– А Пете что оставалось делать? – подняла плечо Марья Андреевна. – Когда он чуть не силой влетел к нам?
– И о Петре Матвеевиче говорили, и все признали его безвыходное положение как начальника первой дистанции.
– Вы понимаете, всё под носом здесь; выехал на пикник, а рапортует, что на линии был, за работами следил. Петя говорит, что на мосту от них отбоя нет. Извозчик к мосту всего двугривенный стоит, а он разъездов, которые наша же контора оплачивает, выведет себе на сто рублей. – Ну! прямо совестно смотреть на это бесстыжее отродье. Пьян, ничего не знает, ничего не понимает, несет такую чушь, что уши вянут.
– А попробуй с ним не поладить!
– Самое лучшее, конечно, избегать их, как чумы.
– Деньги получили? – спросила Марья Андреевна.
– Получил.
– Ну, давайте их сюда.
– Нет, Марья Андреевна, эти деньги я решил истратить.
– Куда?
– На подарки матери, сестре, брату.
– Слушайте, так хоть сделайте толковые подарки. Знаете, что б я вам посоветовала: деньгами им дайте, а то ведь накупите всякой ненужной дряни, как вот он, – она показала на брата, – а того, что нужно, и не купите.
– Ну, матери, например, как же деньгами?
Карташев приехал в Одессу утром. Его никто не ждал, и тем более обрадовались.
Нашли его помолодевшим, поздоровевшим и таким жизнерадостным, каким уже давно не видали.
Пошли за дядей Митей, который в это время был в городе, и, слушая Карташева, и мать и дядя постоянно крестились.
– Ну, слава тебе, господи, слава тебе!
Когда мать услыхала, что он уже помощником начальника дистанции, получает уже по двести рублей в месяц, она встала, прошла в спальню и долго там молилась, стоя на коленях перед образом.
Возвратившись, она горячо поцеловала сына в лоб и сказала:
– От всей души тебя поздравляю и не сомневаюсь, что мой сын будет и умный, и дельный, и будет украшением своей корпорации. Теперь сделай своей матери подарок: подари мне двести рублей.
– Я хотел вам больше подарить! – рассмеялся Карташев.
– Больше не надо. Дай свой портфель – я сама возьму.
Она взяла из портфеля, возвратила портфель сыну, а двести рублей держала в руках.
– Когда ты был безнадежно болен, я пообещала из первого твоего жалованья послать эти двести рублей на Афон, и сегодня они будут посланы.
Маня дергала носом и, протянув руку к матери, лукаво сказала:
– Лучше дайте мне…
– Нет, нет, – решительно сказала мать.
– Конечно, не отдавайте, сестра, – поддержал ее и дядя, – и я и от себя еще дам.
Он тоже вынул двести рублей.
– Тогда я закажу также на Афон, на эти двести рублей, образ с тремя святителями: Пантелеем, Дмитрием и Артемием, и этот образ, – обратилась она к брату, – мы подарим не ему, а жене его. Согласен?
– Так ведь он кухарку же собирался взять себе в жены! – рассмеялся дядя и, обняв племянника и целуя его, сказал: – Сердце мое, как люблю я тебя.
А мать сказала:
– Это уж его право выбирать себе жену; кого возьмет, та и будет моей дочерью.
– Да, жалко, жалко, что Деля теперь не видит тебя, – сказала Маня, – она, кстати, тебе кланяется.
– Спасибо, – сказал Карташев и посмотрел на часы. – Мне надо ехать в город.
Он рассказал, что привез письмо главному уполномоченному Полякова, инженеру Савинскому, и что хочет его сейчас же отвезти, заехав предварительно в магазин купить себе летний костюм.
Дядя Митя сделал большие глаза, почтительно наклонил голову и сказал:
– Помяните мое слово: блестящую карьеру сделает.
Дядя Митя пользовался в родне репутацией очень умного человека и сердцеведа.
Матери были очень приятны слова брата.
Карташеву тоже была приятна эта похвала. Он усмехнулся и сказал:
– Говорят, что я тоже похож на Бертензона.
Доктор Бертензон, еврей, был старинный домашний доктор Карташевых, и в памяти его остались как-то шутливо сказанные слова отца, что мать его увлекалась Бертензоном.
– Глупости говоришь, – сказала мать, и Карташеву показалось, что она смутилась.
А дядя весело прибавил:
– Если твоя мама, смотря в свое время на него, высмотрела и его пронырливый ум для тебя, так и слава богу, и благодари ее за то…
– Ну, господа, вы оба глупости заговорили.
– Да так же, сестра, всегда бывает – от большого ума всегда на малый сходят.
– Хочешь, вместе едем, Маня?.. – предложил Карташев.
– Едем, – весело согласилась сестра.
– Отлично, поезжай, – сказала мать, – и поторгуйся за него.
– Ну, как живешь? – спросил сестру Карташев, сидя с ней на извозчике.
– Живем, – ответила сестра и насторожилась.
Наступило молчание, и сестра спросила:
– Ты что это вдруг заинтересовался моей жизнью?
– Я, во-первых, всегда интересовался, но раньше я тебе совершенно не сочувствовал, а теперь сочувствую.
– Гром и молния! Что ж это значит?
– Да я сам еще не знаю. Видишь, я все время, с гимназии еще, уперся лбом, что все это только мальчишество, плод, так сказать, незрелой мысли. Ну, а в этот месяц я встретил такую массу людей, которых очень уважаю и которых упрекнуть в незрелости мысли никак нельзя. С рабочими изо дня в день целый месяц прожил их жизнью, их мыслями. Все это как-то отвело меня от стены, и может быть, и я сам отстал и уже сам являю из себя плод незрелой мысли. Я и хотел с тобой поговорить. Если у тебя есть что почитать, я с удовольствием прочту.
– Приятно слышать, во всяком случае, – сказала, помолчав, сестра. – Две брюшюры есть, я дам их тебе.
– Можешь ты мне в кратких словах передать сущность вашего ученья?
– Могу, конечно… Земля принадлежит крестьянам, народу. Народ, темная масса, этого не сознает и отдает себя в кабалу. Пробудить самосознание в этой темной массе, сделать ее хозяином в государстве, где она составляет девяносто процентов населения, – вот основная задача партии. Правительство, конечно, против этого и ведет с нами борьбу. Эта борьба все больше и больше обостряется, и на этой почве страсти с обеих сторон разыгрываются. Все больше и больше приходим мы к заключению, что, при полной нашей бесправности, мы не можем вести мирную оппозицию. Пока что-нибудь успеешь уяснить неграмотному крестьянству, тебя уже схватят и сошлют на каторгу. Ну, тогда уж сам собою ставится вопрос: на каторгу так на каторгу – было бы за что! Репрессия идет очень быстрыми шагами вперед; может быть, и казни начнутся, тогда опять – раз казнь – было бы за что! И каракозовская попытка может повториться в более широких размерах. Я лично не сочувствую всему этому ужасу, да, собственно, и все наши – тоже, но роковым образом само собою это идет все дальше и дальше, и хотя страшно уродливо, но логически вытекает одно из другого. Некоторые из наших считают уже теперь бесполезной работой хожденье в народ и высказываются только за политическую борьбу, за борьбу с правительством и самодержавием путем, конечно, единственным, который имеется в распоряжении партий, – путем террора, убийства тех, кто особенно стесняет жить, действовать, проводить свои взгляды.
– Такая борьба, ты думаешь, приведет к успеху?
– Что к успеху приведет – в этом нет никакого сомнения. Ты же знаешь мировую историю, и не из другого же теста и мы, русские, сделаны; но когда будет успех, конечно, нельзя сказать. Россия так громадна, так разнообразна и в ядре своем так некультурна, что сказать что-нибудь определенное вряд ли можно. Лично я так смотрю: и я, и ты, и все мы – грибы своего времени. Этим временем и определяется свойство грибов, и в этом отношении и я и ты, мы – стихийные силы, которые должны руководствоваться прежде всего инстинктом. Этот инстинкт толкает и создает в конце концов общечеловеческую историю.
– Ты, значит, считаешь, что партия только в начале своей деятельности?
– Конечно.
– Но, ты говоришь, уже раскол есть?
– Что ж из этого? Раскол – это работа мысли, и его бояться нечего.
– У вас сношения с заграницей есть?
– Есть. Если слишком сильны будут репрессии, то центр тяжести может опять, как при Герцене, перенестись за границу.
– А Герцен уже потерял значение?
– Да, на социальной почве он слаб. Его заело в значительной степени славянофильство, уверенность, что мы, русские, из другого теста созданы. Он носится со своей общиной, как ячейкой будущей социальной формы, забывая, что у нас эта община такой же пережиток, каким в свое время она была и на Западе. Наша община прежде всего фискальная, служащая интересам только правительства, и в той форме, как она существует, по-моему, источник только всякого мрака. В этом вопросе я, впрочем, расхожусь почти со всеми. По-моему, единственный Глеб Успенский не вводит себя в обман относительно общины. И видишь, раз дело перейдет на политическую борьбу, тогда само собой все эти вопросы отойдут на задний план.
– Ну, а деньги у вас есть для борьбы?
– Насчет денег – трудно!
– Я хотел тебе сделать подарок, но не знаю, деньгами или подарком.
– Деньгами, конечно! – весело рассмеялась Маня.
– Я тебе дам пятьсот рублей.
– Ты с ума сошел! Больше пятидесяти не возьму.
Карташев стал убеждать, и Маня скоро согласилась.
– Давай! – сказала она. – Все равно так же пропадут, отдашь первому встречному или украдут…
Карташев вспомнил Леонида и рассмеялся.
– Ты знаешь, с твоим кружком очень жаждет познакомиться один инженер, Борисов. Очень дельный и умный человек. И чистая душа, это сразу чувствуется. Он и деньгами, наверно, поможет. Я как-нибудь его привезу.
– А он не выдаст нас?
– Ну, что ты, бог с тобой! Он хочет работать, и я уверен, что он мог бы быть большой силой.
– Ну что ж, вези!
– Вот, если бы ты за него замуж вышла – то-то парочка была бы!
– Ну, ну… Если не хочешь, чтоб он сразу мне опротивел, о замужестве не говори.
Подъехали к магазину готового платья с большим зеркальным окном.
Карташев нашел для себя легкий чесунчовый костюм, похожий на костюм Сикорского, и был очень доволен.
– Ты знаешь, – сказала ему Маня, выходя с ним из магазина, – у тебя даже манера говорить и голос переменился, – нет, ты мне теперь положительно нравишься!
Карташев чувствовал себя Сикорским, а еще больше Пахомовым, делая такие же резкие, размашистые движения, то сдвигая, то раздвигая брови, бросая отрывочные фразы.
– Ты только не засиживайся, – сказала ему сестра, когда они подъехали к Лондонской гостинице.
Инженер Савинский сейчас же принял Карташева.
Он был одет в оригинальный, скромный, изящный летний белый костюм, красиво обрисовывавший его нарядную фигуру.
Карташев представлял его себе уже пожилым инженером, что-то вроде Данилова, и увидел очень живого красивого брюнета. Лицо Савинского было небольшое, но глаза большие, веселые и ласковые и в то же время проницательные и умные.
Особенно оригинальны были его седые волосы, которые еще ярче подчеркивали молодость лица.
– Пожалуйста, садитесь, – радушно встретил Карташева Савинский, откладывая в сторону поданное ему письмо. – Вы давно из Бендер?
– Сегодня приехал.
– Это очень любезно с вашей стороны сейчас же и завезти мне письмо. Вы здесь один или у родных?
– У своих.
– Тем больше ценю. Новости, которые вы привезли, очень меня интересуют, но я не хотел бы быть эгоистом. Здесь еще есть один инженер, который тоже принимает участие в нашей дороге. Мы сегодня с ним завтракаем в час. Если и вы были бы так любезны позавтракать с нами здесь в общей зале.
– С большим удовольствием, – сказал Карташев, вставая и откланиваясь.
– Уже! – удивилась Маня.
– Отложил разговор до завтрака, сегодня в час здесь.
– О-го! как сказал бы дядя Митя.
Когда дома Карташев сказал, что будет завтракать с Савинским, Сережа крикнул:
– Пойду непременно на бульвар и загляну в окна ресторана, чтоб хотя издали увидеть твое начальство, як воно выгляда!
Ровно в час Карташев вошел в общую залу ресторана и среди разбросанных за маленькими столиками групп увидел у окна инженера Савинского и другого, молодого, высокого, с длинной тонкой шеей, с английским пробором. Когда Савинский знакомил их, Карташев сказал:
– Я вас сразу узнал, – вы Лостер? Вы кончили гимназию когда я поступил в нее.
– Вы эту гимназию и кончили?
– Да, эту.
– Довольно редкий случай. И сколько вас так поступивших в первый класс дошли до конца?
– Я один, – ответил Карташев. – И помню, как крепко меня побил мой товарищ в первом классе, когда я ему сказал: «Вот, когда я буду в седьмом классе…»
Смеясь, все трое сели за столик, на котором в безукоризненной чистоте были поставлены – водка, еще какая-то бутылка, креветки, редиска со льдом и – тоже со льдом – свежая икра.
– Прикажете джину, водки?
Лостер совсем отказался, а Савинский, наливая себе в маленькую рюмочку немного джину, сказал:
– Ну, а я, старый пьяница, выпью, по слабости своей к англичанам, джину.
– Пока нам подадут, может быть, расскажете нам, что у вас теперь делается?
Карташев со слов Борисова передал о положении дел, и оба инженера очень внимательно его слушали.
– А вы сами когда возвратились с линии? – спросил Савинский Карташева.
– Я возвратился третьего дня.
– И уже так хорошо вошли в курс дела?
Карташев покраснел и увидел в это время в окне смешно вытянутое, заглядывающее лицо брата, который, очевидно, не ожидал, что наблюдаемый им оказался так близко сидящим к окну. Увидал Карташев и море, сверкавшее синевой и прохладой, и еще веселее стало ему на душе.
– Нескромный вопрос, – сказал Савинский, смотря на Карташева, – вообще благосклонно дамы к вам относятся?
Карташев смутился и только махнул рукой, а Савинский, смеясь, сказал Лостеру:
– Что, Николай Павлович, совсем ведь еще юноша?
Он ласково смотрел в глаза Карташева и, пододвигая к нему чашу с ботвиньей, говорил:
– Пожалуйста!
– Вино белое или красное? – спросил Савинский.
– Белое, конечно, – сказал авторитетно Лостер.
– Белое, – сказал и Карташев.
– Дайте нам… дайте нам… ну, гут-дор.
– Вы знаете, – обратился он к Карташеву, – разницу в винах? Если вы хотите быть веселее – пейте рейнское. Если хотите крепко спать – бордо. Если хотите ухаживать за женщинами – пейте бургонское. Англичане предпочитают это вино, и так как я имею слабость к англичанам…
Савинский выставлял себя пьяницей, но пил очень мало, еще меньше пил Лостер.
Прощаясь, Савинский сказал Карташеву:
– Очень вам благодарен за все сообщенное. Я ответное письмо сегодня же напишу и пришлю к вам. Вы дома будете?
– Да, я прямо домой еду.
Савинский записал адрес Карташева.
– Это ваша сестра сегодня утром была с вами?
«Черт побери, – подумал Карташев, – он в окно, значит, увидел».
– Да, сестра.
– Сходство есть.
У выхода Карташев столкнулся с братом.
– Ну, едем скорее, – устало проговорил Сережа. – Тебе там хорошо было прохлаждаться, а у меня, братец мой, только слюнки текли, и теперь брюхо так подвело…
Сережа хотел было сесть на извозчика, но Карташев, сделав знак извозчику, сказал:
– Пройдем немного пешком.
– Это еще зачем?
– Я тебе потом объясню.
Пройдя и сев на извозчика, он рассказал, как Савинский в окно увидел сегодня Маню.
– Ну, так в чем же дело? – обиделся Сережа. – Тебе совестно, что ли, что я твой брат и ты со мной едешь?
– О, чучело! – рассмеялся Карташев. – За твой голод я хочу тебя вознаградить. Я куплю тебе свежей икры, балыка…
– Валяй!
– Куплю персиков, всяких фрукт…
– Валяй, валяй!
– И подарю тебе сто рублей.
– А вот это и совсем умно, – развеселился окончательно Сережа. – Это очень умно, пожалуйста, почаще приезжай.
В фруктовых лавках Сережа говорил брату:
– Смотри, смотри, свежие фисташки в кожуре, а вот уже и виноград константинопольский, и свежие орехи.
Накупили всего. Увидел Сережа на улице продающийся альвачик и обратил и на него внимание брата.
– Мне и его надо, – сказал старший Карташев.
– А теперь, знаешь, – предложил Сережа, – чтобы закончить, заедем и выпьем квасу на углу Успенской и Александровской. Ты, наверно, давно его не пил?
– С гимназических времен.
– Любил его?..
– Очень.
Старший Карташев, отпив, сидя на зеленой скамье под навесом у входа в погреб, где разливали квас, сказал:
– Прежде он был вкуснее.
– Погоди еще годков десяток, – ответил Сережа, – и еще вкуснее станет тот прежний. Отличный квас.
И Сережа жадно тянул розовую ароматную холодную влагу, смешанную с пеной.
Домой приехали братья нагруженные выше головы.
У подъезда Сережа таинственно заметил брату:
– Если ты не забудешь своего щедрого подарка, то сделай это так, чтоб твоя правая рука не знала, что творит левая…
Старший Карташев достал сторублевую бумажку и в левой руке, сам отвернувшись, протянул ее брату.
– Правильно, – ответил брат, пряча бумажку в то время, как девушка отворяла дверь.
Все уже пообедали и теперь усадили обедать Сережу, а старший брат с Маней пошли наверх с визитом.
Генерал и Евгения Борисовна радушно приняли Карташева и горячо поздравляли его.
К четырем часам они спустились вниз на террасу к общему чаю, к которому приехал и дядя Митя послушать о результате визита племянника к Савинскому.
У Сережи с Аней шли обычные пререкания.
Он говорил брату:
– Ты совершенно напрасно подарил ей сто рублей. Ведь так и будут лежать, пока не сгниют.
– А что ж, лучше так, как ты, выбросить за окошко? – отвечала бойко, тараща на брата глаза, Аня.
– Умница, Аня! – говорила мать.
– Так я, по крайней мере, живу, – говорил Сережа и потянулся за громадным персиком, – а ты что? Прозябаешь. Стираешь воротнички свои – жизнь прачки.
Аня обиделась и, поджав губы, сказала:
– По крайней мере, у мужа моего будет всегда чистая рубаха.
Это вызвало громкий смех, и среди смеха Аглаида Васильевна твердила:
– Умница моя, умница…
В это время вдруг приехал, никем не ожиданный, Савинский. Это внимание с его стороны было очень оценено и Аглаидой Васильевной, и братом ее, а Сережу это так поразило, что, пока знакомились с Савинским старшие, он, прикрыв рот, торопился справиться с непомерно большим персиком, который от неожиданности сразу засунул себе в рот.
Дядя Митя, торопливо застегивая свой пиджак, почтительно раскланялся с Савинским. Савинский был в форме с погонами действительного статского советника, Владимиром на шее и шпагой.
Как светский, умный и образованный человек, он быстро уловил общий тон и не только не стеснил общество, но еще прибавил оживления.
Усаживаясь и принимая стакан чаю, он весело говорил:
– Я из передней услыхал такой подмывающий, беззаветный смех, какой в России редко слышишь. И сразу оставили меня всякие мысли, заботы, и мне захотелось самому смеяться, и я рассмеялся. Вероятно, ваша горничная приняла меня за ненормального, судя, по крайней мере, по ее лицу.
Виновница смеха, Аня, залилась ярким румянцем, когда остановился на ней взгляд Савинского, а так как и все посмотрели на Аню, то опять последовал взрыв смеха, а Аня, вскочив, убежала.
Когда Савинскому объяснили, в чем дело, он сказал:
– Это так прелестно, что я, заклятый враг до сих пор женитьбы, переменил бы свое решение, если б не был уже стариком.
Маня ответила ему:
– Своими седыми волосами, во-первых, не кокетничайте, а во-вторых, позвольте притянуть вас к ответу: что в таком случае вы понимаете под женой?
Дядя Митя, все время настороженный, недовольно смотрел на Маню.
– Под хорошей женой, подходящей женой? Под хорошей женой, как и под всяким подходящим товарищем, я понимаю человека, могущего по возможности обходиться без посторонней помощи, годного на все, – от самой черной работы до высшей.
– Что значит высшей?
– Вплоть до участия в революции, – ответил, улыбаясь, Савинский.
– Берегитесь, – сказала Маня, – здесь председатель военного суда.
– Я уже имел честь познакомиться с его превосходительством и не сомневаюсь, что как вы, так и я не продолжим знакомство с ним до скамьи подсудимых.
Маня рассмеялась.
– Ну, если вы так уверены в себе, как во мне, то не поздравляю вас, потому что мое знакомство с Евграфом Пантелеймоновичем и началось с этой скамьи.
На этот раз не только дядя, но и Аглаида Васильевна почувствовала себя неловко. Смутился и Карташев.
Но Савинский весело и непринужденно ответил:
– Тем лучше и для вас, и для меня. Для вас – что все так благополучно окончилось, а для меня – что так же благополучно окончится. У меня к тому же есть преимущество, которого у вас нет. А именно. При всем моем уважении к господам русским революционерам я все-таки не могу не заявить, что если вся русская жизнь отстала от европейской лет на полтораста, то и жизнь интеллигентной России отстала также лет на сорок, пятьдесят. То слово, которое нашими революционерами признается последним словом, на Западе уже очень отжитое слово. Все эти Фурье, на которых воспитался Чернышевский, все это народничество, все это учение, стремящееся к земному раю, утверждает, что достаточно пожелать, и рай земной сойдет на землю. У нас все еще удостаиваются внимания давно подорванные авторитеты. Продолжаются утопические попытки перепрыгнуть, так сказать, через эту пропасть социальных противоречий, в то время как уже начался естественный переход через эту пропасть, я говорю о таком мировом факте, каково появление первого социалистического депутата в германском парламенте – Бебеля, действующего по законам, выработанным Марксом, это не учитывается совершенно нашей молодежью. Если бы наша молодежь считала обязательным для себя европейское образование, она не теряла бы своих сил даром там, где это, как уже выяснил мировой опыт, только бесплодная потеря сил. Я очень извиняюсь перед обществом, но раз я был уже привлечен Марьей Николаевной на скамью подсудимых, может быть, признают за мной, обвиняемым, право сказать несколько слов, если не к оправданию, то к уменьшению своей вины.
И при общем смехе Савинский слегка поклонился в сторону Евграфа Пантелеймоновича.
– К полному даже оправданию, – ответил Евграф Пантелеймонович, – потому что из слов вашего превосходительства очевидно, что раз Бебель депутат, то этим самым и ученье его признано законным. А при таких условиях и военному суду нечего было бы делать, и я бы теперь, вместо того чтобы идти в скучное заседание, продолжал бы сидеть в таком в высшей степени интересном обществе. Очень, очень жалею, что надо уходить.
Евграф Пантелеймонович встал, попрощался со всеми и ушел, а за ним пошла и Евгения Борисовна, сказав:
– Я только провожу мужа!
Савинский еще долго просидел, рассказывая о своих инженерных скитаниях.
– Вы знаете, с Европейской Россией мне пришлось так ознакомиться, что чуть ли не во всех ее бесчисленных углах перебывал, имея перед глазами весь разрез нашей жизни, от крестьянской избы и последнего рабочего до самых высоких палат.
Коснулся Савинский и войны, заметив иронически, что расчеты правительства на нее, как на отвлечение, после понесенных неудач, разлетятся в прах и вместо отвлечения получится совершенно обратное.
– Я уверен, что мы гораздо ближе к конституции, чем думают наши правители.
Маня, очевидно, произвела на Савинского впечатление. Он постоянно обращался к ней и даже предложил быть посредником с заграницей по части получения всяких книг, журналов и газет, объяснив, что он получал все это без цензурных помарок.
Между прочим, он сказал:
– Я сразу догадался, что вы сестра Артемия Николаевича, увидав вас сегодня утром на извозчике.
Маня покраснела, улыбнулась и ответила:
– И, увидав меня, вы были так любезны, что не задержали брата ни минуты. Вот как невольно можно явиться помехой в деле.
– Помехи никакой.
Прощаясь, Савинский передал Карташеву письмо к Данилову, заметив вскользь:
– Ничего спешного в нем нет.
Аглаида Васильевна, прощаясь с Савинским, приглашала его бывать и благодарила за сына.
– Помилуйте, мы должны благодарить Артемия Николаевича, что он попался к нам. Я жалею, что не захватил письмо Данилова, вы увидели бы из него, как он относится к вашему сыну. Называет его даже орленком. Кто знает, что такое даниловские орлы, только тот оценит, что это значит.
Когда Савинский уехал, все были в восторге, все были очарованы им.
– Ай, какой умница! – говорила горячо Аглаида Васильевна. – И как образован. Теперь я только понимаю, что такое инженеры. Если во французской революции такую видную роль сыграли юристы, то в нашей, я уверена, сыграют инженеры. И такой отзывчивый, простой, все понимающий. Вот это мой идеал русского образованного человека. И как была я права, когда настояла на том, чтобы не пускать тебя в Пажеский корпус.
– Вы, сестра, вспомните мое слово – Савинский будет министром. И раз уже твое такое счастье, – обратился дядя к племяннику, – то держись за него, мое сердце, и руками и ногами…
– И зубами, – перебил Сережа. – Вот так!
И Сережа скорчил уродливую физиономию, оскалив и плотно сжав зубы.
– А чтоб ты и знал, что так! – сказал дядя. – А потом и сам будешь министром.
– Ой-ой, – замахал руками Сережа, – такая высокая компания не по плечу больше мне, и я бегу…
– И я иду, – сказала, вставая, Маня.
Была суббота, монастырский колокол мирно и однозвучно звонил к вечерне.
Аглаиде Васильевне очень хотелось заманить сына в церковь, но, боясь отказа, она незаметно, поманив Евгению Борисовну в комнаты, сказала ей:
– Дорогая моя, мне хочется повести Тёму в церковь. Попросите его быть вашим кавалером – тогда он пойдет.
Евгения Борисовна, лукаво улыбаясь, подошла к Карташеву и сказала со своей обычной манерой, и ласковой и повелительной:
– Будьте моим кавалером в церковь.
Карташев поклонился и предупредительно ответил:
– С большим удовольствием.
– Ну, так я только пойду оденусь и посмотрю, что делает Аля.
– Может быть, и ты с нами? – обратилась к брату Аглаида Васильевна.
– А что ж? С удовольствием пойду.
Немного вперед шла Аня в своей круглой соломенной шляпке, короткой накидке и коротком платье, тут же сзади Аглаида Васильевна с братом, а значительно отстав, шли Карташев с Евгенией Борисовной.
Сначала шли молча, потом она сказала:
– Получила от Дели письмо, кланяется вам.
В голосе Евгении Борисовны почувствовалась Карташеву особая нотка.
– Очень, очень ей благодарен. Пожалуйста, кланяйтесь от меня ей. Я никогда не забуду того короткого времени, которое провел в ее обществе. Как она теперь поживает?
– Пишет, что скучно. На днях она уезжала к сестре в имение в Самарскую губернию – там у нас у всех имения, а на зиму опять возвратится к отцу. Весной же мы с ней и мужем думаем поехать за границу. Пасху она проведет с нами здесь, и после пасхи вместе уедем.
Евгения Борисовна помолчала и сказала с своей обычной авторитетностью:
– Деля очень хороший человек и даст большое счастье тому, кого полюбит.
– О, я в этом не сомневаюсь, – горячо ответил Карташев. И печально докончил: – И я даже представить не могу человека, который стоил бы ее.
– Кто оценит, кто полюбит ее, – тот и будет стоить.
– Ну, этого мало еще; тогда слишком много бы нашлось охотников.
Карташев опять проходил монастырский дворик, и сердце его радостно сжалось от охватившего воспоминанья о том, как шли они здесь с Аделаидой Борисовной.
Вспоминалась и Маня Корнева, ее сверкавшая сквозь кисею белизна кожи, сильный запах акаций, васильков и увядавшей травы. Так прозрачно, так нежно было над ними небо, а там вверху черные вершины деревьев тихо и неподвижно слушали пение женских голосов, выливавшееся из открытых окон церкви. Пела и та стройная красавица монашка, которая подавала самовар в келье матери Натальи.
Карташев вздохнул всей грудью и вошел в церковь. Прихожан было очень мало, по звонким плитам церкви глухо разносились его и Евгении Борисовны шаги.
Наверху мелодично, нежно и так печально пел хор: «Свете тихий».
И «Свете тихий», и «Слава в вышних богу» были любимыми напевами Карташева.
Его охватило с детства знакомое чувство, – бывало, маленький он так же стоял и прислушивался к этим мотивам, тихо и торжественно разносившимся по церкви. А сквозь облака ладана, прорезанные косыми лучами солнца, строго смотрели образы святых.
Пение кончилось.
Подняв голову, Карташев рассматривал образа на куполе.
Всё там, на том же месте, и тот рядом с головой быка, и тот другой, пашущий, и все они вечные, неподвижные при своем деле. И те там вверху были, конечно, чистые и сильные; не они виноваты, во что превратилось их учение; все то, о чем на каждом шагу Христос твердил:
– Понимайте в духе истины и разума!
А свелось к тому же языческому, к тому же идолопоклонству, к грубому мороченью, эксплуатации, уверению в том, чего никто не знает, не может знать и что в конце концов так грубо, грубо.
И, несмотря на то, что часть общества уже вполне сознательно относится к суеверию, сколько еще веков, а может быть, и тысячелетий, сохранит человечество эту унизительную потребность быть обманутым, дрожать перед чем-то, над чем только стоит немножко подумать, чтобы все сразу разлетелось в прах. Хотя бы то: где все эти бородатые боги заседают, на какой звезде, на каком куске неба и что такое это небо? Географию первого курса достаточно знать. Отчетливо конкретно представить себе только это – и точно повязка с глаз спадет, и сразу охватит унизительное чувство за этих морочащих, и хочется сказать им:
– Идите же вон, бесстыдные шарлатаны.
И Карташев уже сверкающими злыми глазами смотрел на стоявшего на амвоне священника.
«Лучше в сад уйду», – подумал он и вышел из церкви, как раз в то время, как туда хотела войти Маня.
– Не застала дома, – сказала она, – ты куда?
– В сад.
Маня пошла с ним, и он говорил ей:
– Иногда так наглядно, так осязательно чувствуешь всю комедию и ложь религии, что сил нет выносить охватывающее тебя унижение.
Он сел на садовой скамье.
Маня была задумчива.
– Как тебе понравился Савинский?
Отрываясь от своих мыслей, она рассеянно ответила:
– Он очень интересный, наблюдательный, умный и начитанный.
– Ты как относишься к его возражениям?
Маня пожала плечами.
– Несомненно, что мы очень мало обращаем внимания на образование. И может действительно случиться, раз прицел неправилен – ошибочен и выстрел; в данном случае жизнь пойдет насмарку, даром пропадет. А жизнь одна – и хотелось бы использовать ее как можно правильнее. А с другой стороны, что-то роковое идет, так идет, что захватывает, тянет. Знаешь, я думала о тебе. Нет, ты в нашу компанию не залезай, не торопись. Перед тобой такой путь, который рано или поздно, а откроет тебе глаза, и тогда уже иди сознательно, проверивши, имея возможность проверить, а мы ведь, собственно, лишены этой возможности. Мне кажется, новая жизнь будет длиннее нашей. Ты как-то не торопишься жить, ты старше меня, а ребенок еще во многом. Поздно развиваешься, растешь. И расти. Если б еще жена тебе попалась хорошая. С тобой можно говорить на эту тему?
– Говори…
– Лучше Аделаиды Борисовны не найдешь, Тёма.
– Я знаю.
– Если знаешь, то зачем же ты тянешь?
– Видишь, если говорить серьезно, то теперь мне кажется, это более достижимо, чем было тогда. Я теперь инженер, эта дорога по мне, уже теперь я получаю две тысячи четыреста рублей в год. Говорят, чуть ли не такую же и премию дадут. Таким образом, и себя и жену я смог бы содержать. Теперь, конечно, горячка будет строительная, ведь в сорок пять дней решено выстроить двести восемьдесят верст. По быстроте постройки это будет первая в мире дорога…