– Я тоже с вами согласен, – ответил он. И, улыбаясь ласково, тихо спросил: – Опять на «вы»?
Аделаида Борисовна покраснела и тоже улыбнулась.
В своих покупках Аделаида Борисовна серьезно и осторожно выбирала себе вещи, и непременно дешевые. Когда Карташев соблазнял ее на более дорогие, она брезгливо говорила:
– Боже сохрани.
Карташеву начинали нравиться дешевые вещи.
– Неужели, – весело спрашивал он, – ты меня научишь быть экономным? Ах, как это было бы хорошо, – это равносильно тому, чтоб не быть своим собственным рабом.
– Конечно, конечно, – говорила горячо Аделаида Борисовна.
И они решили свое будущее гнездышко устраивать как можно дешевле.
– Знаешь что, – предложил Карташев, – давай сейчас самое главное закупим, а то потом без тебя я опять увлекусь.
И они поехали покупать мебель, кровати, посуду.
Купили все очень дешевое, и только относительно рояля Карташев непременно настаивал купить не в триста рублей, как предлагала Аделаида Борисовна, а в семьсот пятьдесят.
Он говорил:
– Там, в Трояновом Вале, все развлечение наше будет музыка, ты так чудно играешь…
– Но ведь и на этом, – показывала Аделаида Борисовна на дешевое пьянино, – я так же буду играть, – оно такое маленькое, изящное, тон прекрасный, а сознание, что оно недорогое, будет еще приятнее.
– Нет, знаешь, Деля, если оно недорогое, значит, оно не прочное, а ведь рояль покупается на всю жизнь, и если хороший, то и детям нашим перейдет. Если посчитать, что мы только двадцать пять лет вдвоем проживем…
Карташев быстро делал перемножение в уме.
– …то это выйдет около девяти тысяч дней, и четыреста пятьдесят рублей лягут по пяти копеек на день всего лишним расходом… Пять копеек! Ну, каждый день, чтоб воротить эти деньги, мы будем делать какую-нибудь экономию в нашем бюджете на пять копеек.
Аделаида Борисовна наконец сдалась, и купили дорогой рояль.
Возвратились домой уже под вечер и дали подробный отчет в своих покупках.
И Аглаида Васильевна и Евгения Борисовна очень похвалили их за экономию, но Евгения Борисовна по поводу покупки дорогого рояля покачала головой и укоризненно сказала:
– Я боюсь, что Адель будет для вас слабой женой: я бы не уступила.
Аделаида Борисовна виновато смотрела на своего будущего мужа, Карташев радостно говорил:
– Но зато какой прелестный рояль!
– Ну, хорошо, что хоть нравится, – ответила Евгения Борисовна. – Но вот что: так как мы с мужем решили подарить вам именно рояль, то это наша покупка.
– Как?!
– Да, да, да! И я вам не Адель, – не уступлю ни за что!
Евгения Борисовна встала, ушла к себе наверх и возвратилась с чеком на семьсот пятьдесят рублей.
– Вот вам стоимость вашего рояля.
– Ну, в таком случае, – предложил Карташев своей невесте, – едем еще раз в город и на неожиданные деньги накупим всего…
Но против этого запротестовали все и энергичнее других невеста.
– Деля, – говорила Маня, – отбери, ради бога, у него все деньги и храни их ты…
Аделаида Борисовна лукаво улыбнулась, смотря на своего жениха, и весело ответила:
– Напротив: я и свои ему передам.
– Что, что?! – закричала Маня. – Ну, тогда я против вашего брака и поведу теперь дело на разрыв.
– Вот что, – предложил Сережа, – так как, очевидно, вы оба будете в денежном отношении несостоятельными, то деньги ваши я беру на хранение… Давайте же…
Сережа постоял, сгорбившись, с протянутой рукой и, качая головой, сказал:
– Пропащие вы люди!
На другой день Евгения Борисовна, ее муж, Аделаида Борисовна и Карташев уже плыли в безбрежное, гладкое, как зеркало, море, под куполом нежного, какое бывает только весной, неба.
Букеты ароматных цветов в руках у пассажиров и на столах тоже говорили о весне.
Весной была и их любовь, нежная, мягкая, ласкающая, как эта весна, как этот безмятежный день, как то радостное чувство, которое было в них и которое передавалось через них всем окружающим. Казалось, все были заняты, все были охвачены их радостью и все следили за ними, такие же, как и они, чуткие, напряженные. И все два дня путешествия были такими же светлыми, радостными, быстро промелькнувшими, и Карташев говорил своей невесте, сидя с ней на корме, за кучами канатов, когда пароход уже подходил к Рени:
– Это уже прошлое, но не ушло от нас. Оно в нас и вечно будет в нас. Эта память об этих двух днях – вечная картинка в вечной рамке нашей молодости, наших надежд, нашей силы.
И вдруг Аделаида Борисовна заплакала. И лицо ее опять было лицом маленького, беззащитного ребенка, у которого отнимают ее любимую игрушку.
Карташев порывисто, горячо целовал ее руки, лицо, глаза и говорил ей слова утешения.
– Ты будешь путешествовать, вести свой дневник, набираться впечатлений. Я буду работать, устраивать наше гнездышко, куда осенью, как птичка, ты прилетишь, чтоб холодную, скучную зиму жить со мной, вместе. У нас будет камин, яркий огонь в нем, перед камином мы с тобой – жарим каштаны, читаем, живем и наслаждаемся нашей новой жизнью.
В Рени приехали в шесть часов вечера и в восемь уходили. Вечером же уходил и поезд в Троянов Вал.
И опять уже один стоял Карташев на пристани, махая отъезжающим. И ему махали с парохода и Евгения Борисовна, и муж ее. Аделаида Борисовна стояла сзади них и украдкой, робко вытирала слезы, и так рвалось сердце Карташева к ней, утешить ее, высушить поцелуями ее слезы.
Уже совсем скрылся в вечерней дали пароход, надо было и самому спешить на поезд. И он нехотя пошел с пристани, одинокий, весь охваченный Делей, ее лаской, грустью этой ласки.
На вокзале толкотня, масса пассажиров. Знакомый начальник станции дал Карташеву купе, в котором он и заперся, спасаясь от ищущих себе места пассажиров. И только когда уже поезд тронулся, он выглянул в проход вагона.
Прямо против его купе стояла девушка, та самая, которая в прошлом году ехала на пароходе с своим женихом-моряком. У ног ее лежал маленький изящный чемоданчик.
Очевидно, места не хватило, и она решила ехать, стоя в проходе.
Очевидно, и она узнала его.
– У вас нет места?
– Нет.
– Позвольте уступить вам мое купе.
– А вы сами как же?
– Я найду себе где-нибудь.
– Но мы могли бы и вдвоем поместиться в этом купе.
– Если вы ничего не имеете против…
Девушка нагнулась, но Карташев предупредил и бережно внес ее чемодан в свое купе.
Вошла и она и, легко присев у открытого окна, смотрела в темнеющую даль.
– Если вы не боитесь ветра, может быть, предпочтете смотреть встречу поезда.
Она молча поменялась с Карташевым местами.
Оба некоторое время молчали.
Она заговорила первая:
– Мы, кажется, в прошлом году с вами ехали вместе на пароходе.
– Вы ехали с вашим женихом…
– Теперь уже муж, и я только что проводила его: он приезжал на несколько дней в отпуск.
– А я только что приехал из Одессы на пароходе… Я провожал свою невесту и, так же, как и вы в прошлом году, ехал с ней на пароходе. Мы вспоминали о вас, и я говорил своей невесте, что завидовал вам тогда… Не думал я тогда, что через год…
– Вы инженер?
– Да.
– Вы моего двоюродного брата не знаете? Сикорского?
– Валериана Андреевича?
– Да.
Карташев обрадованно заговорил:
– Как же не знаю. В постройке я был его помощником. Мы старые знакомые, друзья еще с гимназии.
Они быстро разговорились. Она оказалась веселой и бойкой спутницей. Оба они были как бы товарищами по несчастью: она проводила своего мужа, он свою невесту.
Она была хороша. Полное, упругое тело на плечах и верхней части груди просвечивало чрез ее ажурную кофточку. Здоровый румянец играл на щеках, черный пушок оттенял сочные, нежные губы, серые большие глаза ее смотрели и обжигали из-под черных ресниц.
Наступали сумерки, становилось темно, а кондуктор все не зажигал огней.
Карташев как-то особенно чувствовал себя. Ему хотелось говорить, говорить о своей невесте и в то же время смотреть в эти серые глаза, смотреть на пушок губ и жадно следить за подергиванием их, когда, смеясь, она вдруг показывала ряд мелких, блестящих, как смоченный жемчуг, зубов. Хотелось коснуться ее маленькой, пухлой руки, коснуться ее розового, полного тела. И от этого кровь горячо вдруг приливала к его сердцу и сладкая истома, как набежавшая волна, охватывала его всего.
И тогда они оба сразу смолкали, смотрели в окно и опять друг на друга, и словно что-то вспыхивало опять в их глазах и радостно освещало надвигавшийся мрак ночи.
Прошел кондуктор, зажег свечу и ушел.
Свеча, не разгоревшись, потухла, и опять в темноте они сидели, говорили и, сидя уже рядом, смотрели в окно.
Загорелись яркие звезды в синем бархатном небе, и бархат все синел и темнел, а звезды сверкали все ярче и ярче. Сверкали и дрожали, как капли росы, вот-вот готовые упасть. И падали и серебряным следом резали темную даль. И, как беззвучный вздох, сладко замирало в их душах это падение. И сильнее хотелось говорить, смотреть, касаться.
– Я совсем вас не вижу, – говорил Карташев, всматриваясь ближе в ее лицо.
– А я вас вижу, – говорила она и смеялась, слегка отодвигаясь.
Взошла луна и осветила их обоих. Уже другое было у нее лицо. Лицо русалки, очаровательное, волшебное, и казалось, вот-вот спадут с нее ее платья и прильнет он к ней дрожа от восторга, и умрет в ее объятиях. И сильнее кружилась голова, и, чувствуя себя, как пьяный, он весело болтал и смеялся, подавляя дрожание голоса, подавляя иногда прямо безумное желание броситься и целовать ее. Подавляя, потому что боялся, что не встретит в ней отклика, потому что после этого произойдет вдруг что-то страшное и позорное. И он опять и опять всматривался в нее и мучительно решал, что она теперь чувствует и переживает.
Поезд резко остановился, и в темноте раздался голос кондуктора с платформы:
– Троянов Вал!
– Ваша станция? – разочарованно спросила она.
– Я проеду до конца участка.
Еще четыре часа быть с ней.
– А может быть, вы спать хотите?
– Я?
Она рассмеялась.
– Боже сохрани. Я минутки не засну, потому что одна, потому что буду бояться! Ах, как я рада, что вы едете дальше. Сколько еще времени мы проведем вместе?
– Четыре часа.
– Будет шесть. Скоро светать будет.
Поезд опять мягко понесся в лунную волшебную даль.
– Ах, как хорошо! – радостно говорила она.
– Как в сказке, – отвечал ей Карташев, – мы с вами летим на крыльях. Вы русалка, волшебница, я обнял вас, потому что иначе как же? Я упаду и разобьюсь, бедный смертный. А вы протягиваете вперед руку, и по вашему властному движению все с волшебной силой меняется и превращается в такое чарующее, чему нет слов. Только смотреть, и молиться, и целовать, если б только можно было… Ай, как хороша, как прекрасна жизнь! Хочется кричать от радости!
Стало светать, взошло солнце, и опять другим, новым казалось ее лицо. Теперь ее густые волосы разбились, и в их рамке выглядывало утомленное, слегка побледневшее ее лицо и большие серые глаза с черными ресницами.
Вот и последняя станция. Теперь поздно уже броситься и целовать ее. И слава богу.
Они сердечно прощаются, и Карташев целует ее руку.
Поезд отходит, Карташев стоит на платформе, она смотрит из окна вагона. Теперь Карташев дает волю себе и глазами целует ее глаза, волосы, губы, плечи… И, кажется, она понимает это и не отводит больше глаз.
И мучительное сожаление сжимает его сердце: зачем, зачем так скоро и бесследно пронеслась эта ночь?
Целый день после бессонной ночи Карташев чувствовал себя как в тумане. В этом тумане перекрещивались беспрестанно текущие дела, воспоминания о двоюродной сестре Сикорского, воспоминания о невесте.
И в зависимости от охватывавших его воспоминаний то кровь бурно приливала к его сердцу, то казалось, что слышит он какую-то далекую нежную музыку, с ясным, грустным и в то же время успокаивающим мотивом. Но в то же время текущие дела линии требовали непрерывного напряжения, и он, отдаваясь на мгновение этим воспоминаниям, гнал их от себя.
Под вечер помощник затащил его к себе на ужин, где также была и княгиня и князь.
Карташеву казалось, что в последнее время князь относился к нему подозрительно и всегда особенно усиленно подкручивал свои усы кверху, когда встречался с Карташевым.
Очевидно, то, что Карташев жених, успокоило князя, и теперь он был опять веселый и ласковый.
А княгиня, напротив, была сосредоточенна и выжидательна.
После ужина князь и княгиня ушли на станцию, помощник занялся заказами на завтрашний день, а Карташев пошел к себе.
Придя домой, он быстро разделся и лег. Усталость приятно охватила его, и он быстро и крепко заснул.
Проснувшись на другой день, Карташев сразу подумал о своей невесте. В противоположность вчерашнему теперь она стояла на первом плане. Он отчетливо видел ее скромную фигурку, ее из шотландской материи тальму, ее розовую рабочую шкатулку. Он опять сидел с ней рядом на корме парохода, следил за бурлящим следом винта и говорил.
Ему захотелось писать, и он сел за письмо к ней:
«Милая, дорогая моя, радость моя! Взошло солнце, и я проснулся, и первая мысль о тебе. Как это солнце – ты своими лучами сразу осветила и согрела мою душу, и я сажусь писать тебе, моему источнику света, чистоты, ласки. Я знаю, что я не стою тебя, но тем сильнее я стремлюсь к тебе, я хочу быть с тобой».
Карташев писал и писал, лист за листом, поданный кофе остыл; приемная наполнилась обычными посетителями, в комнату наконец заглянул его помощник.
– Я сейчас, сейчас… Принимайте их покамест.
– Да не хотят они разговаривать со мной.
– Сейчас, сейчас…
Карташев торопливо дописывал:
«Вот какое длинное вышло мое первое письмо, стыдно даже посылать. А хочется еще и еще писать, не вставая, все три месяца нашей разлуки, но в приемной, как в улье, жужжат голоса, – мой добрый, толстый и благодушный, как отпоенный теленок, помощник заглядывает ко мне, а мне надо еще кончать письмо, одеваться и пить кофе. И уже девять часов».
Через несколько дней и Карташев получил первое письмо от своей невесты.
И конверт, и почерк, и письмо были такие же изящные, такие же скромные, как и она сама.
Карташев с восторгом прочел письмо и в тысячный раз подумал, что лучшей жены он не мог бы себе пожелать.
В этом письме просто и в то же время умно и наблюдательно Аделаида Борисовна описывала то, что видела, слышала, изредка стыдливо только иногда касаясь самой себя.
«Умная, наблюдательная, сдержанная, образованная, такая же, как мама, – думал Карташев, – и в то же время нежная, женственная, прелестная…»
Мало-помалу жизнь Карташева вошла в обычную колею. Он возился с подрядчиками, ездил по линии. По мере того как крупные работы заканчивались на участке, мелким конца не было. Там толчки, там осунулось полотно, там трава не скошена, не вытянуты бровки полотна, не выходят к поездам сторожихи, а сторожа постоянно попадаются только около своих будок. А вот рабочая артель, и Карташев быстро пересчитывает и отмечает себе их количество на этот день.
Все это было важно, как всякая мелочь в деле. Своего рода часовой механизм, где все должно быть в строгом порядке и соответствии, чтобы получалась общая совокупность. Но в то же время все это было и очень однообразно. Утомительно своей однообразностью. Никогда Карташев не уставал так в самые кипучие моменты постройки, как уставал теперь, возвращаясь к вечеру домой после всей этой мелкой сутолоки дня. Так же скучна была и работа в канцелярии – переписка с начальством, мелкая отчетность.
И над всем господствовало теперь сознание, что главное надо всем этим – его Деля, будущая их жизнь, переписка с ней, необходимость ехать в Петербург.
Он уже подал просьбу о двухмесячном отпуске и только ждал заместителя.
Его мысли были уже далеки от того места, к которому он еще был прикован, и он радостно думал о том уже близком времени, когда, свободный от всяких дел, он будет нестись в Петербург. Будет лежать, смотреть в окно вагона, читать в сознании, что дверь не отворится больше и не будут ему докладывать, теребить на все стороны, требовать неотложных ответов.
Приехал и заместитель, и в последний раз с ним объехал Карташев участок.
Он сдал участок, кассу, канцелярию, распрощался со всеми, погулял на прощание в роще с княгиней и уехал ночью, провожаемый только князем.
Поезд тронулся, в последний раз высунулся из окна Карташев, махнул фуражкой князю и сел в своем купе.
Было какое-то предчувствие в его душе, что сюда он больше не возвратится. И, проверяя себя, он был бы и рад этому. Даже зимняя жизнь в своем участке с молодой женою здесь не манила его на глазах у анализирующей княгини, у скептика князя, у доброго обжоры помощника. Это и не общество, и не та кипучая жизнь постройки, которая так по душе пришлась Карташеву.
Жизнь, в которой можно забыть самого себя, можно отличиться, выдвинуться, измерить предел своих сил и способностей.
А вдруг там, в Петербурге, ему удастся попасть опять на постройку, проникнуть в те таинственные управления построек дорог, в которых до сих пор ему удавалось видеть с Володькой только приемные да быстро проходящих озабоченных и важных служащих этих управлений. Удавалось только читать на дверях: «кабинет директора», и в уме представлять себе, как в этом кабинете с тяжелой кожаной мебелью в образцовом порядке, где-то за большим столом, заваленный бумагами, заседает важный, как бог, директор. Какой он? Лысый? Старый? Молодой еще?
Может быть, и он, Карташев, будет когда-нибудь таким же? Нет, никогда не будет. Будет и у него много в жизни, но чего-то другого. Но важным в этом кабинете он себя не мог представить.
Перед Петербургом Карташев заехал к родным.
– Если бы я навязалась ехать с тобой, – спросила его Маня, – взял бы?
– С удовольствием и притом на свой счет туда и обратно и с суточными по пяти рублей в день.
Маня говорила, что едет главным образом справиться насчет поступления на медицинские курсы.
Аглаида Васильевна сочувствовала поездке Мани в том смысле, что это будет безопаснее для Карташева. Мало ли что в дороге может случиться? Встреча с какой-нибудь интриганкой, которая сумеет ловко и быстро оплести ее сына. Мало ли таких, и кого легче, как не ее сына, провести как угодно?
Этими своими соображениями она с Маней поделилась.
И Маня согласилась с матерью, сказав:
– Конечно, конечно… Со мной насчет всего такого можете быть покойны: так отведем Тёмке глаза, что он никого, кроме тех, кого я ему подсуну, не увидит.
Маня весело рассмеялась.
– Если б он только слышал, какую змею отогревает в моем лице.
– Боже сохрани ему говорить!
– Ну конечно!
В оберегании брата от вредных влияний принимал участие и Сережа.
На вокзале он, пройдя все вагоны, сказал сестре:
– Давай вещи. В одном купе с тобой будет сидеть такая рожа, что и Тёмка не полакомится. Будет доволен.
– А он сам в этом же вагоне будет?
– Рядом купе для курящих.
– Ну, неси.
– А вот к этому вагону и близко его не подпускай, – там такая плутишка сидит, что я и сам был бы не прочь…
– Фу, Сережа!
– Что за фу? Для этого и на свет созданы.
Дама, ехавшая в купе с Маней, на одной из станций Московско-Курской дороги слезла.
Маня осталась одна.
– Ну, слушай, – заговорила Маня, когда к ней пришел брат. – В Петербург я теперь не поеду…
– А куда же ты поедешь?
– Это все равно. Сойду я в Туле и чрез несколько дней буду в Петербурге. Я тебя очень прошу ни маме, никому об этом ни слова.
– Надо в таком случае условиться, в какой гостинице мы остановимся в Петербурге.
– Я с тобой не остановлюсь.
– А ты где же остановишься?
– Ну, это все равно, но ты скажи, где тебя искать?
– Где? Ну, в Английской.
– Дорогая, наверно?
– Я не знаю, – во всяком случае, не из самых дорогих. Тебе сколько дать денег?
– Столько, сколько не стеснило бы тебя.
– Пятьсот хочешь?
– А ты не боишься сесть на мель?
– Нет.
– В таком случае давай, пригодятся.
– Ты мне обещала, помнишь, рассказать через год о переменах у вас.
– Перемены предполагаются большие. Вот приеду в Петербург, расскажу.
– Они, что ж, за эту твою поездку выяснятся?
Маня быстро пересела от окна и спокойно спросила:
– Почему в эту поездку?
– Потому что ты сама откладываешь до Петербурга.
– Я не потому откладываю.
– А почему же?
– Почему да почему… Стареньким скоро будете, если знать все захотите… В общем, конечно, эта моя поездка должна выяснить многое из того, что и мне теперь не ясно еще. Одно можно сказать, что раскол зашел так далеко между нами, что придется, пожалуй, и совсем расколоться на две партии.
– Теперь одна? Земля и воля?
– Не кричи. Да.
– А какая другая будет?
– В Петербурге расскажу.
– Денег ты им много везешь?
– А любопытно?
– Как хочешь.
– Видишь, за этот год собрала я тысяч шесть, но осталось около четырех.
– А в общем, большие пожертвования?
– Не знаю. Знаю одно только, что нужда громадная в деньгах.
– И когда конец?
– Конец?
Маня пожала плечами.
– Только еще начинается. При детях твоих будет конец.
В Тулу приехали вечером.
– Не провожай, – категорически сказала Маня, целуясь с братом.
– Я все равно пойду в буфет.
– Немножко подожди.
Карташев в окно вагона видел, как сошла Маня, поздоровалась с каким-то худым, сгорбленным, молодым брюнетом с жидкой бородкой и прошла с ним к выходу.
Карташев еще немного подождал и тоже вышел.
В большой зале буфета стоял гул от массы голосов толпившегося народа.
Карташев вспомнил, что, будучи студентом, в Туле всегда ел суточные щи с пирожками. И теперь он потребовал себе щей, ел их и искал глазами сестру.
Но ни ее, ни спутника ее нигде не было видно.
Только на десятый день по приезде Карташев увиделся с сестрой.
Она подошла к нему, когда он выходил из гостиницы.
– Не бери извозчика, – сказала она, – пройдем пешком.
Они пошли сперва по Вознесенскому и затем повернули по Морской по направлению к театрам.
– Ты шла ко мне или ждала меня?
– Ждала. Такое знакомство, как со мной, принесет тебе только вред. Слушай теперь хорошенько. То, о чем мы говорили дорогой, – теперь совершившийся факт: образовалась новая партия, и я примкнула к ней. На днях мы выпускаем первый номер нашего журнала. Мы будем называться народовольцы. Наша программа в сущности не отличается от «Черного передела», но путь для достижения цели у нас иной. Мы говорим так: пока нет свободы, настоящей, по крайней мере, чтобы высказывать открыто свои мнения и вести мирную агитацию, ничего нельзя сделать, как уже показал опыт. За пропаганду, то есть за то, что дозволяется во всех конституционных государствах, у нас ссылают уже на каторгу, а скоро и вешать будут. Поэтому и прежде всего борьба с режимом, чтобы свергнуть его и установить ту форму, хотя бы буржуазной свободы, какой пользуются в Европе. Борьба на почве террора: политические убийства, устранение тех, в чьих руках власть, кто не желает нового порядка вещей.
– Но ведь всякое насилие – замена разума руками, а те руки сильнее ваших.
– Теперь – да, но пройдут года, и там будет меньшинство. Мы-то, конечно, обреченные… Я уже переменила фамилию: сестры Мани у вас больше нет. Подготовь маму, и выдумайте себе, какую хотите, историю моего исчезновения. До свадьбы лучше не говори ничего: я осталась, чтоб присмотреться к курсам.
– Ты будешь писать?
– Нет, ни я к вам, ни вы ко мне.
– Маня, но ты подумай, какой это удар для мамы будет?!
– А! Среди всех тех ударов, о которых скоро услышите, стоит ли еще говорить о таком ударе? И этот урод, на набитый мешок похожий, – Маня показала на проходившего, точно распухшего господина, который с широко раскрытыми глазами осмотрел ее, – и лучший из людей – только короткий, очень короткий момент проносятся по земле, и весь вопрос не в продолжительности этого мгновения, так как оно все равно ничтожно по краткости, а в том, как это мгновенье будет использовано, сколько сознания будет в него вложено в том смысле, что раз живешь, коротко живешь, и третье, что никому, кроме дела, которое вечно в тебе и за тебя будет жить, ты не нужна и не принадлежишь. Постарайся стать на мою точку зрения и понять одно, что все, что я говорю, не слова, а мое дело, и с точки зрения этого дела ты понимаешь, как я отношусь и к своим и к маминым невзгодам, которые являются для дела вредными, тормозящими его, поэтому отвратительными. Законно, целесообразно одно: общее, равное благо людей, и враги этого блага, похитители его, – наши враги без пощады. Они будут, конечно, ненавидеть нас, будут искажать смысл нашей деятельности, но им и не остается ничего больше… Можешь передать маме, что я лично счастлива, что попала в лучшую струю человеческой жизни, и что, что бы меня ни ждало, я лучшего ничего и не желаю. Желаю только, чтоб это все было чем больше, тем лучше.
Маня остановилась и весело протянула вперед руку.
– А теперь прощай и не поминай лихом. В мою память лишние деньги отдавай, а может быть, когда-нибудь и не в мою уже память, а в силу своего собственного сознания.
У Мани сверкнули слезы.
– О, какое это было бы счастье.
Маня отвернулась и пошла прочь.
– Маня! Маня! – звал ее Карташев.
Но Маня, не поворачиваясь, села на проезжавшего извозчика и быстро уехала.
Подавленный, недоумевающий Карташев еще долго стоял и смотрел вслед уехавшей сестре.
Неужели его сестра, эта Маня, может быть, очень скоро уже будет стоять перед своей жертвой, будет видеть ее кровь, конвульсии смерти, а потом и сама умирать? Сделаться палачом ей – Мане, которая сама и добрая, и умная, и любящая. Красивая… могла бы жить, наслаждаться жизнью… Как могла оторваться она от всего этого?.. Мог ли бы он? Нет, нет. Даже если бы и сознавал, что истина у них. Но разве могут они с уверенностью сказать, что истина у них? Где факты? И разве жизнь не разрушила уже все фантазии Фурье, построенные на том, что стоит только захотеть. Но, чтоб захотеть, надо знать, чего хочешь. Надо самознание, образование, а среди ста миллионов темной, беспросветно темной массы когда наступит это самознание? И это равенство, это равенство всех и вся… Возможно ли оно? Возможен ли прогресс, сама жизнь среди непроглядной серой пелены этого равенства без семьи, близких, из-за жалкого куска хлеба? Какая-то беспросветная тюрьма, арестантские роты, та же община, деревенская, в которой самые талантливые спиваются, ссылаются, делаются негодяями.
Карташев энергично, быстро шел в свое министерство.
Нет, нет. Жизнь не так прямолинейна, и если две тысячи лет тому назад попытки Христа, действовавшего не руками, а силой убеждения, силой большей, чем руки и насилие, ничего не достигли и до сих пор, то не достигнут и эти…
– Извозчик! – позвал Карташев пустого извозчика.
Он ехал и опять думал и думал.
Ему жаль было Мани. Она стояла чистая и светлая перед ним. Помимо его воли, все существо его проникалось уважением к ней, каким-то особым уважением к существу высшему, чем он, способному на то, о чем он и подумать не мог бы. Через нее и ко всей ее партии было то же бессознательное чувство.
1906