Сестра Гаврика стала ходить в лавочку Лунёва почти каждый день. Она являлась постоянно озабоченная чем-то, здороваясь с Ильёй, крепко встряхивала его руку и, перекинувшись с ним несколькими словами, исчезала, оставляя после себя что-то новое в мыслях Ильи. Однажды она спросила его:
– Вам нравится торговать?
– Не так, чтобы – очень, – пожимая плечами, ответил Лунёв. – Однако надо чем-нибудь жить…
Она внимательно посмотрела в его лицо серьёзными глазами своими, её лицо как-то ещё больше выдвинулось вперёд.
– А вы не пробовали жить каким-нибудь трудом? – спросила девушка.
Илья не понял её вопроса:
– Как вы сказали?
– Вы работали когда-нибудь?
– Всегда. Всю жизнь. Вот – торгую… – с недоумением ответил Лунёв.
Она улыбнулась, – и в улыбке её было что-то обидное.
– Вы думаете – торговля труд? Вы думаете – это всё равно? – быстро спросила она.
– А как же?
Глядя на её лицо, Лунёв чувствовал, что она говорит серьёзно, не шутит.
– О нет, – снисходительно улыбаясь, продолжала девушка. – Труд – это когда человек создаёт что-нибудь затратой своей силы… когда он делает… тесёмки, ленты, стулья, шкафы… понимаете?
Лунёв молча кивнул головой и покраснел: ему было стыдно сказать, что он не понимает.
– А торговля – какой же труд? Она ничего не даёт людям! – с убеждением сказала девушка, пытливо разглядывая лицо Ильи.
– Конечно, – медленно и осторожно заговорил он, – это вы верно… Торговать не очень трудно… кто привык… Но только и торговля даёт… не давала бы барыша, зачем и торговать?
Она замолчала, отвернулась от него, заговорила с братом и скоро ушла, простившись с Ильёй только кивком головы. Лицо у неё было такое, как раньше, – до истории с Машей, – сухое, гордое. Илья задумался: не обидел ли он её неосторожным словом? Он вспомнил всё, что сказал ей, и не нашёл ничего обидного. Потом задумался над её словами, они занимали его. Какую разницу видит она между торговлей и трудом?
Он не мог понять, отчего у неё такое сердитое, задорное лицо, когда она добрая и умеет не только жалеть людей, но даже помогать им. Павел ходил к ней в дом и с восторгом нахваливал её и все порядки в её доме.
– Придёшь это к ним… «А, здравствуйте!» Обедают – садись обедать, чай пьют – пей чай! Простота! Народищу всякого – уйма! Весело, – поют, кричат, спорят про книжки. Книжек – как в лавке. Тесно, толкаются, смеются. Народ всё образованный – адвокат там один, другой скоро доктором будет, гимназисты и всякие эдакие фигуры. Совсем забудешь, кто ты есть, и тоже заодно с ними и хохочешь, и куришь, и всё. Хороший народ! Весёлый, а сурьёзный…
– Меня вот, небойсь, не позовёт… – сумрачно сказал Лунёв. – Гордячка…
– Она? – воскликнул Павел. – Я тебе говорю – простота! Ты зову не жди, а вали прямо… Придёшь и – кончено! У них всё равно как в трактире, – ей-богу! Свободно… Я тебе говорю – что я против их? Но с двух раз – свой человек… Интересно! Играючи живут…
– Ну, а Машутка как? – спросил Илья.
– Ничего, отдышалась немного… Сидит, улыбается. Лечат её чем-то… молоком поят… Хренову-то попадёт за неё!.. Адвокат говорит – здорово влепят старому чёрту… Возят Машку к следователю… Насчёт моей тоже хлопочут, чтобы скорее суд… Нет, хорошо у них!.. Квартира маленькая, людей – как дров в печи, и все так и пылают…
– А она, сама-то? – допрашивал Лунёв.
О ней Павел рассказывал, как в детстве об арестантах, научивших его грамоте. Он весь напрягался и внушительно сообщал, пересыпая речь междометиями:
– Она, брат, ого-го! Она всем командует, а чуть кто не так сказал, или что – она фрр!.. Как кошка…
– Это мне известно… – сказал Илья и усмехнулся. Он завидовал Павлу: ему очень хотелось побывать у строгой гимназистки, но самолюбие не позволяло ему действовать прямо.
Стоя за прилавком, он упорно думал:
«Людей много, и каждый норовит пользоваться чем-нибудь от другого. А ей – какая польза брать под свою защиту Машутку, Веру?.. Она – бедная. Чай, каждый кусок в доме-то на счету… Значит, очень добрая… А со мной говорит эдак… Чем я хуже Павла?»
Эти думы так крепко охватили его, что он стал относиться ко всему остальному почти равнодушно. В темноте его жизни как бы открылась некая щель, и сквозь неё он скорее чувствовал, чем видел, вдали мерцание чего-то такого, с чем он ещё не сталкивался.
– Мой друг, – суховато и внушительно говорила ему Татьяна Власьевна, – тесьмы шерстяной узкой надо бы прикупить. Гипюр тоже на исходе… Мало и ниток чёрных номер пятидесятый… Пуговицы перламутровые предлагает одна фирма, – комиссионер у меня был… Я послала сюда. Приходил он?
– Нет, – кратко ответил Илья. Эта женщина стала для него противной. Он подозревал, что Татьяна Власьевна взяла к себе в любовники Корсакова, недавно произведённого в пристава. Ему она назначала свидания всё реже, хотя относилась так же ласково и шутливо, как и раньше. Но и от этих свиданий Лунёв, под разными предлогами, отказывался. Видя, что она не сердится на него за это, он ругал её про себя:
«Блудня… гадина…»
Она особенно гадка была ему, когда приходила в магазин проверять товар. Вертясь по лавочке, как волчок, она вскакивала на прилавок, доставала с верхних полок картонки, чихала от пыли, встряхивала головой и пилила Гаврика:
– Мальчик при магазине должен быть ловок и услужлив. Его не за то кормят хлебом, что он сидит целый день у двери и чистит себе пальцем в носу. А когда говорит хозяйка, он должен слушать внимательно и не смотреть букой…
Но у Гаврика был свой характер. Слушая щебетанье хозяйки, он пребывал в полном равнодушии. Разговаривал он с нею грубо, без признаков почтения к её сану хозяйки. А когда она уходила, он замечал хозяину:
– Ускакала пигалица…
– Так нельзя говорить про хозяйку, – внушал ему Илья, стараясь не улыбаться.
– Какая она хозяйка? – протестовал Гаврик. – Придёт, натрещит и ускачет… Хозяин – вы.
– И она… – слабо возражал Илья, любивший солидного и прямодушного мальчонку.
– А она – пигалица… – не уступал Гаврик.
– Вы не учите мальчика, – говорила Автономова Илье, – и вообще… я должна сказать, что за последнее время всё у нас идёт как-то… без увлечения, без любви к делу…
Лунёв молчал и, ненавидя её всей душой, думал:
«Хоть бы ты, анафема, ногу себе вывихнула, прыгая тут…»
Он получил письмо от дяди и узнал, что Терентий был не только в Киеве, но и у Сергия, чуть было не уехал в Соловки, попал на Валаам и скоро воротится домой.
«Вот ещё удовольствие, – с досадой подумал Илья. – Наверно, со мной захочет жить…»
Явились покупатели, а когда он занимался с ними, вошла сестра Гаврика. Устало, едва переводя дыхание, она поздоровалась с ним и спросила, кивая головой на дверь в комнату:
– Там – вода есть?
– Сейчас подам! – сказал Илья.
– Я сама…
Она прошла в комнату и осталась там до поры, пока Лунёв, отпустив покупателей, не вошёл к ней. Он застал её стоящей пред «Ступенями человеческой жизни». Повернув голову навстречу Илье, девушка указала глазами на картину и проговорила:
– Какая пошлость…
Лунёв почувствовал себя сконфуженным её замечанием и улыбнулся, чувствуя себя в чём-то виноватым, но, прежде чем он успел спросить у неё объяснения, она ушла…
Через несколько дней она брату принесла бельё и сделала ему выговор за то, что он слишком небрежно относится к одежде, – рвёт, пачкает.
– Ну-ну, – строптиво сказал Гаврик, – поехала. Меня хозяйка всегда кусает, да ты ещё будешь теперь!..
– Что он – очень шалит? – спросила гимназистка Илью.
– Не больше, сколько умеет… – любезно ответил Лунёв.
– Я – совсем смирный, – отрекомендовался мальчик.
– Язычок у него длинноват, – сказал Илья.
– Слышишь? – спросила Гаврика сестра, нахмурив брови.
– Ну и слышу, – сердито отозвался тот.
– Это ничего… – снисходительно заговорил Илья. – Человек, который хоть огрызнуться умеет, всё же в выигрыше против других… Другого бьют, а он молчит, и забивают его, бессловесного, в гроб…
Девушка слушала его слова, а на лице её явилось что-то вроде удовольствия. Илья заметил это.
– Что я вас хочу спросить, – сказал он и немножко смутился.
– Что?
Она подошла почти вплоть к нему, глядя прямо в его глаза. Взгляда её он не мог выносить, опустил голову и продолжал:
– Вы, понял я, торговцев не любите?
– Да!..
– За что?
– Они живут чужим трудом… – отчётливо объяснила девушка.
Илья высоко вскинул голову и поднял брови. Эти слова не только удивляли, но уже прямо обижали его. А она сказала их так просто, внятно…
– Это – неправда-с, – громко объявил Лунёв, помолчав.
Теперь её лицо вздрогнуло, покраснело.
– Сколько стоит вам вон та лента? – сухо и строго спросила она.
– Эта?.. Семнадцать копеек аршин…
– Почём продаёте?
– Двадцать…
– Ну вот… Три копейки, которые берёте вы, принадлежат не вам, а тому, кто ленту работал. Понимаете?
– Нет! – откровенно сознался Лунёв.
Тогда в глазах девушки вспыхнуло что-то враждебное ему. Он ясно видел это и оробел пред нею, но тотчас же рассердился на себя за эту робость.
– Да, я думаю, вам не легко понять такую простую мысль, – говорила она, отступив от прилавка к двери. – Но – представьте себе, что вы – рабочий, вы делаете всё это…
Широким жестом руки она повела по магазину и продолжала рассказывать ему о том, как труд обогащает всех, кроме того, кто трудится. Сначала она говорила так, как всегда, – сухо, отчётливо, и некрасивое лицо её было неподвижно, а потом брови у ней дрогнули, нахмурились, ноздри раздулись, и, высоко вскинув голову, она в упор кидала Илье крепкие слова, пропитанные молодой, непоколебимой верой в их правду.
– Торгаш стоит между рабочим и покупателем… он ничего не делает, но увеличивает цену вещи… торговля – узаконенное воровство.
Илья чувствовал себя оскорблённым, но не находил слов, чтоб возразить этой дерзкой девушке, прямо в глаза ему говорившей, что он бездельник и вор. Он стиснул зубы, слушал и не верил её словам, не мог верить. И, отыскивая в себе такое слово, которое сразу бы опрокинуло все её речи, заставило бы замолчать её, – он в то же время любовался её дерзостью… А обидные слова, удивляя его, вызывали в нём тревожный вопрос: «За что?»
– Всё это – не так-с! – громким голосом прервал он её наконец, ибо почувствовал, что больше уже не может безответно слушать её речь. – Нет… я не согласен!
В груди его вскипало бурное раздражение, лицо покрылось красными пятнами.
– Возражайте! – спокойно сказала девушка, садясь на табурет, и, перебросив свою длинную косу на колени себе, она стала играть ею.
Лунёв вертел головой, чтоб не встречаться с её недружелюбным взглядом.
– И возражу! – не сдерживаясь больше, крикнул он. – Я… всей жизнью возражу!! Я… может быть, великий грех сделал, прежде чем до этого дошёл…
– Тем хуже… Но это не возражение… – сказала девушка и точно холодной водой плеснула в лицо Ильи. Он опёрся руками о прилавок, нагнулся, точно хотел перепрыгнуть через него, и, встряхивая курчавой головой, обиженный ею, удивлённый её спокойствием, смотрел на неё несколько секунд молча. Её взгляд и неподвижное, уверенное лицо сдерживали его гнев, смущали его. Он чувствовал в ней что-то твёрдое, бесстрашное. И слова, нужные для возражения, не шли ему на язык.
– Ну, что же вы? – хладнокровно вызывая его, спросила она. Потом усмехнулась и с торжеством сказала: – Возражать мне нельзя, потому что я сказала истину!
– Нельзя? – глухо переспросил Лунёв.
– Да, нельзя! Что вы можете возражать?
Она снова улыбнулась снисходительной улыбкой.
– До свиданья!
И ушла, подняв голову ещё выше, чем всегда.
– Это пустяки! Неверно-с! – крикнул Лунёв вслед ей. Но она не обернулась на его крик.
Илья опустился на табурет. Гаврик, стоя у двери, смотрел на него и, должно быть, был очень доволен поведением сестры, – лицо у него было важное, победоносное.
– Что смотришь? – сердито крикнул Лунёв, чувствуя, что этот взгляд неприятен ему.
– Ничего! – ответил мальчик.
– То-то!.. – угрожающим голосом произнёс Лунёв и, помолчав, добавил: – Иди… гуляй!
Но и оставшись наедине, он не мог собраться с мыслями. Он не вдумывался в смысл того, что сказала ему девушка, её слова прежде всего были обидны.
«Что я ей сделал?.. Пришла, осудила и ушла… Ну-ка, приди-ка ещё? Я тебе отвечу…»
Грозя ей, искал – за что она обидела его? Ему вспомнилось, как Павел рассказывал о её уме, простоте.
«Пашку, небойсь, не обижает…»
Приподняв голову, он увидал себя в зеркале. Чёрные усики шевелились над его губой, большие глаза смотрели устало, на скулах горел румянец. Даже и теперь его лицо, обеспокоенное, угрюмое, но всё-таки красивое грубоватой красотой, было лучше болезненно жёлтого, костлявого лица Павла Грачёва.
«Неужто Пашка ей больше меня нравится? – подумал он. И тотчас же возразил сам себе: – А что ей до моей рожи? Не жених…»
Он пошёл в комнату, выпил стакан воды, оглянулся. Яркое пятно картины бросилось в глаза ему, он уставился на размеренные «Ступени человеческого века», Думая:
«Обман это… Разве так живут?»
И вдруг добавил безнадёжно:
«Да и так если – тоже скука!..»
Медленно подойдя к стене, он сорвал с неё картину и унёс в магазин. Там, разложив её на прилавке, он снова начал рассматривать превращения человека и смотрел теперь с насмешкой, пока от картины зарябило в глазах. Тогда он смял её, скомкал и бросил под прилавок; но она выкатилась оттуда под ноги ему. Раздражённый этим, он снова поднял её, смял крепче и швырнул в дверь, на улицу…
На улице было шумно. По той стороне, тротуаром, кто-то шёл с палкой. Палка стукала по камням не в раз с ногой идущего, казалось, что у него три ноги. Ворковали голуби. Где-то громыхало железо, – должно быть, трубочист ходил по крыше. Мимо магазина проехал извозчик. Он дремал, и голова у него качалась. И всё качалось вокруг Ильи. Он взял счёты, посмотрел на них и положил – двадцать копеек. Посмотрел ещё и – семнадцать скинул. Осталось три копейки. Он щёлкнул по косточкам ногтем; косточки завертелись на проволоке с тихим шумом и, разъединившись, остановились.
Илья вздохнул, отодвинул счёты прочь, навалился грудью на прилавок и замер, слушая, как бьётся его сердце.
На другой день сестра Гаврика опять пришла. Она была такая же, как всегда: в том же стареньком платье, с тем же лицом.
«Ишь ты», – неприязненно подумал Лунёв, наблюдая её из комнаты.
На поклон девушки он неохотно склонил пред ней голову. А она вдруг улыбнулась доброй улыбкой и ласково спросила его:
– Вы что какой бледный? Нездоровы, да?
– Здоров, – кратко ответил Илья, стараясь не выдавать пред нею чувства, возбуждённого её вниманием. А чувство было хорошее, радостное: улыбка и слова девушки коснулись его сердца так мягко и тепло, но он решил показать ей, что обижен, тайно надеясь, что девушка скажет ему ещё ласковое слово, ещё улыбнется. Решил – и ждал, надутый, не глядя на неё.
– Вы, кажется, обиделись на меня? – раздался её твёрдый голос. Он так резко отличался от тех звуков, которыми она сказала свои первые слова, что Илья тревожно взглянул на неё, а она уж вновь была такая, как всегда, что-то заносчивое, задорное было в её тёмных глазах.
– Я к обидам привык, – сказал Лунёв и усмехнулся в лицо ей вызывающей улыбкой, чувствуя холод разочарования в груди.
«А, ты играешь! – думалось ему. – Погладишь да прибьёшь? Ну нет…»
– Я не хотела обижать вас…
– Вам меня обидеть трудно! – дерзко и громко заговорил он. – Я ведь вам цену знаю-с: птица вы невысокого полёта!
Она выпрямилась при этих словах, удивлённая, широко открыв глаза. Но Илья уже не видел ничего: буйное желание отплатить ей охватило его, как огнём, и, намеренно не торопясь, он обкладывал её тяжёлыми и грубыми словами:
– Барство ваше, гордость эта – вам недорого обходятся, в гимназиях всяк может этого набраться… А без гимназий – швея вы, горничная… По бедности вашей ничем другим быть не можете, – верно-с?
– Что вы говорите? – тихо воскликнула она.
Илья смотрел ей в лицо и с удовольствием видел, как раздуваются её ноздри, краснеют щёки.
– Говорю, что думаю! А думаю я так, что дешёвому вашему барству – грош цена!
– Во мне нет барства! – звенящим голосом крикнула девушка. Братишка подбежал к ней, схватил её за руку и, злыми глазами глядя на хозяина, тоже закричал:
– Уйдём, Сонька!
Лунёв окинул их взглядом и уже с ненавистью, хладнокровно сказал:
– Да-с, – уйдите-ка! Ни я вам, ни вы мне… не нужны.
Они оба как-то странно мелькнули в его глазах и исчезли. Он засмеялся вслед им. Потом, оставшись один в магазине, несколько минут стоял неподвижно, упиваясь острой сладостью удавшейся мести. Возмущённое, недоумевающее, немного испуганное лицо девушки хорошо запечатлелось в его памяти.
«Мальчишка-то… какой…» – вертелась у него в голове бессвязная мысль: поступок Гаврика немножко мешал ему, нарушая его настроение.
«Вот тебе и спесь!.. – внутренне усмехаясь, думал он. – Танечка бы пришла теперь… я бы и ей… заодно…»
Он ощущал в себе желание растолкать всех людей прочь от себя, растолкать их грубо, обидно, без пощады…
Но Танечка не пришла, весь день он пробыл один, и день этот был странно длинен. Ложась спать, Илья чувствовал себя одиноким и обиженным этим одиночеством ещё более, чем словами девушки. Закрыв глаза, он вслушивался в тишину ночи и ждал звуков, а когда звук раздавался, Илья вздрагивал и, пугливо приподняв голову с подушки, смотрел широко открытыми глазами во тьму. Вплоть до утра он не мог уснуть, чего-то ожидая, чувствуя себя точно запертым в погребе, задыхаясь от жары и неуклюжих, бессвязных мыслей. Он встал с тяжёлой головой, хотел поставить самовар, но не поставил, а, умывшись, выпил ковш воды и открыл магазин.
Около полудня явился Павел, сердитый, с нахмуренными бровями. Не здороваясь с товарищем, он прямо спросил его:
– Ты что это зазнаёшься?
Илья понял, о чём он говорит, и, безнадёжно тряхнув головой, промолчал, думая:
«И этот против меня…»
– За что ты Софью Никоновну обидел? – строго допрашивал Павел, стоя перед ним. В надутом лице Грачёва и в укоряющих его глазах Илья видел осуждение себе, но отнёсся к нему равнодушно.
Медленно, усталым голосом он сказал:
– Ты бы прежде поздоровался, что ли… да и шапку сними – здесь икона…
Но Павел схватил фуражку за козырёк, надвинул её на голову плотнее, задорно скривил губы и заговорил торопливо, горячо, вздрагивающим голосом:
– Форси! Разбогател! Наелся! Вспомнил бы, как говорил – «нет человека для нас!» А вот он нашёлся – гонишь его… Эх ты, купец!
Тупое чувство какой-то лени мешало Лунёву отвечать на слова товарища. Безразличным взглядом он рассматривал возбуждённое, насмешливое лицо Павла и чувствовал, что укоры не задевают его души. Жёлтые волоски в усах и на подбородке Грачёва были как плесень на его худом лице, и Лунёв смотрел на них, равнодушно соображая:
«Разве я её очень обидел? Мог хуже…»
– Она всё понимает, всё может объяснить… а ты с ней… эх! – говорил Павел, по обыкновению густо пересыпая свою речь междометиями.
– Перестань, – сказал Лунёв. – Что ты меня учишь? Как хочу, так и делаю… Как хочу, так и живу… Надоели вы мне все… Ходите, говорите…
И, тяжело прислоняясь к полкам с товаром, Лунёв задумчиво, как бы спрашивая сам себя, выговорил:
– А что вы можете сказать?
– Она всё может! – с глубоким убеждением воскликнул Павел и даже руку поднял кверху, точно готовясь принять присягу. – Они знают всё!
– Ну, и ступай к ним! – равнодушно посоветовал ему Илья. И слова и возбуждение Павла были неприятны ему, но возражать товарищу он не имел желания. Скука, тяжёлая и липкая, мешала ему говорить и думать, связывала его.
– И уйду! – угрожая, говорил Павел. – Уйду, потому что понимаю: мне только около них и можно жить… около них можно всё для себя найти, да!
– Не ори! – сказал ему Лунёв негромко и бессильно.
Пришла девочка и спросила дюжину пуговиц рубашечных. Илья, не торопясь, дал ей просимое, взял из её руки двугривенный, потёр его между пальцами и возвратил покупательнице, сказав:
– Сдачи нет, – после принесёшь…
Сдача была в конторке, но ключ лежал в комнате, и Лунёву не хотелось пойти за ним. Когда девочка ушла, Павел не возобновлял разговора. Стоя у прилавка, он хлопал себя по колену снятым с головы картузом и смотрел на товарища, как бы ожидая от него чего-то. Но Лунёв, отвернувшись в сторону, тихо свистел сквозь зубы.
– Ну, что же ты? – вызывающе спросил Павел.
– Ничего, – не сразу ответил Лунёв.
– Так-таки – ничего?
– Отстань Христа ради! – воскликнул Лунёв нетерпеливо.
Грачёв кинул картуз на голову себе и ушёл. Илья проводил его глазами и снова засвистал.
Большая рыжая собака заглянула в дверь, помахала хвостом и исчезла. Потом явилась в двери старуха-нищая, с большим носом. Она кланялась и говорила вполголоса:
– Подайте, батюшка, милостыньку!..
Лунёв молча кивнул ей головой, отказывая в милостыне. По улице в жарком воздухе колебался шум трудового дня. Казалось, топится огромная печь, трещат дрова, пожираемые огнём, и дышат знойным пламенем. Гремит железо – это едут ломовики: длинные полосы, свешиваясь с телег, задевают за камни мостовой, взвизгивают, как от боли, ревут, гудят. Точильщик точит ножи – злой, шипящий звук режет воздух…
Каждая минута рождает что-нибудь новое, неожиданное, и жизнь поражает слух разнообразием своих криков, неутомимостью движения, силой неустанного творчества. Но в душе Лунёва тихо и мертво: в ней всё как будто остановилось, – нет ни дум, ни желаний, только тяжёлая усталость. В таком состоянии он провёл весь день и потом ночь, полную кошмаров… и много таких дней и ночей. Приходили люди, покупали, что надо было им, и уходили, а он их провожал холодной мыслью:
«Я им не нужен, и они мне не нужны… Буду жить один…»
Вместо Гаврика ему ставила самовар и носила обед кухарка домохозяина, женщина угрюмая, худая, с красным лицом. Глаза у неё были бесцветные, неподвижные. Иногда, взглянув на нее, Лунёв ощущал где-то в глубине души возмущение:
«Неужто ничего хорошего так и не увижу я?»
Он уже привык к разнородным впечатлениям, и хотя они волновали, злили его, но с ними всё же лучше было жить. Их приносили люди. А теперь люди исчезли куда-то, – остались одни покупатели. Потом ощущение одиночества и тоска о хорошей жизни снова утопали в равнодушии ко всему, и снова дни тянулись медленно, в какой-то давящей духоте.
Однажды поутру Илья только что проснулся и сидел на постели, думая, что вот опять день пришёл – нужно его прожить…
В дверь со двора постучали дробным, частым стуком.
Илья встал, думая, что это кухарка за самоваром пришла, отпер дверь и очутился лицом к лицу с горбуном.
– Эге-ге! – качая головой и улыбаясь, заговорил Терентий. – Девятый час, а у тебя, торговец, лавка не отперта!
Илья стоял пред ним, мешая ему войти в дверь, и тоже улыбался. Лицо у Терентия загорело, но как-то обновилось; глаза смотрели радостно и бойко. У ног его лежали мешки, узлы, и он сам среди них казался узлом.
– Пускай, что ли, в жильё-то!
Илья молча начал втаскивать узлы, а Терентий отыскал глазами образ, осенил себя крестом и, поклонясь, сказал:
– Слава тебе, господи, – вот я и дома! Ну, здравствуй, Илья!
Обнимая дядю, Лунёв почувствовал, что тело горбуна стало крепким, сильным.
– Умыться бы мне, – говорил Терентий, оглядывая комнату. Хождение с котомкой за плечами как будто оттянуло его горб книзу.
– Как поживаешь? – спрашивал он племянника, бросая пригоршнями воду на своё лицо.
Илье было приятно видеть дядю таким обновлённым. Он хлопотал около стола, приготовляя чай, но отзывался на вопросы горбуна сдержанно, осторожно.
– Ты – как?
– Я? Хорошо! – Терентий закрыл глаза и с довольной улыбкой покачал головой. – Так-то ли хорошо я сходил, – лучше не надо! Живой водицы испил, словом сказать…
Он уселся за стол, намотал свою бородку на палец и, склонив голову набок, стал рассказывать:
– Был я у Афанасья Сидящего и у переяславльских чудотворцев, и у Митрофания Воронежского, и у Тихона Задонского… ездил на Валаам остров… множество земли исходил. Многиим угодникам молился, а сейчас был: у Петра – Фавроньи в Муроме…
Должно быть, он испытывал большое удовольствие, перечисляя имена угодников и города, – лицо у него было сладкое, глаза смотрели гордо. Слова своей речи он произносил на тот певучий лад, которым умелые рассказчики сказывают сказки или жития святых.
– В пещерах святой лавры тишь стоит непоколебимая, тьма в них страховитая, а во тьме детскими глазыньками лампадочки блещут, и святым миром пахнет…
Вдруг хлынул дождь, за окном раздался вой, визг, железо крыш гудело, вода, стекая с них, всхлипывала, и в воздухе как бы дрожала сеть толстых нитей стали.
– Та-ак, – медленно протянул Илья. – Ну, что же – облегчился?
Терентий замолчал на минуту, потом, наклоняясь к Илье, пониженным голосом сказал ему:
– Примером скажу: как сапог ногу, жал мне сердце грех этот, невольный мой… Невольный, – потому, не послушал бы я в ту пору Петра, он бы меня – швырь вон! Вышвырнул бы… Верно?
– Верно! – согласился Илья.
– Ну вот!.. А как я пошёл… эдакая лёгкость на душе явилась… Иду и говорю: «Господи, видишь? Иду ко угодникам твоим…»
– Значит – рассчитался? – спросил Лунёв с улыбкой.
– Как он примет мою молитву – не ведаю! – сказал горбун, подняв глаза кверху.
– Да совесть-то как? Спокойна?
Терентий подумал, как бы прислушиваясь к чему-то, и сказал:
– Молчит…
Илья встал, подошёл к окну. Широкие ручьи мутной воды бежали около тротуара; на мостовой, среди камней, стояли маленькие лужи; дождь сыпался на них, они вздрагивали: казалось, что вся мостовая дрожит. Дом против магазина Ильи нахмурился, весь мокрый, стёкла в окнах его потускнели, и цветов за ними не было видно. На улице было пусто и тихо, – только дождь шумел и журчали ручьи. Одинокий голубь прятался под карнизом, усевшись на наличнике окна, и отовсюду с улицы веяло сырой, тяжёлой скукой.
«Осень начинается», – мелькнуло в голове Лунёва.
– Чем иным оправдаться можно, как не молитвой? – говорил Терентий, развязывая свой мешок.
– Просто очень, – хмуро заметил Илья, не оборачиваясь к дяде. – Согрешил, помолился – чист! Валяй опять – греши…
– За-ачем? Живи строго…
– Чего ради?
– А – совесть чистая?
– А что в ней толку?
– Н-ну-у… – неодобрительно протянул Терентий. – Как ты это говоришь…
– Так и говорю, – настойчиво и твёрдо продолжал Илья, стоя спиной к дяде.
– Грех!
– Ну и грех…
– Наказан будешь!
– Нет…
Теперь он отвернулся от окна и смотрел в лицо Терентия. Горбун, чмокая губами, долго искал слова, чтобы возразить, и, найдя его, внушительно выговорил:
– Будешь!.. Вот я – согрешил и был наказан…
– Чем это? – угрюмо спросил Илья.
– Страхом! Жил и всё боялся – вдруг узнают?
– А я вот согрешил, а не боюсь, – объявил Илья, усмехаясь.
– Дуришь ты, – сказал Терентий строгим голосом.
– Не боюсь! Жить мне трудно однако…
– А-а! – воскликнул Терентий с торжеством. – Вот и наказание!
– За что? – крикнул Илья почти с бешенством. Челюсть у него тряслась. Терентий смотрел на него испуганно, помахивая в воздухе какой-то верёвочкой.
– Не кричи, не кричи! – говорил он вполголоса.
Но Илья кричал. Давно уже он не говорил с людьми и теперь выбрасывал из души всё, что накопилось в ней за эти дни одиночества.
– Не только грабь, – убивай! – ничего не будет! Некому наказывать… Наказывают неумеющих, а кто умеет – тот всё может делать, всё!
Вдруг за дверью что-то грохнуло, покатилось, затрещало и остановилось где-то близко, у самой двери. Они оба, вздрогнув, замолчали.
– Что это? – тихо и пугливо сказал горбун.
Илья подошёл к двери, отворил её и выглянул на двор. В комнату влетел тихий свист, хрип, шёпот, вихрь звуков.
– Ящики развалились, – сказал Лунёв, затворяя дверь и снова проходя к окну.
Терентий присел на пол разбирать свои мешки, говоря:
– Нет, ты подумай! Ты такие слова кричишь, ой-ой, брат! Безбожием бога не прогневаешь, но себя погубишь… Слова – мудрые, – я дорогой слыхал их от одного человека… Сколько мудрости слышал я!
Он снова начал рассказывать о своём путешествии, искоса поглядывая на Илью. А Илья слушал его речь, как шум дождя, и думал о том, как он будет жить с дядей…
Зажили недурно. Терентий сделал себе из ящиков кровать между печью и дверью, в углу, где по ночам тьма сгущалась плотнее, чем в других местах комнаты. Присмотревшись к жизни Лунёва, он взял на себя обязанности Гаврика – ставил самовары, убирал магазин и комнату, ходил в трактир за обедом и всегда мурлыкал себе под нос акафисты. Вечерами он рассказывал племяннику о том, как Аллилуиева жена спасла Христа от врагов, бросив в горящую печь своего ребёнка, а Христа взяв на руки вместо него. Рассказывал о том, как монах триста лет слушал пение птички; о Кирике и Улите и о многом другом. Лунёв, слушая его, думал свои думы… По вечерам он уходил гулять, и всегда его манило за город. Там, в поле, ночью было тихо, темно и пустынно, как в его душе.
Чрез неделю после его возвращения Терентий сходил к Петрухе Филимонову и вернулся от него обескураженный, обиженный. Но когда Илья спросил – что с ним? – он ответил торопливо:
– Ничего, ничего! Был, значит, видел всё, стало быть… поговорили…
– Что Яков? – спросил Илья.
– Он, Яков-то, того… помирать хочет… Жёлтый… кашляет…
Терентий замолчал, глядя в угол, грустный и жалкий.
Жизнь шла ровно, однообразно: дни походили один на другой, как медные пятаки чеканки одного года. Угрюмая злоба хоронилась в глубине души Лунёва, как большая змея, и пожирала все впечатления этих дней. Никто из старых знакомых не приходил к нему: Павел и Маша, видимо, нашли себе другую дорогу в жизни; Матицу сшибла лошадь, и баба умерла в больнице; Перфишка исчез, точно провалился сквозь землю. Лунёв всё собирался пойти к Якову и не мог собраться, чувствуя, что ему не о чем говорить с умирающим товарищем. Утром он читал газету, а днём сидел в магазине, глядя, как осенний ветер гоняет по улице жёлтые листья, сорванные с деревьев. Иногда и в магазин залетал такой лист…
– Преподобие отче Тихоне, моли бога о на-ас… – хрустевшим, как сухие листья, голосом напевал Терентий, возясь в комнате.
Однажды в воскресенье, развернув газету, Илья увидал на первой её странице стихотворение: «Прежде и теперь. Посвящается С. П. М – ой», подписанное «П.Грачёв».
В недуге тяжком и в бреду
Я годы молодости прожил.
Вопрос – куда, слепой, иду? —
Ума и сердца не тревожил.
Мрак мою душу оковал
И ослепил мне ум и очи…
Но я всегда – и дни и ночи —
О чём-то светлом тосковал!..
Вдруг – светом внутренним полна,
Ты предо мною гордо встала —
И, дрогнув, мрака пелена
С души и глаз моих упала!
Да будет проклят этот мрак!
Свободный от его недуга,
Я чувствую – нашёл я друга!
И ясно вижу – кто мой враг!..
Лунёв прочитал и с сердцем отодвинул газету от себя.
«Сочиняй! Выдумывай! Друг… враг!.. Кто – дурак, тому всякий враг… да!» – он криво усмехнулся. И как-то вдруг, точно другим сердцем, подумал: