– Вы много уже заработали? – спросил Карташев.
– С двух дорог две премии целиком в банке – двенадцать тысяч рублей. Эту дорогу кончу и уйду в подрядчики. Сперва мелкие, а там видно будет.
– А почему же не будете продолжать службы?
– Потому что заграничным инженерам и теперь ходу нет, а чем дальше, тем меньше будет. Вы вот другое дело: тогда не забудьте…
Сикорский иронически снял свою шляпу и встал.
– Ну, теперь прежде всего отобьем.
Когда разбивка и проверка кривой кончилась, Сикорский сказал:
– Следующую вы сами при мне разобьете, а дальше я вас брошу, и работайте сами.
Третья кривая, с которой Карташев справлялся один, была уже за городом, в долине, где линия уходила вдаль по отлогим покатостям долины.
Кривая была большая, приходилось работать в виноградниках, и, когда он наконец кончил, сзади на него насели и пикетажист и Сикорский с нивелиром.
– Собственно, время и обедать, – сказал Сикорский.
Выбрали лужайку повыше под деревьями и присели; под одним деревом Сикорский, пикетажист и Карташев, а под следующими деревьями рабочие.
Подъехала подвода, из которой Сикорский, пикетажист и рабочие стали вынимать свои мешки с провизией.
– А вы что? – спросил Карташева Сикорский.
– Я не сообразил и ничего не взял, – ответил Карташев. – Да и есть не хочется: жарко…
– С завтрашнего дня дело наладится, да и сегодня вечером на привале в деревне нам приготовят обед; мой брат – помните того le plus grand – уже поехал вперед, а теперь как-нибудь поделимся чем бог послал. Днем мы всегда будем как-нибудь есть: некогда, и не так есть, как пить хочется, – завтра будет чай, а сегодня уж как-нибудь… Вы не засиживайтесь; поедим, и уходите вперед, чтобы не задержать нас: верст десять надо сделать сегодня…
В корзинке Сикорского, в чистых бумажках, лежали красивые бутерброды: вестфальская ветчина, маленькие куриные котлетки, несколько огурцов, редиска, масло.
– Возьмем по рюмочке, – сказал Сикорский, доставая маленькую бутылку. – Это ракия, а эта ветчина из Рагузы, она по несколько лет у них вылеживается. Совершенно особенно приготовляется. Нравится?
Карташев выпил и закусывал ветчиной.
И ракия ему понравилась, и ветчина с сильным ароматом и особым вкусом.
– Ее необходимо резать очень тонкими пластами. Чем тоньше, тем вкуснее. Там, на Адриатическом море, пластинки чуть ли не как кисея тонки и прозрачны.
Карташев ел с наслаждением, усиливавшимся, после утомительной и непривычной еще работы, прохладой под деревом, после зноя, от которого плохо предохраняла форменная фуражка.
Полузакрыв глаза, он ел, ни о чем не думая, смотря на открывавшуюся даль Днестра, на далекие линии на горизонте, сливавшиеся с синевой неба. Там небо синее было, а над головой ярко-мглистое, раскаленное. В садах, с пригорка, где они сидели, видны были широкие листья винограда, густо укрывшие кусты, землю; правильными рядами тянулись фруктовые деревья. Между ними клумбы с ягодами: видны были уже краснеющая клубника, кусты красной смородины, крыжовника.
Хорошо бы, как в детстве, перелезть чрез низкую ограду и нарвать тайком.
Еще лучше забраться в те баштаны, где расползлись по земле длинные плети огурцов, дынь, арбузов.
А там за баштанами потянулись поля уже высокой кукурузы. И ко всему прибавлялось радостное, бьющееся, как живое, сознание в душе заработанной еды, заработанного дня, сознание, что он, Карташев, получающий теперь даже меньше рабочего, больше не дармоед и ничего общего не имеет со всей той ордой хищников, с которыми еще вчера, казалось, связала его роковым образом судьба.
Даже мысль о том, что он ничего не знает, больше не смущала его.
Теперь его незнание обнаружено. Теперь учиться, учиться и учиться. Учиться у рабочего, десятника, техника, у Сикорского. Карташеву казалось, что точно для него нарочно вся эта дорога задумана и выстроится в три месяца, чтобы успел он прийти и наверстать все недочеты. Всего через три месяца он постигнет свое ремесло, он с правом скажет:
– Я инженер.
А Сикорский подбавлял масла в огонь, характеризуя ему их общую специальность.
– Основное правило в нашем деле: за незнанье не бьют, но за скрыванье своего незнанья – бьют, убивают и вон гонят с дела. Незнающего научить не трудно, но негодяй, который говорит – знаю, а сам не знает, губит безвозвратно дело.
Да, да, думал Карташев, это та логика, которая всегда бессознательно сидела в нем, подавляемая всегда сознанием, что до сих пор это было не так, что до сих пор, напротив, шарлатаны как будто и пользовались успехом в жизни. Тем лучше, и слава богу, что он сразу объявил, что он ничего не знает.
– Начальства у нас нет, – продолжал Сикорский, – кто палку взял в нашем деле, тот и капрал. Это значит, что кто хочет работать, кто может работать, тот скоро и становится хозяином дела, помимо всякой иерархии служебной.
«Буду, буду хозяином», – напряженно стучало в голове Карташева.
– И рядом с этим надо учиться быть смелым, решительным, находчивым. У меня был старик десятник, у которого я учился в первых своих шагах инженера. Он всегда говорил: «Глаза робят, а руки уже делают…»
Неужели, думал Карташев, так случайно выбранная им карьера инженера действительно подойдет ко всему складу его натуры, души?
– Ну, поели? И ступайте.
Карташев вскочил свежий и радостный.
– Я эту проклятую куртку к черту брошу, на эту телегу. – Карташев снял куртку и жилетку и остался в одной рубахе.
– Вечером, – сказал Сикорский, – пошлем le plus grand в город за вашими вещами. Завтра надевайте только панталоны, ночную рубаху, высокие сапоги, и пусть вам шляпу с большими полями купят. Да бросьте вы эту балаболку.
Сикорский указал на болтавшееся на груди Карташева золотое пенсне.
– У вас в гимназии же было хорошее зрение.
– Оно и теперь хорошее.
Карташев ощупал свое пенсне и с размаху бросил его в соседний сад.
– Ну, это уж глупо, – сказал Сикорский.
Карташев вспомнил, как однажды в деревне Аделаида Борисовна, краснея и смущаясь, сказала ему с ласковым упреком: «Зачем вы носите пенсне?»
Может быть, он когда-нибудь расскажет ей, при каких условиях расстался он с своим пенсне.
И ему еще веселее стало на душе. В первый раз он почувствовал, что Аделаида может быть его женой.
Что до рабочих Карташева, то они далеко не были в таком праздничном настроении, как хозяин, и, идя за ним, роптали.
– Так без отдыха начнем махать, – и сапоги и ноги скоро обработаем.
– Чтоб вам обидно не было, я сегодня вам от себя прибавлю по двадцать копеек на человека, – сказал Карташев.
Это произвело хорошее впечатление. Ропот прекратился, и рабочие уже молча шли за Карташевым.
– Ничего, – сказал с длинной шеей худой молодой рабочий с подслеповатыми глазами, – добежим как-нибудь до смерти.
Он комично потянул носом, покосился на товарищей и с глуповатой физиономией продолжал:
– За прибавку, конечно, спасибо… Только наш брат, известно, дурак, – ему, что коню, в брюхо бы только что воткнуть.
– Вы же поели?
– Поесть-то поели, а выпить вот и забыли.
Веселый смех остальных поддержал рабочего.
– Водки хотите?
– А неужели воды?
Рабочие опять расхохотались.
– Ты ему сунь воды, – показал рабочий на обрюзгшее от водки лицо соседа, – а он тебе в морду, пожалуй.
Рабочие совсем развеселились.
– Да где же здесь достать водку? – спросил Карташев.
– Э-во! – ответил парень. – Только доставалки были бы, а то в один миг…
– Ты, что ли, пойдешь? – спросил Карташев.
– А неужто, – показал парень на опившегося, – его посылать? Туда-то он махом, а назад раком. Лучше я пойду.
– Тебя как звать?
– Тимофей, что ли…
Тимофей взял деньги и, пока приступал Карташев к разбивке, уже возвратился с водкой.
Другой рабочий позаботился и об закуске, забежав по дороге в баштаны и сорвав несколько огурцов.
– Вот что, ребята, – сказал Тимофей, – присесть надо.
И, обращаясь к Карташеву, сказал:
– Ты пять минут нам дай сроку, а потом мы тебе на рысях отзвоним тебе, – и танцса твоего, и бисестриц…
Карташева сильный соблазн разбирал при виде огурцов, только что, да еще воровски, сорванных с баштана. Всегда в детстве такие огурцы казались ему особенно вкусными. Он не утерпел и, поборов смущение, нерешительно сказал:
– Может быть, есть лишний у вас огурец?
– О?! – радостно ответил Тимофей. – Бери сколько хочешь, – у нас кладовая во какая.
Тимофей махнул рукой на всю даль баштанов.
Нашелся и нож, и соль, и темный пшеничный хлеб с особым ароматом.
Присев под дерево, Карташев разрезал огурец, посолил его, потер обе половинки и стал есть его с хлебом.
– Ну-ка, лети еще за огурчиками, – скомандовал Тимофей одному рабочему.
Выпив, рабочие заедали огурцами без соли и хлебом. Челюсти их медленно, как работу, жевали пищу.
– Еще один, еще два, – поднес Тимофей Карташеву в подоле рубахи огурцы.
Рабочие выбирали уже желтевшие огурцы, а Карташеву хотелось зеленых.
– Я сам себе выберу, – не утерпел Карташев и пошел сам на баштаны.
– Го-го! – пустил ему вдогонку Тимофей, – из наших, видно, тоже…
Как раз когда наклонился к огурцам Карташев и стал рыться в зеленой листве их, из-под которой сверкали желтые цветы, из шалаша вышел сторож с ружьем и медленно пошел к Карташеву.
Карташев сорвал три огурца и ждал сторожа.
Рабочие с любопытством следили за развязкой.
Когда сторож подошел, Карташев сказал:
– Вот мои рабочие и я сорвали десятка два огурцов. Рубля довольно за них?
– Я не хозяин, – ответил флегматично хохол-сторож, уже старик.
– Ну, – сказал Карташев, протягивая ему рубль, – что следует хозяину отдай, а остальное себе возьми.
– Хм… – сказал хохол, – хиба вин сдачу мне дасть? Отбере усе…
Тогда Карташев достал мелочь и сказал:
– Вот двадцать копеек отдай хозяину, а вот эти восемьдесят себе возьми.
– А за що?
– Да так просто…
– Хм…
Хохол еще подумал и, решительно отдавая деньга, сказал:
– Ни, не возьму.
– А водки хочешь?
– Хиба есть?
– Пойдем.
Хохол пошел за Карташевым, и рабочие угостили его водкой.
– На, диду, – сказал Тимофей.
Перед тем как выпить, хохол снял шляпу, перекрестился, лицо его сделалось ласковое, умильное, и, почтительно кивнув Карташеву, сказал:
– Ну, дай же ты, боже, що нам гоже, а що не гоже…
Хохол беспечно махнул рукой.
– Того не дай, боже…
Он выпил, крякнул и, взяв огурец, подсел к рабочим.
– Старый, дид? – спросил Карташев, принимаясь за новый огурец.
– Старый, – мотнул головой дед.
– Сколько лет? Годыв скольки?
– Не знаю… Помню ще Екатерину. В косах ходили солдаты, ще мукой посыпали их. А вшей, вшей в них, – не доведи, боже… Гайдамашку ще помню…
– Сам, чай, гайдамакой был, – подсказал Тимофей.
– Ни, чумаковал… Пара волов, воз соли два карбованца стоил, а теперь и за полтыщи не ухватишь.
– Ну, дид, еще горилки.
Дид опять встал, перекрестился, покивал на все стороны и, выпив, крякнул.
– Добра…
– Еще осталось… Кому отдать? Пьянице, – решил Тимофей и передал рабочему с одутловатым лицом.
Рабочие вставали; Карташев, съев третий огурец, тоже поднимался.
– Ну, дид, – сказал Тимофей, – иди спать теперь, а мы тоже уйдем: никто больше красть у тебя не станет.
– А що хоть и возьме кто? Всем у бога хватит. Только вот хлопоты мне с этим, – показал дид на двугривенный, – куда его сховать?
Карташев опять предложил ему деньги.
– Ну! – брезгливо махнул дид рукой и побрел к своему шалашу.
– Ну, ребята, смотри только как бока отбивать! – весело командовал Тимофей.
Кривая была быстро разбита. Последнюю кривую, когда уже солнце длинными лучами скользило по долине, Карташев разбивал на глазах у Пахомова, нагнав его.
Пикетажист и Сикорский остались далеко позади и не были видны.
Пахомов, кончив работу, стал и молча, сдвинув брови, смотрел, как на рысях команда Карташева, совершенно приспособившаяся, вела свою работу.
Карташев боялся только, как бы рабочие не начали при Пахомове свою болтовню и не выдали бы его, Карташева, начальственную слабость. Но самый строгий глаз не заметил бы малейшей непочтительности или чего-нибудь такого в обращении, что напомнило бы, что он, Карташев, вместе с этими самыми рабочими воровал сегодня огурцы с огородов.
Когда разбивка была кончена, Пахомов подошел ближе и внимательно, с видом знатока, смотрел на колья, обозначавшие кривую. Местность была открытая, пологая, красивая кривая ясно обозначалась кольями, и Карташев, затаив дыхание, следил за Пахомовым.
Он, очевидно, остался доволен, но ничего не сказал и только, сильнее сдвинув брови, буркнул:
– На сегодня довольно. Идем в эту деревню.
Пахомов с Карташевым пошли вперед, а рабочие, значительно отстав, смешавшись с рабочими Пахомова, шли веселой гурьбой.
Напрасно ждал Карташев, что Пахомов хоть одним словом обмолвится… Так молча и дошли они до просторной молдаванской избы, чисто, опрятно выбеленной белой глиной.
На пороге избы уже стоял, выжидая, брат Сикорского и, согнувшись, почтительно пожал руку Пахомова.
– Все в порядке? – сухо спросил Пахомов.
– Все, Семен Васильевич, – ласково, с особым тоном почтительной фамильярности своего человека, ответил Сикорский.
– Ну, вот познакомьтесь, – буркнул Пахомов.
Сперва Сикорский важно было протянул руку Карташеву, но затем весело и с уважением в голосе крикнул:
– Кого я вижу? Один из столпов нашей революции в гимназии. Ведь, Семен Васильевич, – он, Корнев и Рыльский были наши самые первые главари, бунтари. Писарев, Шелгунов…
– Вот как, – ответил односложно Пахомов, усаживаясь на широкую деревянную скамью и скользнув с любопытством по Карташеву.
– Да как же? Наши светила…
– Ну, вот, – смущенно отвечал Карташев, и польщенный и с тревогой думавший, как посмотрит Пахомов на то, что он когда-то был бунтарем.
Изба была просторная, прохладная, с чисто вымазанным глиняным полом, с сильным и приятным запахом васильков. Посреди избы уже стоял накрытый стол, на нем тарелки, деревянные ложки, водка, вино, разные закуски.
– Не взыщите, как умел, – говорил Сикорский.
На что Пахомов только сильнее сдвинул брови, и Карташев, внимательно наблюдая его, не знал, что это значило: доволен он или нет?
Когда пришли младший Сикорский и пикетажист, сели ужинать.
Младший Сикорский, войдя, сделал презрительную гримасу и жест в воздухе.
– Семен Васильевич, – сказал он, – вы бы его дубиной, – указал он на брата. – Что он тут за разврат развел? Закуски, анчоусы. Тварь!
Старший Сикорский, только растерянно оглядываясь на всех и мигая маленькими глазами, повторял:
– Ну вот, ну вот…
Пахомов нервно, громко и коротко рассмеялся и опять уже угрюмо сказал:
– Ну, будем есть.
– Я сейчас, – ответил младший Сикорский.
Он ушел, вымыл лицо и руки, расчесался и возвратился к столу, когда уже ели борщ из свежей капусты, помидор и утки с салом.
Младший Сикорский сделал еще раз пренебрежительный жест, показав на закуски, причем у старшего брата Леонида опять появилось испуганное выражение лица, и принялся за закуски. Он ел сардинки, пикули, икру. Ел помногу.
Леонид сказал:
– Ругал меня, а один ест закуски.
– Не пропадать же, – ответил младший брат.
– А ты лучше суп ешь. Всегда вот так: закусок наестся, а остального не ест.
На второе подали синие баклажаны по-гречески.
– Это я буду есть! – сказал младший Сикорский и, обходя борщ, наложил полную тарелку баклажан. – А кайенский перец есть?
– Есть и кайенский, – с гордостью ответил старший брат. И, обратясь к Пахомову, жалобно сказал: – Вот так он всегда, Семен Васильевич: ворчит, что много, а чего-нибудь не окажется – ругаться начнет. Больше, господа, ничего нет.
– А чай будет? – спросил Пахомов.
– Эй, Никитка, живо самовар! Убирай все тут…
Никитка, проворный и глуповатый парень, быстро стал приготовлять чай.
Старший Сикорский, наклонившись к Карташеву, в это время громким шепотом говорил:
– На все руки парень… Раздобудет хоть черта из ада.
– И девиц? – иронически бросил младший брат.
– Ну да, кому они нужны, – засмеялся, краснея, старший брат и, впадая опять в благодушный тон, весело прибавил: – Написал записку ко мне и подписал: «Ваш всенижайший раб Никитка – как собака преданный».
– А ты и рад? Тебе бы поручить, – снова рабство завел бы.
– Вовсе не завел бы, но приятно встретить преданного человека.
– Э, дурак! Ну с чего он будет тебе предан?
И столько было презрения в тоне младшего Сикорского, что тот опять покраснел, замигал усиленно глазками и уныло замолчал.
Карташеву было от всей души жаль старшего Сикорского.
– Я чай пить не буду, – сказал младший Сикорский, – а пока светло еще, выверю инструменты. Вам тоже выверить, Семен Васильевич?
– Пожалуйста.
Карташев пошел за младшим Сикорским.
– Отчего вы так к брату резко относитесь?
– Резко! Его бить безостановочно надо.
– Все-таки он вам брат.
– Ну, это мне странно слышать от вас, Карташев; сколько помню, в вашем кружке в гимназии расценка слову «брат» была сделана. Что такое брат? Хороший честный человек – брат, а прохвост, хоть и брат, – прохвост. Для меня нет ни брата, ни родных. Когда после смерти родителей мы с ним остались, мне было четырнадцать лет. Вся эта сволочь-родня нам гроша ломаного не дала. Своими руками и себя и этого оболтуса кормил. А что он мне стоил за границей!
– Он тоже был там?
– Куда ж я его дену?
– И тоже инженер?
Сикорский помолчал и с презрением бросил:
– Тоже!
Еще помолчал, занявшись установкой нивелира, и потом продолжал:
– За границей рядом с настоящим аттестатом выдают аттестаты хоть ослам. Вот такой и у моего братца.
– Отчего же он у вас не на деле, а по какой-то провиантской части?
– Ему нельзя никакого дела, кроме этого, поручить: он так наврет, так все перепутает, что до чумы доведет. Я никогда бы не взял на себя ответственность поручить ему какое бы то ни было дело. И это дело не я ему поручил; я уговаривал Семена Васильевича, но он все-таки взял его. И не сомневаюсь, что в конце концов выйдут неприятности.
– Какие?
Сикорский не сразу ответил.
– Воровство, – нехотя сказал он. – Никитка его будет обворовывать, а он нас.
Карташев ушам своим не верил.
– Вы слишком строги.
– Ну, оставьте… Я и вас предупреждаю: очень скоро он будет у вас просить взаймы. Нет на свете такого человека, зная которого он не взял бы у него взаймы.
Карташев слушал и в то же время внимательно смотрел за проверкой, стараясь восстановить в своей памяти лекции. И опять было что-то не то. В конце концов эти воспоминания только путали его, и, отбросив их, он принялся за усвоение практических приемов. Кончив проверку, младший Сикорский позвал брата и, отойдя с ним, долго что-то говорил по-французски.
Брат оправдывался, вынимал свою записную книжку, вынимал портфель, кошелек.
Карташев ушел подальше от них, сел на завалинку избы и смотрел на горевшую последними лучами волнистую даль Днестра. Солнце уже исчезло, и только из-за далекой горы, точно снизу, вырывались лучи, золотистой пылью осыпая верхи холмов. И на темном уже фоне окружавшие холмы казались прозрачными, светлыми, повисшими между небом и землей. Там в небе стояли всех цветов и тонов облака, меняя свои яркие и причудливые образы. И каждое мгновение появлялись новые сочетания; они казались такими установившимися и прочными, а в следующие их сменяло уже новое и новое.
Далекий отблеск земли и неба будил в душе какой-то отблеск чего-то далекого, забытого и нежного. Этот тихий вид догорающей дали, как музыка, ласкал и звал. Хотелось тоже ласки, хотелось жить, любить, хотелось, чтобы жизнь прошла недаром. Сегодня уже несколько раз касались в разговорах прошлого Карташева, когда он был красным еще. Таким он и остался в глазах Сикорских и теперь в глазах Пахомова. И ему как-то не хотелось разубеждать их в этом. Да разве и была такая большая разница между ним прежним и теперешним? Ведь не против сущности, а только против достижения цели, против мальчишеских приемов восставал он. Но там, где-то в глубине души, он чувствовал, что это уже новый компромисс, на котором трудно ему будет удержаться, что рано или поздно, а надо будет стать определенно на ту или другую сторону. Ну что ж, он и станет там, куда его увлечет жизнь. Он вовсе не из тех предубежденных людей, которые, раз сказав что-нибудь, так и будут стоять на этом до конца жизни. Никаких предубеждений! С открытыми глазами идти смотреть и искать истину.
А если так ставится вопрос, подумал вдруг Карташев, то, пожалуй, истина там, где была, когда он был в гимназии. Тем лучше!
Карташеву стало весело и светло на душе. Он вдруг вспомнил Яшку, Гараську, Кольку, Конона, Петра. Опять все они, и сегодняшний Тимофей, и все его рабочие сегодняшние, были близки ему, так близки, как когда-то в детстве Яшка, Гараська, Колька. К нему подошел Тимофей и, наклонившись, дружески сказал:
– Рабочим надо бы дать, что обещано.
– Конечно, конечно, – заторопился Карташев и полез в карман.
– А вместо Сидора, этого пьяницы, лучше бы нам взять Копейку.
– Неловко.
– Что неловко? Вы у Еремина попросите – он согласится.
– Почему не Сидора?
– Спаивать нас будет; он только об водке и думает. Все надеется, что работа лучше пойдет с водкой, а налакается и опять не может. Днем не надо пить. Лучше же вечером, с устатку. А днем лучше чайком бы их побаловать. Вот если б чайника нам добиться! Да еще подводу нам надо раздобыть: у всех есть, только у нас нет.
– Чайник будет, – ответил Карташев.
Старший Сикорский, окончив скучный разговор с братом, собирался с Никиткой в город. Карташев поручил ему привезти кое-какие вещи из его чемодана, широкую шляпу, купить высокие сапоги.
– Хотите мои? – предложил Леонид.
– Не берите, – брезгливо сказал Валерьян, – гадость какая, лакированные, как у лакея, и для болота совершенно не годятся. Вот какие сапоги надо! – Сикорский протянул ногу, показал некрасивые из толстой кожи сапоги.
– Хорошо, я вам такие куплю, – покорно согласился Леонид.
Карташев поручил купить большой чайник, металлических кружек шесть штук, чаю, сахару.
– Чай, сахар – общие.
– Мне еще нужно для рабочих.
– Это уж лишнее, – заметил сухо Сикорский.
– По-моему, тоже, – авторитетно поддержал Леонид.
– Мне надо на рысях все время работать, чтоб не задерживать вас, – оправдывался Карташев.
– Только, по крайней мере, не делайте на виду, чтоб остальных рабочих не взбаламутить.
В избе стало темно, и зажгли свечи.
Пахомов стал вычерчивать план, а Сикорский подсчитывать нивелировочный корнетик. Пикетажист диктовал Пахомову, а Карташев сверял свой корнетик с наносимой на план линией.
В десять часов Пахомов кончил и решительно сказал:
– Теперь спать!
– Сейчас и я кончаю, Семен Васильевич, – ответил младший Сикорский.
– Жребий, кто где будет спать! – сказал Пахомов.
Попробовали было протестовать, но Пахомов настоял. Карташеву досталось на полу, на свеженакошенной траве, закрытой рядном. Подушка его была в городе, и вместо подушки было взбито побольше травы.
Карташев лег, свечи потушили, и он сразу утонул в аромате своей постели, во мраке вечера, смотревшего в открытые окна. Там на небе не осталось уже ни одной тучки, и, синее, напряженное, усыпанное большими яркими звездами, оно смотрело в маленькие окна избы и звало к себе на волю, чтобы рассказывать какие-то неведомые, душу захватывающие сказки.
«Да, жизнь – сказка, – думал, укладываясь, Карташев, – и только тот, кто верит в эту сказку, – у того и будут силы, и ковер-самолет, и волшебная палочка; и моя жизнь сказка: я уже умирал и опять живу, и опять инженер, и вижу, что это моя дорога, и я на ней уже!» Мысли его как ножом обрезало, как только голова плотно прилегла к изголовью, и он заснул крепко, без снов, ровно до четырех часов утра, когда резкий пронзительный свист над ухом заставил его вскочить.
На скамейке, смеясь, сидел Пахомов со свистком в руках. А на столе уже стоял кипевший самовар, стаканы, масло, свежий хлеб, брынза, сыр, колбаса.
– Скорей, скорей!.. – торопил Пахомов.
Когда кончили чай, подъехал и Леонид Сикорский. Он был растрепанный, маленькие глаза красные и воспаленные.
– Хорош! – бросил пренебрежительно брат.
– Да, хорош, – тебя бы послать! – жалобно огрызался старший брат.
Никитка в торопливой выгрузке привезенного старался скрыть себя.
Карташев получил шляпу и сапоги.
– Ваши остальные вещи, – сказал Леонид Карташеву, – я сложил в номере главного инженера. Он сам предложил; чего же вам платить даром за свой номер.
– Отлично! Очень вам благодарен.
– Хотите, сейчас рассчитаемся или после?
Карташев давал Сикорскому сто рублей.
– Конечно, после.
Уходя на работы, Пахомов сказал старшему Сикорскому:
– Обедаем в Киркаештах.
– Слушаюсь, Семен Васильевич, я сейчас же прямо туда и поеду со своим скарбом.
И, наклонившись к уху Карташева, старший Сикорский шепнул:
– Ни одной минуты не спал ночью!
Тимофей хозяйничал энергично: вещи рабочих, чайники, чашки, сахар, чай, кое-какая еда, небольшой багаж Карташева, колья – все это было уложено на подводу, и не было еще пяти часов, когда потянулись из деревни партии с рабочими. Впереди широкими шагами выступал Пахомов рядом с Карташевым.
– Надо в четыре часа на работе стоять, – бросил Пахомов Карташеву, – период изысканий обыкновенно три-четыре летних месяца. Это период летних работ крестьянина, и если он, при своей плохой еде, может выдерживать шестнадцатичасовую работу, то, конечно, можем и мы.
Это была первая речь Пахомова, обращенная к Карташеву, и Карташев ответил:
– Конечно.
Пройдя с версту за деревню, Пахомов остановился на линии, развернул карту и заговорил громко:
– Эту прямую можно было бы продолжить еще версты три, но я боюсь, что этот загиб реки заставит нас тогда сделать довольно большой входящий угол, а так как всякий входящий удлиняет, то чем меньше он будет, тем лучше. Если здесь сделать что-нибудь около десяти градусов, то прямая получится верст в семь, если, конечно, карта верна.
– Вы как находите, карта вообще верна?
– Для двухверстной – да. Есть и одноверстные, но не успели достать. Попробуйте установить и снять угол.
Карташев вспыхнул от удовольствия, покраснел, как рак, ему сразу сделалось жарко. Он, как реликвию, слегка дрожащими руками принял от Пахомова маленький теодолит.
– Поверку сделать? – спросил он.
– Сикорский вчера сделал. Пожалуй, сделайте.
Карташев быстро проделал усвоенное вчера.
Когда инструмент был установлен и сведены лимбы, Пахомов показал ему рукой направление.
– Держите вот на то деревцо, немного правее, чтоб не рубить его.
Карташев повернул трубу. Еремин вешил впереди вешками. Подражая манерам и тону Пахомова, Карташев, с таким же, как у Пахомова, угрюмым и сосредоточенным лицом, бросал: «Право… лево… Между ногами и перед носом…»
Он так вошел в роль, что, как и Пахомов, когда Еремин по трем вешкам пошел уже самостоятельно, полез в карман пиджака за платком. Но он был только в ночной рубахе, подштанниках, а потому из этого движения ничего и не вышло, и Карташев смущенно, но так же угрюмо, буркнул:
– Кол! – и стал писать на нем угол, румбы, радиус.
– Какой радиус, Семен Васильевич?
Пахомов сдвинул брови и угрюмо заговорил:
– Идеал – прямая. Всякий угол, всякий радиус уже зло, и чем больше он будет, чем ближе будет подходить к идеалу прямой – тем лучше. Поэтому если местность позволяет, то чем больше радиус, тем лучше. Возьмите тысячу сажен: всегда надо приблизительно на глаз, в уме, отбить биссектрису, прикинуть длину тангенса, и кривая уже обрисуется, и вам тогда видно будет, встречаются ли на местности какие-нибудь препятствия.
Когда угол был снят, Пахомов бросил, уходя:
– Справитесь, догоняйте!
Карташев догнал на третьей версте Пахомова.
– Вот вам бинокль, – сказал Пахомов, – и следите за линией.
Иногда Пахомов брал бинокль у Карташева и проверял. Так как вешек было ограниченное количество, то по мере удаления старые вешки снимались и вместо них через одну забивался кол с направлением. За этой работой Пахомов очень внимательно наблюдал.
– Вследствие несоблюдения этого сплошь и рядом в постройке вместо прямой получаются ломаные линии. Так сломали на Фастовской прекрасную пятнадцативерстную прямую. И надо, чтоб эти колья заколачивались так, чтоб их потом выдернуть нельзя было. Надо постоянно самому пробовать.
Как Пахомов сказал, так и вышло: прямая получилась в семь верст.
После нескольких объяснений на карте Карташев под руководством Пахомова сделал новый угол. Было уже одиннадцать часов утра.
– Ну, здесь тоже опять что-нибудь вроде семи верст будет. До вечера не дойдем. Разбейте кривую и ведите сколько успеете дальше линию, а я поеду в город и вечером приеду прямо уже в Киркаешты. Карту себе возьмите. Вам ничего в городе не надо?
– Нет, благодарю вас.
Пахомов сел в парный экипаж, все время ехавший невдалеке, кивнул головой и поехал, а Карташев принялся за разбивку кривой.
Когда экипаж скрылся, Еремин, бросив вешить, возвратился к Карташеву и сказал:
– Как прикажете? Время обедать.
– Я разобью еще эту кривую, а вы, пожалуй, со своими рабочими садитесь обедать, разведите огонь, вскипятите пока воду, пошлите в эту деревню, может быть, можно немного водки купить, не больше как по стакану на человека.
Рабочие с полуоткрытыми ртами слушали насторожившись; Еремин угрюмо-недовольно сказал:
– Слушаю-с.
– Ну, скорее разобьем эту кривую! – крикнул Карташев.
И работа везде весело закипела. Двое ереминских рабочих уже бежали в соседнюю деревню. Копейка обламывал сучья сухого дерева, вытащил чайник и побежал за водой.
В то время как Карташев незаметно входил в роль Пахомова, Тимофей входил в роль Карташева. Одну половину кривой разбивал сам Карташев, а другую Тимофей и, смотря в щелку эккера, грозно кричал:
– Черт полосатый, тебе говорят: вправо. Ладно! Бей!
И новый кол забивался.
Кривую кончили, баран жарился, чайник кипятился, стояла наготове водка. Под одним деревом сидели все и в ожидании еды вели непринужденный разговор.
Тимофей гордился приобретенным влиянием над Карташевым и от поры до времени старался показать это перед рабочими. Карташев выше головы был доволен своей новой ролью и, добродушно щурясь, не мешал Тимофею командовать.
Когда уже все устроилось и предлогов командовать больше никаких не было, Карташев спросил полулежавшего Тимофея:
– Ты сам откуда, Тимофей?
– Я издалека… из-за Волги…
– Места там у вас привольные.
– Было, да сплыло, – сплюнул Тимофей. – Земли – оно много и сейчас, да за чужими руками, а наш брат, мужик, не хуже как в каменном мешке бьется на своем сиротском наделе.
– А земля в чьих руках?
– У господ, у купцов, удельная, казенная… А порядки везде такие, что стало хуже неволи. А особенно у купцов. Они цену тебе назначили пятнадцать рублей за десятину и рубль задатку. Паши, сей, жни, молоти даже, только зерно к нему в амбарт. До покрова отдал деньги – бери зерно, нет – в покров по базарной цене хлеб остался за хозяином. А в покров нет ниже цены, – барки ушли, сразу на полцены хлеб упадет. И выходит так, что весь хлеб отдал, а заверстать его не хватило. Еще пять – три рубля остается в долгу на мужике. Вексель пиши. Вся работа, значит, пропала, семена отдал да еще долгу накрутил себе на шею. В крепостных были, половина работы шла на барина – три дня твоих, три дня моих, праздник ничей, а тут все твои и с праздником, да с семенами, да с долгом еще: отрабатывай зимой по рублю за месяц… Так сладко, что некуда больше…