bannerbannerbanner
V.

Томас Пинчон
V.

Полная версия

I

В апреле 1899 года молодой Эван Годольфин, ошалевший от весны, прибыл во Флоренцию, одетый в костюм, слишком эстетский для столь полного юноши. Роскошное солнце, сиявшее над городом в три часа пополудни, окрасило его лицо в цвет свежеиспеченного пирога со свининой; лицо было так же невозмутимо, как пирог. Выйдя на Центральном вокзале, Эван взмахом светло-вишневого зонтика остановил открытый экипаж, прокричал адрес своего отеля багажному агенту «Кука» и, сделав неуклюжий двойной антраша и издав веселый безадресный клич, прыгнул в коляску и покатил, напевая, по Виа-деи-Панзани. Он приехал, чтобы встретиться со своим престарелым отцом, капитаном Хью, ЧКГО [114] и исследователем Антарктики, – по крайней мере, такова была явная причина его путешествия. Впрочем, Эван принадлежал к числу бездельников, которым ни к чему были явные причины, да и тайные тоже. В семье его называли Эван-дурачок. В свою очередь, он, впадая в игривое настроение, именовал семейство Годольфинов Истэблишментом. Однако в этом, как и в прочих его высказываниях, не было ни капли неприязни: в ранней юности он с ужасом взирал на диккенсовского Толстячка, подрывавшего веру в то, что любой толстяк по природе своей Добрый Малый, и, считая это подозрение оскорблением своей натуре, старался опровергнуть его с тем же рвением, с каким стремился утвердиться в роли бездельника. Ибо, несмотря на утверждения Истэблишмента, никчемность давалась Эвану нелегко. Он, хотя и любил своего отца, был не слишком привержен традициям: сколько он себя помнил, ему все время хотелось самоутвердиться в тени капитана Хью, героя Империи, сопротивляясь соблазну славы, на которую он мог бы рассчитывать, нося фамилию Годольфин. Впрочем, это пренебрежение традициями Эван усвоил от эпохи: он был добрым малым и не мог не измениться вместе с веком. Одно время он носился с мыслью стать морским офицером и уйти в море, но не потому, что хотел пойти по стопам отца, а просто намереваясь таким образом сбежать от Истэблишмента. Подростком он во время семейных неурядиц огрызался, перемежая ворчание экзотическими названиями, звучавшими как заклинания: Бахрейн, Дар-эс-Салам, Самаранг. Однако на втором курсе его исключили из Дартмута [115] за то, что он организовал нигилистический кружок под названием «Лига красной зари», члены которого приближали революцию, устраивая разнузданные попойки под окнами Коммодора. В конце концов, в отчаянии всплеснув руками, семья отправила его на Континент в надежде, что он, возможно, выкинет какой-нибудь достаточно антиобщественный фортель, чтобы его упрятали там за решетку.

Как-то вечером Эван вернулся в отель в Довиле, где он отходил после славного двухмесячного загула в Париже, выиграв 17 ООО франков благодаря гнедому по кличке Шер Баллон [116], и обнаружил телеграмму от капитана Хью, в которой говорилось следующее: «Слышал тебя выгнали. Если надо поговорить мой адрес Пьяцца-дел-ла-Синьория 5 восьмой этаж. Очень хочу тебя увидеть сынок. Неразумно говорить все в телеграмме. Вейссу [117]. Сам понимаешь. Отец».

Разумеется, Вейссу. Призыв, на который Эван не мог не откликнуться. Вейссу. Конечно, он понял. Ведь Вейссу была единственной нитью, которая связывала их, сколько он себя помнил; эта страна стояла особняком в перечне чудных мест, на которые не распространялось влияние Истэблишмента. Это была единственная страсть, которую Эван разделял с отцом, хотя уже лет в шестнадцать перестал верить в существование этой страны. Его первое впечатление по прочтении телеграммы – капитан Хью окончательно впал в маразм или бредил, а может, пребывал одновременно и в том, и в другом состоянии – вскоре сменилось другим предположением. Возможно, подумал Эван, недавняя экспедиция отца к Южному полюсу доконала старика. Однако по пути в Пизу он еще раз прочел телеграмму, и ему не понравился ее тон. Последнее время Эван пристрастился оценивать с точки зрения литературных достоинств любую печатную продукцию: меню, расписания поездов, рекламные буклеты; как многие его сверстники, он перестал именовать своего отца патером, дабы избежать вполне понятной путаницы с автором «Ренессанса» [118], и довольно настороженно относился к таким вещам, как тон. А в отцовской телеграмме чувствовалось je ne sais quoi de sinistra [119], от которого по спине пробегал приятный холодок. Эван дал волю воображению. «Неразумно говорить все в телеграмме». Что это? Намек на интригу, на грандиозный и загадочный заговор, да еще в сочетании с указанием на их единственное общее достояние. Заговор и Вейссу – и то и другое по отдельности могло бы заставить Эвана устыдиться собственной глупости: устыдиться бредовых измышлений, место которым в шпионском романе, и тем более устыдиться попытки приплести сюда то, чего не существовало на самом деле, а основывалось лишь на историях, которые давным-давно вместо вечерних сказок рассказывал ему отец. Однако вместе они, как в случае одновременной ставки на двух лошадей, могли образовать некое единство, совершенно отличное от результата, полученного простым сложением частей.

Эван решил во что бы то ни стало встретиться с отцом. Несмотря на причуды своей беспутной натуры, светло-вишневый зонтик и сумасбродный наряд. Было ли бунтарство у него в крови? Он не задумывался над этим. Разумеется, «Лига красной зари» была всего лишь баловством; Эван так и не смог всерьез увлечься политикой. Но по отношению к старшему поколению он испытывал сильнейшее негодование, что почти равносильно открытому бунту. Чем дальше он удалялся от болота юношеской невинности, тем более занудными казались ему разговоры об Империи, и от малейшего намека на имперскую славу он шарахался, как от трещотки прокаженного. Китай, Судан, Ост-Индия, Вейссу сослужили свою службу, оставив ему сферу влияния, которая приблизительно соответствовала объему черепа, вмещавшему его собственные колонии воображения, чьи границы были надежно защищены от посягательств Истэблишмента. Эван желал, чтобы его оставили в покое, хотел на свой собственный лад избежать «преуспеяния» и был готов до последнего ленивого вздоха отстаивать свою непутевую целостность.

Экипаж резко свернул налево, пересек трамвайные пути, дважды изрядно встряхнув пассажира, и вновь вывернул вправо на Виа-деи-Веккьетти. Эван вскинул руку и обругал извозчика, который в ответ лишь рассеянно улыбнулся. Сзади, болтливо грохоча, катил трамвай, который вскоре поравнялся с экипажем. Эван повернулся и увидел в трамвайном окне девушку в канифасовом платье; моргая огромными глазами, она смотрела на него.

– Синьорита, – воскликнул он, – ah, brava fanciulla, sei tu inglesa [120]?

Девушка зарделась и принялась разглядывать узор на своем зонтике. Эван поднялся, принял позу и, подмигнув, запел «Deh, vieni alia finestra» из «Дона Джованни» [121]. Независимо от того, понимала она по-итальянски или нет, пение Эвана не произвело желаемого эффекта: девушка отошла от окна и скрылась за спинами итальянцев, стоявших в проходе. Улучив именно этот момент, эвановский извозчик хлестнул лошадей, пустив их галопом; и экипаж, обогнав трамвай, снова перекатил через рельсы. Продолжавший петь Эван потерял равновесие и чуть не вывалился из коляски. Однако, падая, он успел ухватиться за собственный ботинок, а затем, побарахтавшись некоторое время, вернулся в сидячее положение. Экипаж уже ехал по Виа-Пекори. Оглянувшись, Эван увидел, что девушка выходит из трамвая. Проезжая мимо Кампанилы Джотто, Эван вздохнул, все еще размышляя, была она англичанкой или нет.

 

II

Синьор Мантисса и его сообщник, потрепанный калабриец по имени Чезаре, сидели за столиком перед винным магазином на Понте-Веккьо. Оба пили вино «брольо» и грустили. В дождливую погоду Чезаре иногда казалось, что он пароход. Сейчас вместо дождя была мелкая морось, английские туристы начали выползать из лавочек, теснящихся на мосту, и Чезаре не преминул объявить о своем открытии всем, кто находился в пределах слышимости. Добиваясь полноты сходства, он коротко пыхал в горлышко винной бутылки.

– Ту-ту, – гудел он, – ту-ту. Vaporetto, io. [122]

Синьор Мантисса не обращал внимания. Его пять футов и три дюйма неловко примостились на краешке складного кресла; тело его было маленьким и изящным, как статуэтка; он напоминал забытое творение золотых дел мастера – может, даже самого Челлини, – одетое в костюм из темной саржи и готовое к продаже на аукционе. В глазах, обведенных темными кругами и испещренных розовыми прожилками, казалось, отражались годы тяжких невзгод. Лучи солнца, игравшие всеми цветами спектра в водах Арно, витринах магазинов и капельках дождч, путались и застревали в светлых волосах синьора Мантиссы, в его бровях и усах, превращая лицо в маску неземного экстаза, резко контрастирующую с печальными и усталыми глазницами. Эти глаза неизбежно привлекали внимание, которое могло задержаться и на прочих чертах лица; любой путеводитель по синьору Мантиссе обязан был бы отметить его глаза звездочкой, обозначающей «представляет особый интерес». Впрочем, ключа к разгадке эта пометка ке давала, поскольку свободно плавающая в глазах печаль была неопределенной и расфокусированной; случайный турист мог подумать, что причина печали – женщина, мог почти уверовать в это, но затем некие отблески католического сострадания в паутине капилляров заставляли его в этом усомниться. Но тогда что? Наверное, политика. Возникала мысль о ясноглазом Мадзини [123] с его лучезарными мечтами, вызывавшими ощущение чего-то нежного и хрупкого, о поэте-либерале. Но внимательный наблюдатель вскоре обнаруживал, что плазма за глазными яблоками отражает все светские разновидности горестей – финансовые затруднения, пошатнувшееся здоровье, утрату веры, предательство, импотенцию, потерю близких – и после этого нашего туриста наконец осеняло, что он присутствует вовсе не на поминках, а скорее на уличном фестивале разнообразных скорбей, где выставленные экспонаты не заслуживают того, чтобы обращать на них внимание.

Разгадка была простой и разочаровывающей: синьор Мантисса действительно через все это прошел, и каждая неудача была постоянным экспонатом воспоминаний о каком-нибудь событии в его жизни – о светловолосой швее из Лиона, о провалившемся плане контрабанды табака через Пиренеи или о жалкой попытке убийства в Белграде. Все эти превратности были пройдены и зарегистрированы; синьор Мантисса придавал всем равное значение и не извлек из них ничего, кроме вывода, что они будут происходить и дальше. Подобно Макиавелли, он был изгнанником, над которым витали тени распада и повторения пройденного. Сидя у безмятежной реки, он размышлял об итальянском пессимизме и философски смотрел на всеобщую продажность: все в истории повторялось, следуя давно известным образцам. Вряд ли на него заводили досье в тех уголках мира, где ему довелось оставить след своей маленькой легкой ступни. Он не интересовал никого из класть предержащих. Он принадлежал к тому узкому кругу вымирающих провидцев, чей взор затуманивается лишь случайными слезами и чья внешняя жизненная орбита лишь слегка соприкасается с орбитами декадентов Англии и Франции или с испанским поколением 98-го года [124], для которого европейский континент стал хорошо знакомой и давно прискучившей картинной галереей, используемой нынче лишь как убежище от дождя или смутного надвигающегося бедствия. Чезаре отхлебнул из бутылки. И запел.

 
Il piove, dolor mia
Ed anch'io piango…
 

– Нет, – сказал синьор Мантисса, отодвигая бутылку. – До его прихода мне больше ни капли.

– Там две англичанки, – заорал Чезаре. – Сейчас я им спою.

– Ради всего святого…

 
Vedi, donna vezzosa, questo poveretto,
Sempre cantantc d'amore come…[125]
 

– Угомонись, ладно?

– Un vaporetto. – Заключительная нота ликующе загудела над Понте-Веккьо. Англичанки прошли мимо, ежась от страха.

После неловкой паузы синьор Мантисса полез под кресло за новой бутылкой.

– А вот и Гаучо, – сказал он.

Возле них, забавно помаргивая любопытными глазками, нарисовался высокий увалень в широкополой фетровой шляпе.

Раздраженно ткнув Чезаре большим пальцем, синьор Мантисса достал штопор, зажал бутылку между колен и вытащил пробку. Гаучо оседлал стул и хлебнул солидную порцию вина.

– Брольо, – заверил синьор Мантисса. – Лучше не бывает.

Гаучо задумчиво повертел в руках шляпу. Затем разразился речью:

– Я человек дела, синьор, и предпочитаю не тратить время даром. Итак. К делу. Я рассмотрел ваш план. О деталях вчера спрашивать не стал. Я не люблю детали. Те мелочи, в которые вы меня посвятили, как и следовало ожидать, оказались излишними. Извините, но возражений у меня масса. Вы явно перемудрили. Слишком многое может пойти не так. Сколько человек в курсе? Вы, я и этот мужлан. – Чезаре просиял. – На самом деле даже двое – уже чересчур. Вам следовало все провернуть в одиночку. Вы упомянули о том, что хотите подкупить служителя. Это будет четвертый. Скольких еще придется подкупать для успокоения совести? Хотите увеличить шансы на то, что о нас донесут еще до начала этого гиблого дела?

Синьор Мантисса выпил, вытер усы и болезненно улыбнулся.

– Чезаре вне подозрений, – запротестовал он, – у него есть необходимые связи, его некем заменить. Баржа до Пизы, судно до Ниццы, – кто все это организует…

– Вы, мой друг, – злобно сказал Гаучо, тыча синьору Мантисса в ребра штопором. – Один. Разве есть необходимость платить капитану баржи или там корабля? Нет. Надо лишь подняться на борт и отчалить. Наклюнулось дельце – действуйте сами. Будьте мужчиной. А если капитан начнет возражать… – Он резко крутнул штопор, намотав на него несколько квадратных дюймов белого льняного полотна рубашки синьора Мантиссы. – Capisci [126]?

Синьор Мантисса всплескивал руками, гримасничал, тряс золотоволосой головой и корчился, как бабочка на булавке.

– Certo io [127], – наконец удалось ему сказать, – конечно, синьор коммендаторе… мышление военного человека… действовать напрямик, конечно… но в деле столь деликатного свойства…

– Ха, – Гаучо убрал штопор и сел, не сводя глаз с синьора Мантиссы.

Кончился дождь, выглянуло солнце. Мост вновь заполнился туристами, потянувшимися обратно в отели района Лунгарно. Чезаре благожелательно взирал на них. Все трое посидели молча; потом заговорил Гаучо – спокойно, но с большой внутренней силой и страстностью:

– В прошлом году в Венесуэле было не так. И в Америке тоже все шло иначе. Не было никаких ухищрений и сложных маневров. Конфликт был ясен: мы жаждали свободы, а нам ее давать не хотели. Свобода или рабство, всего два слова, дружище-иезуит. И не нужно никаких фраз, трактатов, нравоучений или брошюр на темы политической справедливости. Мы знали, где стоим и где однажды будем стоять. И когда пришло время драться, мы тоже действовали открыто и прямо. Вам кажется, что у вас такая же гибкая тактика, как у Макиавелли. Вы читали его рассуждения про льва и лису, но ваш изворотливый ум увидел только лису [128]. А куда делись сила, агрессивность и врожденное благородство льва? Что это за эпоха, когда стоит лишь отвернуться, и каждый норовит нанести удар в спину?

Синьор Мантисса сумел до некоторой степени восстановить душевное равновесие.

– Разумеется, нужны и лев, и лиса, – примирительно произнес он. – Поэтому я и выбрал сотрудничество с вами, коммендаторе. Вы лев, а я, – скромно, – очень маленькая лиса.

– А он свинья, – рыкнул Гаучо, хлопая Чезаре по плечу. – Браво. Прекрасный кадр.

– Свинья, – радостно подтвердил Чезаре, пытаясь сцапать бутылку.

– Не надо, – остановил его Гаучо. – Синьор тут изо всех сил тщится построить карточный домик. Мне вовсе не хочется в нем жить, но я не могу позволить вам напиться и свести обсуждение к пьяной болтовне. – Он повернулся к синьору Мантиссе. – Нет, – продолжил Гаучо, – вы неверно толкуете Макиавелли. Он был апостолом свободы, свободы для всех людей. Разве можно, прочитав последнюю главу «Государя» [129], сомневаться в том, что Макиавелли жаждал увидеть объединенную и республиканскую Италию? Вот здесь, – Гаучо показал на левый берег в зареве заката, – здесь он жил и мучился под гнетом власти Медичи. Они были лисицами, и он их ненавидел. Призвать льва, воплощающего власть, поднять Италию и навеки загнать в норы всех лисиц – вот его последний призыв. Его моральные принципы были такими же простыми и честными, как мои собственные убеждения или принципы моих товарищей в Южной Америке. И теперь, под его знаменем, вы намерены увековечить мерзкое коварство Медичи, которые так долго подавляли свободу именно в этом городе. Я навеки обесчещу себя, согласившись сотрудничать с вами.

 

– Если коммендаторе, – синьор Мантисса вновь болезненно улыбнулся, – может предложить иной план, мы были бы счастливы…

– Конечно, у меня есть иной план, – перебил Гаучо. – Единственно возможный. Так, у вас есть карта? – Синьор Мантисса с готовностью извлек из внутреннего кармана лист бумаги с карандашным наброском. Гаучо с сомнением воззрился на схему. – Итак, это галерея Уффици, – произнес он. – Никогда там не бывал. Но думаю, придется пойти, ознакомиться с территорией. А где объект?

Синьор Мантисса указал в левый нижний угол.

– Зал Лоренцо Монако, – пояснил он. – Ситуация такова. У меня уже есть дубликат ключа от главного входа. Три главных коридора: восточный, западный и соединяющий их короткий южный. Из западного коридора – номер три – мы входим в маленький проход, обозначенный как «Ritratti diversi» [130]. В конце, вот здесь, находится единственный вход в галерею. Она висит на западной стене.

– Единственный вход – это также и единственный выход, – заметил Гаучо. – Плохо. Тупик. Чтобы выйти из здания, придется идти через весь восточный коридор к лестнице, ведущей на Пьяцца-делла-Синьория.

– Есть лифт, – воскликнул синьор Мантисса. – На нем можно попасть в проход, который выводит в Палаццо Веккьо.

– Лифт, – презрительно усмехнулся Гаучо. – Ничего другого от вас я и не ждал. – Он подался вперед и оскалил зубы. – Ваше предложение – это пример полного идиотизма: пройти один коридор, затем другой, половину третьего, выйти в тупик и вернуться обратно тем же путем, которым пришли. Расстояние… – он быстро подсчитал, – примерно шестьсот метров, и при каждом проходе через галерею или повороте за угол вы рискуете нарваться на охрану. Но даже этого вам мало. Вам нужен еще и лифт.

– И помимо прочего, – вставил Чезаре, – она такая большая…

Гаучо сжал кулак:

– Насколько большая?

– Сто семьдесят пять на двести семьдесят девять сантиметров, – признался синьор Мантисса.

– Capo di minghe [131]! – Гаучо откинулся назад и потряс головой. С видимым усилием взял себя в руки и обратился к синьору Мантиссе. – Я человек отнюдь не маленький, – терпеливо объяснил он, – Собственно, я довольно высокий. И крупный. Сложением я подобен льву. Возможно, это отличительная черта моей расы. Я родом с севера, и, наверное, в этих жилах есть доля немецкой крови. Немцы, как правило, выше представителей латинской расы. Выше и крупнее. Вероятно, когда-нибудь я обрасту жиром, но сейчас это тело сплошь состоит из мускулов. Итак, я человек крупный, согласны? Хорошо. Тогда позвольте сообщить, – он резко повысил голос, – что под этим растреклятым Боттичелли найдется место не только для меня и для самой толстой шлюхи во Флоренции, но и для ее слонихи-мамочки. Объясните, ради всего святого, как вы собираетесь пройти триста метров с этой хреновиной? Сунете ее в карман?

– Тише, комментаторе, – взмолился синьор Мантисса. – Вас могут услышать. Это мелочи, заверяю вас. Предусмотренные. Цветочник, у которого вчера побывал Чезаре…

– Цветочник. Цветочник. Вы еще и цветочника сюда приплели. Может, проще было бы опубликовать свой план в вечерних газетах?

– Но он абсолютно надежен. Он всего лишь обеспечит дерево.

– Дерево!

– Багряник, дерево Иуды. Маленькое, метра четыре, не больше. Чезаре работал все утро и выдолбил ствол. Поэтому надо приступить к осуществлению плана как можно скорее, пока не увяли лиловые цветочки.

– Простите, если я сейчас ляпну несусветную глупость, – сказал Гаучо, – но, если я правильно понял, вы хотите свернуть «Рождение Венеры», сунуть его в полый ствол вашего Иудиного дерева, тащить на себе триста метров мимо целой армии охранников, которые вскоре обнаружат пропажу, и вынести на Пьяцца-делла-Синьория, где затем предполагаете затеряться в толпе?

– Именно так. И лучше всего это сделать ближе к вечеру…

– A rivederci.

Синьор Мантисса вскочил на ноги.

– Умоляю, коммендаторе, – воскликнул он. – Aspetti [132]. Мы с Чезаре переоденемся рабочими, понимаете? В галерее Уффици сейчас ремонт, нас никто не заподозрит…

– Простите, – сказал Гаучо, – вы оба психи.

– Но без вашей помощи нам не обойтись. Нам нужен лев, стратег, специалист в области военной тактики…

– Прекрасно. – Гаучо развернулся и башней навис над синьором Мантиссой. – Предлагаю следующее. В зале Лоренцо Монако есть окна, верно?

– С толстыми и частыми решетками.

– Не важно. Бомба, маленькая бомба – это я вам обеспечу. Каждый, кто попытается помешать, устраняется силой. Через окно можно выйти неподалеку от почтамта. Где будет ждать баржа?

– Под мостом Святой Троицы.

– Четыреста – пятьсот ярдов вдоль Арно. Можно захватить карету. Пусть баркас ждет сегодня в полночь. Вот мое предложение. Вы его либо принимаете, либо нет. Перед ужином я иду в Уффици, провожу рекогносцировку. Потом до девяти сижу дома, мастерю бомбу. Затем иду в забегаловку к Шайсфогелю. К десяти сообщите ваше решение.

– Но как же дерево, коммендаторе? Оно стоит почти двести лир.

– В задницу ваше дерево. – И, четко выполнив поворот кругом, Гаучо зашагал по направлению к правому берегу.

Над Арно висело заходящее солнце. Косые лучи снашивали увлажнившиеся глаза синьора Мантиссы в бледно-розовый цвет, и казалось, что из них вместе со слезами изливается выпитое вино.

Чезаре позволил себе утешающе приобнять тонкие плечи синьора Мантиссы.

– Все будет хорошо, – успокоил он. – Гаучо – варвар. Слишком долго жил в джунглях. Ему не понять.

– Она так красива, – прошептал синьор Мантисса.

– Davvero [133]. Мне она тоже нравится. Мы с вами союзники в любви.

Синьор Мантисса не ответил. И через некоторое время потянулся за вином.

114ЧКГО – Член (британского) Королевского Географического Общества.
115Дартмут – Дартмутскос военно-морское училище, в Англии.
116Шер Баллон (от фр. cher ballon) – букв, мой дорогой шарик.
117Вейссу (Vhcissu) – существует множество «объяснений» этого странного названия. Согласно одному из них, это искаженное немецкое Wic heisst du? – Как тебя зовут?, сартровское vecu («жизненный опыт») и даже английское «V. is you» – V. это ты.
118Имеется в виду Уолтер Патер (или в другой транскрипции Пейтер, 1839 – 1894), английский писатель и критик, близкий прерафаэлитам, но в отличие от них ориентировавшийся не на средневековое искусство, а на культуру Возрождения. Автор «Очерков по истории Ренессанса» (1873).
119нечто зловещее (фр.).
120ты храбрая девочка, ты англичанка (итал.).
121«Deh, vienialiafinestra» – «О, подойди к окну» («мял.) – ария из оперы В. Л. Моцарта „Дон Жуан“ («Наказанный распутник, или Дон Джованни», 1787) по комедии Тирсо де Молина «Севильский обольститель, или Каменный гость».
122Пароходик, я (итал.).
123Мадзини, Джузеппе (1805 – 1872) – итальянский патриот, революционер, основатель партии «Молодая Италия», с которой некоторое время сотрудничал Гарибальди.
124Имеется в виду поколение испанских писателей (к которому принадлежали, в частности, Мигель де Унамуно и Хосе Ортега-и-Гассет), сформировавшееся под влиянием разрушения Испанской империи и окончательной утраты Испанией своих колоний (1898 г. – проигранная США война за Кубу).
125Посмотри, распутница, на этого беднягу (итал.).
126Понятно (итал.).
127конечно (итал.).
128«Итак, из всех зверей пусть государь уподобится двум: льву и лисе. Лев боится капканов, а лиса – волков, следовательно, надо быть подобным лисе, чтобы уметь обойти капканы, и льву, чтобы отпугнуть волков» – Н. Макиавелли, «Государь», гл. XVIII. (перевод Г. Муравьевой.).
129«Государь» (1513, издан в 1532 г.) – одно из основных сочинений итальянского мыслителя, историка и дипломата Пикколо Макиавелли (1469-1527).
130«Портреты» (итал.).
131Грубое итальянское ругательство, произнесенное с южноитальянским акцентом (приблизительно как «… ть мой лысый череп»).
132подождите (итал.).
133действительно (итал.).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42 
Рейтинг@Mail.ru