Но кавалер ее не был на высоте. Перед ним вдруг очутилась Катя Тюремщица и голосом простым, но полным горького упрека, произнесла:
– Сашку коньяком поишь, а когда денег нет – ко мне; в последний раз и на извозчика не дал.
– Не дал? И дал бы, да не было: видала кошелек?
Ларио говорил с неприятной интонацией человека, желавшего отвязаться от назойливого собеседника. Он ждал еще приставаний и приготовился ответить Тюремщице еще резче, но та замолчала и только тоскливо и безнадежно смотрела в одну точку. Ларио скользнул взглядом по ее лицу и смущенно поспешил отвести глаза. В это мгновение фигура Тюремщицы так мало подходила к окружавшей их обстановке. Это и отталкивало от нее, и сближало с нею какой-то другой стороной: точно стояла перед ним не женщина этой залы, а какой-то близкий, очень близкий ему человек.
– Целый день маковой росинки во рту не было, – скорее как мысль вслух, тоскливо проговорила Катя.
Доброе сердце Ларио сжалось от этих слов. Глаза его направились в ту сторону, где стояла Шурка, и, заметив, что та с кем-то разговаривает, он быстро и смущенно ответил:
– Так бы и сказала… пей… – И, взяв рюмку с прилавка, он передал ей.
Угощая Тюремщицу, Ларио думал, что он, не нарушая прав Шурки, исполнял только некоторым образом свой долг.
Но не так посмотрела на вопрос Шурка, заметившая действия своего кавалера. Вскипев негодованием, на какое только способна была ее невоздержанная натура, она бросилась к Тюремщице и, не помня себя, с воплем: «Так вот же тебе, тюремная присоска!» – выбила из рук соперницы рюмку, которую та только что собралась опрокинуть в рот. Водка расплескалась по лицу и платью Тюремщицы, рюмка упала на пол, и в ту же минуту Шурка получила такую пощечину, что на мгновение даже растерялась. Но вслед за тем, с визгом налетев на соперницу, всеми своими десятью когтями она впилась в лицо Тюремщицы. И хотя их немедленно растащили в разные стороны, но лицо Тюремщицы сразу залилось кровью. Впрочем, и из носа Шурки капала кровь, и теперь она осторожно, чтоб не запачкать платье, то и дело прикладывала платок к носу и оживленно рассказывала всем, желавшим слушать, историю драки. Тюремщица не слушала и, закрыв лицо, стояла, как человек, получивший смертельный приговор. Она понимала одно: она, с своим обезображенным лицом, сразу потеряла и на сегодня, и на завтра, и на много дней какую бы то ни было надежду на практику, а с ней и надежду на еду, кров… Положение сразу стало невыносимым и критическим. И все эти соображения и последний, не дошедший до рта кусок подействовали на несчастную так, что она, присев тут же на стуле, вдруг горько зарыдала.
Между тем скандал привлек все общество, поднялся оживленный говор. Шурка, раскрасневшаяся и растрепанная, все вытирала кровь, капавшую из носа, и горячо рассказывала историю с своей оскорбленной точки зрения; ясно было неблагородство Тюремщицы, и все смотрели на последнюю, продолжавшую молча рыдать, с каким-то смешанным чувством соболезнования и презрения. Для Тюремщицы весь дальнейший эпизод не имел уже никакого интереса. При охватившем ее отчаянии не было места пустому, минутному самолюбию, которое фонтаном било в молодой, здоровой Шурке. Тюремщица продолжала рыдать, не интересуясь окружающим, как чем-то таким, что с этого мгновенья, может быть, навсегда станет ей чуждым. Рыдания перешли в кашель, тяжелый, судорожный кашель надорванной груди. На зрителей повеяло атмосферой больницы. Тюремщица не слышала, как пришел распорядитель, как в десятый раз, еще раз, Шурка с разными дополнениями передала ему всю историю; не слышала, как поднялся вопрос о выводе кого-нибудь из них, как Ларио горячо и убежденно просил и уговаривал распорядителя не доводить дело до скандала, как, наконец, решено было смягчить форму изгнания. Тюремщица пришла в себя только тогда, когда распорядитель, наклонившись к ней, мягко посоветовал ей ехать домой. Она беспрекословно встала и, продолжая всхлипывать, закрываясь платком, пошла за ним на лестницу.
Ларио догнал ее и сунул ей в руку сорок копеек. Тюремщица в ответ, закинув голову с прикрытым рукою лицом, так всхлипнула, что Ларио прибавил смущенно:
– Завтра часов в десять утра приходи ко мне, – и мгновенно вернулся назад утешать другую жертву «любви» к себе – Шурку Неукротимую.
На возвратном пути распорядитель остановил Ларио и попросил его, в виде особого одолжения, увезти и Шурку, так как в обществе началось обратное движение – в пользу Кати, а публика достаточно пьяна, и, пожалуй, может выйти новый скандал. Ларио согласился, но с подвыпившей Шуркой не так легко оказалось справиться. Тем не менее, при добром содействии друзей и подруг, Ларио удалось наконец в четвертом часу ночи свести Шурку в уборную. Но уже в пальто, услыхав вдруг веселые звуки кадрили, Шурка пустилась в пляс и чуть не вырвалась, как была, назад в танцевальную залу. И когда и на этот раз удалось ее уговорить, она с горя успела все-таки хоть перед швейцаром проделать свое любимое па.
На другой день, когда Ларио проснулся, Шурка уже была на ногах и в одной юбке возилась около самовара.
– Где твой чай и сахар?
– Где? – повторил Ларио, – в лавке… Постой, пошлю сейчас.
Ларио вскочил, отворил дверь, просунул голову и как мог ласковее произнес:
– Марья Ивановна!
Что-то в конце темного коридорчика заколыхалось и медленно подплыло к полуотворенной двери. Это и была та самая Марья Ивановна, расплывшаяся, всегда добродушно-недоумевающая квартирная хозяйка.
– А что, некого, Марья Ивановна, послать за чаем?
– Кого же? Дашу рассчитали, а новой нет еще.
– А… может быть, вы дадите на заварку… я вот только оденусь.
– Хорошо.
– И сахару немножко…
– И булку?
– Да, пожалуйста… Очень, очень вам благодарен.
Ларио, дождавшись у дверей припасов, опять улегся и, вспомнив с неприятным чувством о предстоявшем визите Тюремщицы, во избежание столкновения проговорил:
– Ну, однако, Шурка, того… пей чай и марш… мне надо заниматься.
– Еще что выдумал? – спокойно ответила Шурка, – никуда я не пойду.
Хотя это и очень польстило самолюбию Ларио, но тем не менее он категорично повторил свое требование. При этом он, как мог, объяснил ей, что у него репетиция, что такое репетиция и что необходимо что-нибудь знать, а он еще ничего не знает.
Хотя Шурка поверила только последнему, но, ввиду настойчивости Ларио, который при всей своей деликатности, сам наконец встав, начал одевать ее, она уступила и начала трогательно прощаться с ним. Ларио так расчувствовался, что отдал ей весь свой капитал, – что составило всего-навсего пятьдесят пять копеек.
Шурка сунула деньги в карман, подавив упрек, что с таким заработком не проживешь, спустила на лицо вуаль, потом опять подняла его, в последний раз поцеловала своего возлюбленного и повернулась уже к двери, собираясь отворить ее, как вдруг дверь сама отворилась, и Шурка замерла на месте. В дверях стояла унылая фигура Кати Тюремщицы.
В мгновение ока Шурка поняла теперь и что значила эта репетиция, поняла и всю подлость Петьки и вскипела негодованием к неблагодарному, для которого она, может быть, целые десять рублей променяла на жалкие пятьдесят пять копеек.
Ларио совершенно опешил от такой неожиданности и стоял, как пойманный вор. Шурка вскинула на него глаза, и новый прилив бешенства охватил ее. С криком «подлец» она схватила что-то попавшееся под руку и бросила это что-то о землю так, что оно разлетелось в куски. Затем, как бомба, она вылетела из комнаты, чуть не сбив с ног Тюремщицу.
Это, брошенное Неукротимой, было не что иное, как снаряд Ларио для голубей.
Ларио стоял над разбитым снарядом, с разбитой надеждой на обед, с тяжелой обузой в лице унылой Тюремщицы, и тем ярче схватывал его образ исчезнувшей живой Шурки Неукротимой.
Карташев и Шацкий, отправившись к Ларио в день первой встречи и продажи вещей татарину, застали его в странной семейной обстановке.
Ларио лежал на кровати, а Тюремщица сидела у его ног.
Увидев в дверях приятелей, Ларио быстро смущенно поднялся, а Тюремщица поспешила выйти из комнаты.
Шацкий только кивал головой, расставив свои длинные ноги.
– Кто это? – спросил Карташев.
– Говори… – печально предложил Шацкий.
– А правда – милая? – спросил смущенно Ларио.
– О! очень милая, – ответил, переменив быстро тон, Шацкий и забегал по комнате.
– Вы, пожалуйста, не подумайте того… что-нибудь, – вдруг смущенно заговорил Ларио, щурясь на своих гостей. – Как это ни странно… Го-го-го… Я выступаю в довольно комичной роли – в роли покровителя порядочной женщины… Го-го-го… Хотя она… того…
Ларио сделал жест, точно ловил в воздухе муху.
– Го-го-го, покровитель, го-го-го, порядочная женщина, го-го-го, того, – умеешь ты, наконец, говорить по-русски? – нетерпеливо спросил Шацкий.
– Понимаешь ты, – начал опять Ларио, ни капли не обижаясь, а, напротив, успокоившись от слов Шацкого. – Женщина решила бросить прежнюю свою специальность; ну, конечно, ты мне поверишь, что я здесь ни при чем… ну, и пришла ко мне… Ну и…
Ларио точно подавился.
– Ну, говори! – крикнул на него Шацкий.
– Ну, понимаешь ты, хоть я не миссионер, черт меня побери, го-го-го, но не сказать же мне ей: «Иди опять в проститутки», – что ли; я, конечно…
Ларио опять замялся.
– Ну, одним словом, ты разнюнился, – подсказал ему Шацкий, – ну, и что же?
– Я, положим, не разнюнился… и ты врешь, но я тоже…
Ларио говорил бы еще два часа, наверно, ни до чего не договорившись, если бы Шацкий не оборвал его:
– Одним словом, ты оскандалился?
– Ничуть не оскандалился…
– Я почти уверен, что ты даже нюни распустил…
– Ну, это ты, может, способен от юбки нюни распускать…
– Врешь, подлец, теперь я убежден даже в этом… Ну, все равно… Ты предложил ей помощь… отцовскую или братскую помощь… конечно, братскую…
Ларио бросило в жар.
– О мой друг, к чему же так выдавать себя, как какой-нибудь мальчишка… Пожалуйста, не перебивай…
– Ну, да о чем тут разговаривать, – перебил Карташев, – главное здесь то, что действительно надо помочь…
– Вовсе это не главное, главное – уличить вот этого мерзавца…
Шацкий указал на Ларио, который, вдруг успокоившись, щурился и произнес, стараясь придать голосу самый спокойный тон:
– Ну, ну, говори.
– Ты распустил нюни…
– Врешь.
– Ты обещал отцовскую или братскую помощь.
– Не братскую и не отцовскую.
– Врешь, подлец. Ты…
Шацкий впился в Ларио, который еще больше прищурился, как бы пряча свои глаза от его проницательности.
– Ты, – медленно, с расстановкой начал Шацкий, – придумал план помочь ей…
– Придумал.
– Она по специальности швейка…
– Не швейка, модистка, положим.
– Все равно… Ты решил…
Шацкий остановился и наслаждался производимым им впечатлением.
– Ну, ну? – переспросил Ларио, волнуясь.
– Купить ей швейную машину!! – И Шацкий, выпалив это, вскочил, забегал по комнате и, сделав совершенно идиотское лицо, заговорил какую-то чепуху.
Ларио, смущенный тем, что Шацкий угадал его планы, не спускал с него глаз.
– Ну, Миша, – заговорил он, – как хочешь, а ты с чертом свел уже знакомство. От тебя, знаешь, чертовщиной уже несет…
Шацкий рассмеялся, но продолжал нести свою ерунду.
– А знаешь, почему я колдун? – спросил вдруг Шацкий и ответил: – Потому что ты глуп.
– Сам ты глуп, – добродушно ответил Ларио.
– Ты действительно думал купить ей машинку? – спросил Карташев.
– Да… Понимаешь, у нее практика обеспечена, ее, так сказать, бывшие подруги по ремеслу…
– Придумал!! – с презрением перебил Шацкий. – Именно надо быть Петей, чтобы додуматься до такой глупости.
– Почему, мой друг? – спросил Ларио.
– А потому, – серьезно заговорил Шацкий, – что на машине и она не будет работать, и ты ее выгонишь на другой день… Она от работы отвыкла, она, хоть бы хотела, не может работать, потому что изнурена…
– Она даже кровью кашляет…
– Дурак, – фыркнул Шацкий. – Но если бы она и могла работать… Платья, юбки, заказчицы, и все это в твоей комнате, и ты с тремя Сашками, пятью Лизками… Понимаешь теперь, что ты глуп?!
– Ну, хорошо, ты умен, ну, и какое же твое мнение?
– Нет, ты не отлынивай, ты понимаешь теперь, что ты глуп?
– Ну, хорошо, дальше…
– Сознался наконец… Слава тебе, господи… А дальше то, что ей надо открыть меблированные комнаты. Найдется несколько таких дураков, как ты, которые ей платить ничего не будут, и она вместе с вами подохнет с голоду.
– Меблированные комнаты – идея хорошая, – согласился Карташев, – но для этого надо много денег.
– Немного больше, чем для машины… Можно откупить уже с готовой обстановкой, можно напрокат взять, можно в рассрочку купить… сто рублей надо.
– Ну, и отлично… Я даю тридцать пять, вырученные от татарина, – сказал вдруг Карташев.
Конечно, Карташевым руководило и доброе чувство, но в то же мгновение сам собою разрешался смущавший его и другой вопрос: продажа вещей была бы неприятна его матери. Если не писать ничего об этом и деньги прожить, выйдет некрасиво, а если отдать этой несчастной, то молчание о продаже вещей получит характер даже некоторым образом возвышенный: «Да не ведает правая рука, что творит левая».
Поэтому Карташев даже с легким сердцем вынул отдельно лежавшие в бумажнике деньги и положил их на стол.
– Ха… ха… – весело пустил он.
Шацкого вдруг смутила эта именно непринужденность Карташева. Он сконфуженно и напряженно замигал своими маленькими глазами.
– Мой друг, ты не умеешь… Так порядочные люди не делают… Если ты хотел помочь, то должен был дать все…
– Кто тебе мешает? – ответил Карташев.
– Что? – нерешительно спросил Шацкий и вдруг, быстро вытащив свой бумажник, вынул сотенную и бросил ее на стол. Но сейчас же карикатурно вскочил, оперся на стол, закрыв одной рукой деньги, точно хотел их взять назад, и так посмотрел на Карташева и на Ларио, точно сам не понимал, что с ним делается.
– Миша!.. – умилился Ларио.
– Пошел вон!! – заорал вдруг благим матом Шацкий.
Он ураганом стал носиться по комнате. Кровь прилила к его лицу. Он испытывал отвращение и к Ларио, и к Карташеву, и к Тюремщице. Он упал на кровать и несколько мгновений лежал с закрытыми глазами.
– Грабят!!! – закричал он в порыве бешенства.
Ларио и Карташев переглянулись.
– Миша, возьми деньги, – сдержанно произнес Ларио.
Шацкий молчал.
– Конечно, возьми, – сказал Карташев, – ну, дай десять, пятнадцать рублей.
– Дай десять, пятнадцать рублей, – передразнил его Шацкий… – оставьте меня в покое.
Карташев и Ларио заговорили между собою.
– Послушай, – говорил Карташев, – но ведь прежде всего ей следует лечиться. Самое лучшее позвать бы Корнева…
– Я согласен, – ответил Ларио.
– Собраться бы с ним обсудить. Сегодня – что? Среда, так в пятницу… в шесть часов…
– Отлично.
Шацкий поднялся с кровати. Лицо его было уже спокойно.
– Честному человеку нельзя жить на свете, – проговорил он задумчиво.
– Миша, возьми назад деньги.
– Пошел вон! – спокойно ответил Шацкий… – Нет, с вами в Сибирь попадешь… Едем в оперетку…
– А в Александринку?
– Ну, вот… они меня окончательно убьют… Можешь ты мне сделать одолжение, ехать именно в оперетку?..
– За твое великодушие я согласен с тобой хоть к черту, – ответил Карташев.
Шацкий утомленно кивнул головой.
– Одевайся.
– Господа, что же вы? Чаю…
– Нет, нет, с этим подлецом я больше секунды не могу быть, – торопил Шацкий.
Карташев и Шацкий оделись.
– Спасибо, Миша! – сказал Ларио, провожая их.
– Убирайся, убирайся…
– Го-го-го, – смущенно щурился Ларио, когда Шацкий, не желая протянуть ему руки, убегал по коридору, – ты послушай, Миша, твой друг, граф Базиль, так бы не поступил.
– Может быть, может быть… с такими господами, как ты, все может быть.
– Миша, это, наконец, обидно; или давай руку, или я брошу тебе в морду твои деньги, – вспыхнул Ларио.
– Ну, вот… Я говорил… На тебе руку, и черт с тобой!
– Ну, вот так лучше.
– У! животное…
– Ну, прощай, – крикнул снизу лестницы Карташев.
– Прощай… Прощай, Миша, – крикнул Ларио.
– Пошел вон, – раздался из темноты уже веселый обыкновенный голос Шацкого.
– Ну, что? – спросил Шацкий Карташева, когда они по окончании представления выходили из театра.
Карташев промычал что-то неопределенное.
– Нравится, но стыдно признаться, – сказал Шацкий. – Со мной это можно оставить – я не Корнев, я пойму тебя, мой друг. Завтра едем?
– Вряд ли.
– Как хочешь… может быть, утром меня навестишь?
– Нет. Я завтра на лекции.
– А-а! ужинать хочешь?
– Нет… буду письма писать.
– Ну, в таком случае прощай…
Карташев хотел писать домой, но, возвратившись, почувствовал себя в полном нерасположении. Перед ним ярко проносились картины театра, мелькали голые руки и обнаженные плечи красивых актрис, и особенно одна из них не выходила из головы – красивая, стройная, с мягкими, темными глазами певица. Она была одета итальянкой, пела «Viva l'Italia»[20], ласково обжигала своими глазами, и Карташеву показалось, что она даже обратила на него особенное внимание…
Перед ним сверкнули ее манящие, добрые глаза, нежная и атласная белизна ее голых рук и плеч, сердце его усиленно забилось, и он подумал, засыпая:
«За обладание такой женщиной, за одно мгновенье можно отдать всю жизнь».
Что-то снилось ему. Но утром, когда Карташев проснулся, все сны его подернулись таким туманом, что он почти ничего не мог вспомнить, и только образ матери, холодный и равнодушный, стоял ясно перед ним. Под впечатлением ее образа он почувствовал какое-то угрызение совести, хотел было засесть за письмо к матери, но, по зрелом размышлении, раздумал, потому что письмо под таким настроением вышло бы натянутое, сухое, и мать его, очень чуткая, была бы не удовлетворена. Поэтому, прежде чем писать письмо, Карташев решил привести себя в равновесие. Вдумываясь, что выбило его из колеи, он прежде всего остановился на оперетке и решил больше туда не ходить. Это очень облегчило его. Второе решение было – немедленно после чая отправиться на лекции и аккуратно все их высидеть. Он даже пешком пошел в университет. Он шел и с удовольствием думал о своей решимости.
В передней университета встретила его знакомая толпа швейцаров, ряд длинных вешалок, к одной из которых он подошел и разделся. Карташев оправил волосы, вынул носовой платок, высморкался и, как-то съежившись, зашагал по широкой лестнице наверх, в аудиторию.
Там он опять волновался, опять также слушал знаменитого профессора, опять ничего не понимал и раздражался.
Карташев вдруг вскипел.
«Ну, и не понимаю, я дурак, а вы умны, и черт с вами со всеми, а испытывать постоянное унижение от мысли, что я дурак, я не желаю больше…»
Он решительно встал и вышел из аудитории.
– Подохните вы себе все с вашим умом, – прошептал он, хлопнув дверью.
Выйдя на улицу, Карташев так весело оглянулся, точно вдруг почувствовал себя дома, – не там дома, на далекой родине, а здесь, на воле, в большом Петербурге. Ему вспомнился вчерашний театр, Шацкий, его приглашение, и, взяв извозчика, он поехал к Шацкому.
Извозчик подвез его к красивому дому на Малой Морской, и по широкой, устланной ковром лестнице, по указанию швейцара, Карташев поднялся в третий этаж. Он позвонил. Вышла горничная в чепце, молоденькая, но важная, и с достоинством спросила:
– Как прикажете доложить?
– Не надо докладывать, – ответил Карташев.
Раздевшись, он оглянулся на горничную, и та, проведя его несколько шагов по широкому, застланному ковром коридору, отворила дверь. Карташев вошел в большую высокую комнату с большими венецианскими окнами, с бархатными малиновыми гардинами и с такой же тяжелой портьерой в другую комнату.
Посреди комнаты стоял стол, на котором лежало несколько номеров газет, «Стрекоза», «Будильник» и несколько французских журналов. Весь пол был застлан ковром. В простенках окон стояли высокие, чуть не до потолка, два зеркала.
Карташев поднял портьеру и увидел Шацкого, задумчиво лежавшего еще в постели. Красивое тигровое одеяло покрывало Шацкого, и из-под него едва выглядывала маленькая черненькая стриженая головка хозяина.
– Кто тут? – испуганно спросил Шацкий, но увидав Карташева, весело вскрикнул: – Артур, мой друг, как я рад тебя видеть!
– И я тоже очень рад тебя видеть.
– Чай, кофе?
Шацкий отчаянно позвонил, и, когда из-за портьеры раздался голос горничной, спрашивавшей, что ему угодно, он крикнул:
– И чай и кофе с печеньями, – прошу поторопиться: мой друг, граф Артур, не любит ждать.
– Сию минуту, ваше сиятельство, – ответила горничная.
– У меня строго, – сказал Шацкий после ухода горничной.
– Но зачем же ты меня произвел в графы? – спросил Карташев.
– Нельзя, мой друг, этикет. У меня никто, кроме графов и князей, не бывает… Единственное исключение составляет Ларио… Я его называю, когда является горничная: «Мой милый оригинал барон…» А правда, красиво – граф Артур?.. Я сегодня же напишу отцу, что имею дуэль с графом Артуром. Он когда-то был в Дерптском университете и любит хвастаться своими дуэлями с немцами-баронами, а не угодно ли с графом Артуром на кинжалах… Это очень эффектная дуэль: коротенькие кинжалы и прямо в грудь… Завтра Корнева попрошу рецепт мне написать…
– Ты напишешь, что ранен?
– Опасно! Лучший доктор, за каждый визит сто рублей. Нельзя, мой друг… этикет… Мы, бедные люди большого света, мы рабы этикета.
Он стал одеваться и потом умываться, причем чистил зубы, ногти, щеткой натирал руки, шею, грудь, спину, фыркал, пускал кругом фонтаны воды и постоянно твердил:
– Ничего не поделаешь… Большой свет требует жертв.
Умывшись, Шацкий нарядился в какой-то пестрый халат, надел маленькую бархатную шапочку, подошел к зеркалу, показал себе язык, оглянул себя сзади, щелкнул над головой пальцами и, проговорив себе под нос «дзинь-ла-ла», обратился к Карташеву:
– Я всегда в этом костюме пишу письма домой… чтобы прийти в надлежащее настроение.
– Кофе и чай, ваше сиятельство, на столе, – раздался голос горничной.
– Граф Артур, прошу вас сделать мне честь, откушать моего хлеба-соли.
И Шацкий, откинув портьеру, стоял в наклоненной, довольно карикатурной позе, ожидая, пока Карташев пройдет в столовую.
Горничная почтительно стояла у дверей.
Шацкий подошел к столу и сделал пренебрежительную гримасу.
– Мне кажется, что гренки недостаточно поджарены, – проговорил он как бы про себя.
– Прикажете доложить madame, ваше сиятельство?
– Не надо… можете идти.
Когда горничная вышла, Шацкий спросил Карташева:
– Прилично?
– Вполне.
– Merci, мой друг. В моих огорчениях ты единственный, кто утешает меня… Пожалуйста, – предложил он, подвигая кофе и печенье.
Напившись вкусного кофе, закурив папироску, Шацкий обратился к Карташеву:
– Не желаешь ли, мой друг, сигар? У меня есть порядочные… не скажу, хорошие… Мой друг Базиль привез мне из Гаваны ящик, и какая дешевизна, всего восемьдесят рублей сотня! Я думал, что мне придется выбросить их в окно, но, представь себе, оказались сносными…
Не рискуя ставить своего приятеля в неловкое положение в случае, если бы у него не оказалось сигар, Карташев дипломатично отказался.
– Тогда, может быть, хочешь на кушетке поваляться?
– Это с удовольствием, – ответил Карташев и, подойдя к кушетке, повалился на нее. – Тощища смертная, – произнес он, закладывая руки за голову.
– Мой друг, ты, кажется, не в духе? – спросил Шацкий и участливо наклонился к Карташеву. – В чем дело? Денег? Мой кошелек всегда к твоим услугам.
– Merci, мне не надо денег, – соврал Карташев. – Понимаешь, в чем дело… Я ничего не понимаю, что читают на лекциях…
– Только-то… смущаться от таких пустяков… а я совсем решил не ходить на лекции.
– И я сегодня решил то же самое.
– Я никогда не сомневался, что ты умный человек, – снисходительно ответил Шацкий.
– Понимаешь, какой смысл ходить…
– Понимаю, понимаю…
– …когда ничего не понимаешь…
– Понимаю, понимаю.
– Надо сначала дома будет поработать, чтоб приучиться понимать, по крайней мере, этот китайский язык.
– Не стоит, мой друг.
– Ну, как не стоит? – надо же когда-нибудь…
– Ничего не надо. Поверь мне, что порядочному человеку ничего этого не требуется… Вот: порядочные манеры, хорошие знакомства, уметь фехтоваться, верхом ездить, записаться членом яхт-клуба, – это я понимаю. Кстати, ты читал «Рокамболя»?
– Никогда.
– Очень и очень милая книга. Хочешь, почитаем вслух.
– Ерунда ведь.
– Никогда. Очень тонкая штука и знание большого света… Хочешь? Попробуем.
И Шацкий, улегшись на другой диван, взял «Рокамболя» и начал читать. Пробило час, два, три, четыре, пять, пока, наконец, приятели оторвались от чтения.
– Такая чушь, – сказал, потягиваясь, Карташев, – а не оторвешься.
– А-га! Я тебе говорил. Теперь отправимся к Мильбрету и после обеда опять за чтение.
– Отлично.
По возвращении с обеда приятели опять расположились на диванах и продолжали чтение. Когда в коридоре пробило восемь часов, Шацкий отложил книгу и сказал:
– Ну, а теперь, Артур, пора в театр.
Карташев нерешительно встал, нерешительно оделся вслед за Шацким и только на лестнице сделал слабую попытку воспротивиться:
– Что ж это – каждый день?
– Мой друг, что за счеты между порядочными людьми.
И, покатившись от смеха, Шацкий схватил за руку смеявшегося Карташева и весело потащил его за собой по лестнице.
– Надо хоть pince-nez купить, – сказал Карташев, – а то плохо видно.
– А-а… это необходимо!
– А ты?
– Я хорошо вижу, мой друг.
Раздевавший их у Берга солдат назвал Карташева, как и Шацкого: «Ваше сиятельство».
– Ты отчего же угадал, что он тоже граф? – спросил Шацкий.
– Помилуйте, ваше сиятельство, сразу видно, – ответил солдат.
И, рассмеявшись, друзья отправились в буфет. Карташев на ходу вытер свое pince-nez и, надев его на нос, почувствовал себя очень хорошо и устойчиво. Ему показалось даже, что у него явилось такое же выражение, как у того студента с белокурыми волосами. Теперь и он мог бы так же свободно и спокойно идти куда угодно. Он не мог отказать себе в удовольствии проверить свои ощущения и, направясь в ту сторону буфета, где стояло зеркало, окинул себя внимательным взглядом.
– Хорош, хорош, – проговорил Шацкий, – красавец… по мнению коров, – добавил он вдруг.
– Надеюсь, ты не завидуешь? – спросил Карташев, смутившись и не найдясь, что сказать.
– Мой друг… преимущество глупости в том, что ей никогда не завидуют.
Карташев обиделся.
– В чем же проявляется моя глупость?
– Человек, который не проявляет ума, тем самым проявляет свою глупость.
– Ну, а ты чем проявляешь свой ум?
– Тем, что переношу терпеливо глупость.
– Свою?
– Все равно, мой друг, не будем говорить о таких пустяках.
– Не я начал, ты…
– Еще бы… Начинают всегда старшие, а младшие им подражают.
– Ну, уж тебе я не подражаю.
– Мы, может быть, оставим этот разговор и пойдем в партер?
– Как хочешь.
– Так мил и великодушен… comme une vache espagnole…[21]
– А ты остришь, как и подобает такому шуту, как ты.
– Ты сегодня в ударе.
– А ты нет.
– При этом мы оба, конечно, правы, потому что оба врем.
– Ах, как смешно, – пожалуйста, пощекочи меня.
– Мой друг, стыдно…
– С тобой мне ничего не стыдно, – покраснел Карташев.
Шацкий сделал пренебрежительную гримасу.
– Ты груб, как солдатское сукно.
– Я тебя серьезно прошу, – вспыхнул и запальчиво заговорил Карташев, – прекратить этот дурацкий разговор, иначе я сейчас же уеду и навсегда прекращу с тобой всякое знакомство.
– Обиделся наконец, – фыркнул Шацкий.
– Пристал, как оса.
– Ну, бог с тобой, – мир…
Карташев нехотя протянул свою руку.
– Ну, Артюша, миленький… А хочешь, я тебя познакомлю с итальяночкой?! Ну, слава богу, прояснился… Нет, серьезно, если хочешь, скажи слово – и она твоя. Я повезу вас в свой загородный дом, устрою вас там, и мы с Nicolas станем вас посещать…
Приятели вместе с публикой вошли в длинную, на сарай похожую залу театра и уселись в первых рядах. Взвилась занавесь, заиграл оркестр из пятнадцати плохих музыкантов, раздался звонок, и, как в цирке, одна за другой, один за другим выскакивали на авансцену и актрисы и актеры. Они пели шансонетки с сальным содержанием, танцевали канкан и говорили разные пошлости. Все это смягчалось французским языком, красивыми личиками актрис, их декольтированными руками и плечами и какой-то патриархальной простотой. Одна поет, а другая, очередная, стоит сбоку и что-то телеграфирует кому-то в ложу. Собьется с такта поющая, добродушно рассмеется сама, добродушно рассмеется публика, дирижер рассмеется, и начинают сначала!
– Твоя, – сказал Шацкий громко, когда итальянка подошла к рампе.
– Тише, – ответил Карташев, вспыхнув до ушей.
Взгляд итальянки упал на Карташева, и легкая приветливая улыбка скользнула по ее губам.
– Видел! – вскрикнул Шацкий.
– Тише, нас выведут…
Карташев замер от восторга.
В антракте Шацкий спросил:
– Кстати, знаешь, что ей сорок лет?
– Ты врешь, но если бы ей было и шестьдесят, я симпатизировал бы ей еще больше…
– Это легко сделать: подожди двадцать лет.
– Она вовсе не потому мне нравится, что она молода, красива и поет у Берга на подмостках. Напротив – это отталкивает, и мне ее еще больше жаль, потому что я уверен, что нужда заставляет ее… Разве пойдет кто-нибудь охотно на такую унизительную роль? Нужда их всех заставляет, но ее жаль больше других, потому что она милое, прелестное создание, ее мягкая, ласковая доброта так и говорит в ее глазах, так и просит, чтоб целовать, целовать их…
– О-го!.. одним словом, ты, как все влюбленные, потерял сразу и совершенно голову и с удовольствием взял бы итальянку себе в горничные.
– Дурак ты, и больше ничего! это богиня… я молился бы на нее на коленях.
– Ну, а что бы ты сказал, если бы увидал свою богиню на коленях гусара?
– Этого не может быть, не было и никогда не будет.
– Никогда?
– Ну, что ты спрашиваешь таким тоном, точно знаешь что? Все равно я тебе не поверю и только буду очень невысокого мнения о твоей собственной порядочности.
– Нет, я и не желаю сказать ничего. Я ее не видел, но из этого еще ничего не следует. С этого момента я буду следить за ней a la Рокамболь… Постой, вот отличный способ убедиться… Останемся до конца спектакля и выследим, с кем она поедет.
– Согласен.
– И пари: кто проиграет, угощает ужином. Я говорю, что она поедет не одна.
– А я говорю – одна.
Когда кончился спектакль, Шацкий и Карташев остались в вестибюле и долго ходили в ожидании.
– Идет! – сказал наконец Шацкий, заглянув в коридор.
У Карташева так громко забилось сердце, что он слышал его удары.
Итальянка, закутанная в простенькую ротонду, вышла из коридора, скользнула взглядом по Карташеву, на мгновенье остановила на нем свои приветливые темные глаза и, выйдя на подъезд, позвала извозчика.
– Подсади, – приказал Шацкий.
Карташев бросился к извозчику. Как в тумане, мелькнули перед ним ее бледное красивое лицо, ее выразительные глаза, его обдало каким-то особенным, нежным, как весна, запахом духов, его всего охватило безумное желание чем-нибудь выразить свой восторг – броситься ли под лошадь того ваньки, на которого она садилась, или поцеловать след ее маленькой калоши, кончик которой он успел заметить, подсаживая ее. Но он сдержал себя, и только когда итальянка проговорила своим певучим голосом: «Merci, monsieur», – он снял с головы шапку и низко поклонился.