чувствовал, что этот весёлый человек привык судить людей, как столяр привыкает деревяшки строгать. И в душе Ильи родилась теперь жуткая, тревожная мысль:

«Сознайся я – и меня так же вот будут… Петруха будет судить… Меня – в каторгу, а сам останется…»

Он остановился на этих думах и сидел, ни на кого не глядя, ничего не слушая.

– Н…не хочу я, чтобы говорили об этом! – раздался дрожащий, обиженный крик Веры, и она завыла, хватая руками грудь свою, сорвав с головы платок.

Мутный шум наполнил залу. Все в ней засуетилось от криков девушки, а она, как обожжённая, металась за решёткой и рыдала, надрывая душу.

Илья вскочил и бросился вперёд, но публика шла навстречу ему, и как-то незаметно для себя он очутился в коридоре.

– Обнажили душу, – услыхал он голос чёрненького человека.

Павел Грачёв, бледный и растрёпанный, стоял у стены, челюсть у него тряслась. Илья подошёл к нему и угрюмо, злыми глазами заглянул в лицо товарища.

– Что? Каково? – спросил он.

Павел взглянул на него, открыл рот и не сказал ни слова.

– Погубил человека? – продолжал Лунёв. Тогда Павел вздрогнул, будто его кнутом ударили, поднял руку, положил её на плечо Лунёва и возбуждённо заговорил:

– Разве я? Мы ещё подадим жалобу…

Илья стряхнул с плеча его руку и хотел сказать ему: «Ты! Не закричал, небойсь, что для тебя она украла?» – но вместо этого он сказал:

– А судит Филимонов Петрушка… Правильно это, а? – и усмехнулся.

Павел выпрямился, лицо его вспыхнуло, и он торопливо начал говорить что-то, но Лунёв, не слушая, отошёл прочь. Так, с усмешкой на лице, он вышел на улицу, и медленно, вплоть до вечера, как бродячая собака, он шлялся из улицы в улицу до поры, пока не почувствовал, что его тошнит от голода.

В окнах домов зажигались огни, на улицу падали широкие, жёлтые полосы света, а в них лежали тени цветов, стоявших на окнах. Лунёв остановился и, глядя на узоры этих теней, вспомнил о цветах в квартире Громова, о его жене, похожей на королеву сказки, о печальных песнях, которые не мешают смеяться… Кошка осторожными шагами, отряхивая лапки, перешла улицу.

«Пойду в трактир», – решил Илья и вышел на средину мостовой.

– Берегись! – крикнули ему. Чёрная морда лошади мелькнула у его лица и обдала его тёплым дыханием… Он прыгнул в сторону, прислушался к ругани извозчика и пошёл прочь от трактира.

«Легковой извозчик до смерти не задавит, – спокойно подумал он. – Надо поесть… Вера теперь совсем пропадёт… Тоже гордая… Про Пашку не захотела сказать… видит, что некому сказать-то… Она лучше всех… Олимпиада бы… Нет, Олимпиада тоже хорошая… а вот Танька…»

Ему вспомнилось, что именно сегодня Татьяна празднует день рождения. Сначала мысль о том, чтобы пойти к ней, показалась ему отвратительной, но почти тотчас же одно острое, жгучее чувство коснулось его сердца…

Крикнув извозчика, он поехал и через несколько минут, прищуривая глаза от света, стоял в двери столовой Автономовых, тупо улыбался и смотрел на людей, тесно сидевших вокруг стола в большой комнате.

– А-а! Явился еси!.. – воскликнул Кирик. – Конфект принёс? Подарок новорожденной, а? Что ж ты, братец мой?

– Откуда вы? – спросила хозяйка.

Кирик схватил его за рукав и повёл вокруг стола, знакомя с гостями. Лунёв пожимал чьи-то тёплые руки, а лица гостей слились в его глазах в одно длинное, улыбающееся лицо с большими зубами. Запах жареного щекотал ноздри, трескучий разговор женщин звучал в ушах, глазам было жарко, какой-то пёстрый туман застилал их. Когда он сел, то почувствовал, что у него от усталости ломит ноги и голод сосёт его внутренности. Он молча взял кусок хлеба и стал есть. Кто-то из гостей громко фыркнул, в то же время Татьяна Власьевна заметила ему:

– Вы не хотите меня поздравить? Хорош! Пришёл, не сказал ни слова, уселся и ест…

Под столом она сильно толкнула ногой его ногу и наклонила лицо над чайником, доливая его.

Тогда он положил кусок хлеба на стол, крепко потёр себе руки и громко сказал:

– А я целый день в суде просидел…

Его голос покрыл шум разговора. [Гости замолчали] Лунёв сконфузился, чувствуя их взгляды на лице своём, и тоже исподлобья оглядел их. На него смотрели недоверчиво, видимо, каждый сомневался в том, что этот широкоплечий, курчавый парень может сказать что-нибудь интересное. Неловкое молчание наступило в комнате.

Обрывки каких-то мыслей кружились в голове Ильи, – бессвязные, серые, они вдруг точно провалились куда-то, исчезая во тьме его души.

– В суде иногда очень любопытно, – кислым голосом заметила Фелицата Грызлова и, взяв коробку с мармеладом, стала ковырять в ней щипчиками.

На щеках Татьяны Власьевны вспыхнули красные пятна, а Кирик громко высморкался и сказал:

– Что ж ты, братец, замахнулся, а не бьёшь? Ну, был в суде…

«Конфужу я их», – сообразил Илья, и губы его медленно раздвинулись в улыбку. Гости снова заговорили сразу в несколько голосов.

– Я однажды слушал в суде дело об убийстве, – рассказывал молодой телеграфист, бледный, черноглазый, с маленькими усиками.

– Я ужасно люблю читать и слушать про убийства! – воскликнула Травкина.

А её муж посмотрел на всех и сказал:

– Гласный суд – благодетельное учреждение…

– Судился мой товарищ Евгениев… Он, видите ли, стоя на дежурстве у денежного ящика, шутил с мальчиком да вдруг и застрелил его…

– Ах, ужас какой! – вскричала Татьяна Власьевна.

– Наповал! – с каким-то удовольствием добавил телеграфист.

– А я однажды был свидетелем по одному делу, – заговорил Травкин своим шумящим, сухим голосом, – а по другому делу судился человек, который совершил двадцать три кражи! Недурно?

Кирик громко захохотал. Публика разделилась на две группы: одни слушали рассказ телеграфиста об убийстве мальчика, другие – скучное сообщение Травкина о человеке, совершившем двадцать три кражи. Илья наблюдал за хозяйкой, чувствуя, что в нём тихо разгорается какой-то огонёк, – он ещё ничего не освещает, но уже настойчиво жжёт сердце. С той минуты, когда Лунёв понял, что Автономовы опасаются, как бы он не сконфузил их пред гостями, его мысли становились стройнее.

Рейтинг@Mail.ru