Следующим вечером Профейн сидел в караулке Ассоциации антропологических исследований, положив ноги на газовую плиту, и читал авангардный вестерн «Шериф-экзистенциалист», который рекомендовал ему Хряк Бодайн. Напротив, в одной из лабораторных камер, несколько смахивающий в ночном освещении на монстра Франкенштейна, сидел ДУРАК – Действенно Усваивающий Радиацию Антропоморфный Киборг.
Кожа у него была целлюлозно-ацетатно-бутиратная, пластик пропускал не только свет, но также рентгеновские лучи, гамма-лучи и нейтроны. Скелет использовался человеческий, но кости продезинфицировали, а в спинной хребет и в костные полости вставили дозиметры радиоактивности. ДУРАК был ростом пять футов девять дюймов, что на пятьдесят процентов соответствовало стандарту военно-воздушных сил. Щитовидную железу, легкие, половые органы, почки, печень, селезенку и прочие внутренности ему сделали из того же пластика, что и кожный покров. Все органы были пустотелыми и заполнялись специальным раствором, впитывающим радиацию с той же интенсивностью, что и ткани, которые он заменял.
Ассоциация антропологических исследований являлась филиалом «Йойодина». По заказу правительства она изучала, как влияют на человека полеты на большой высоте и в космосе; для Совета Национальной Безопасности моделировала автомобильные аварии, а для Департамента гражданской обороны исследовала проникающую способность радиоактивного излучения, с каковой целью и создала ДУРАКа. В восемнадцатом столетии было удобно рассматривать человека как заводной механизм, автомат. В девятнадцатом веке, когда в обиход прочно вошла Ньютонова физика и стали появляться многочисленнее работы по термодинамике, человека чаще стали уподоблять тепловому двигателю с коэффициентом полезного действия около сорока процентов. В веке двадцатом, после появления ядерной и субатомной физики, человек стал емкостью для накопления рентгеновских лучей, гамма-лучей и нейтронов. По крайней мере так понимал прогресс Оли Бергомаск. Это стало темой его ознакомительной лекции, начавшейся в пять часов пополудни, когда Оли собирался сдать смену, а Профейн впервые на нее заступить. Смен было две: дневная и ночная (хотя Профейн, у которого временная шкала была смещена в прошлое, предпочитал называть их ночной и дневной), и к настоящему моменту Профейн уже отработал обе.
Ему вменялось в обязанность трижды за ночь обойти лабораторные помещения, проверить окна и наличие стационарного оборудования. Если где-нибудь проводился очередной круглосуточный эксперимент, Профейну полагалось считывать регистрационные данные и, обнаружив, что они выходят за пределы расчетов, будить дежурного техника, который обычно дрых на кушетке в одном из кабинетов. Поначалу Профейн с любопытством заглядывал в лаборатории, где моделировали аварии, поскольку эти помещения анекдотически напоминали аттракционы ужасов. Там брали старый автомобиль, сажали в него манекен и сбрасывали на машину тяжелый груз. Целью экспериментов являлась разработка методов оказания первой помощи, для чего использовался МУДАК – МногоУровневый Деформируемый Антропоморфный Киборг, – которого, в зависимости от модификации, усаживали либо на место водителя, либо рядом с водителем, либо на заднее сиденье. Профейн впервые столкнулся с неодушевленным шлемилем, но чувствовал, что МУДАК ему чем-то близок. Правда, здесь следовало соблюдать осторожность, поскольку манекен как-никак был «антропоморфным» и в нем ощущался некий комплекс превосходства, словно МУДАК собрался перейти на сторону людей, дабы его неодушевленная суть могла взять реванш над Профейном.
Манекеном МУДАК был замечательным. Сложением он напоминал ДУРАКа, но плотью ему служил пористы.» винил, кожей – виниловый пластизоль, на голове у него укрепили парик, вместо глаз вставили кусочки косметического пластика, а зубы (их, кстати, сработал Эйгенвэлью в качестве субконтрактора) ничем не отличались от тех протезов, которыми сегодня пользуются девятнадцать процентов американцев, – а ведь среди них есть весьма уважаемые люди. В грудной клетке МУДАКа находился резервуар с кровью и электронасос, гоняющий кровь по телу, а в области желудка размещалась кадмиево-никелевая батарея питания. На груди была контрольная панель с измерительными приборами и датчиками, позволявшими определять уровень венозного и артериального кровотечения, частоту пульса и даже частоту дыхания, когда повреждения затрагивали дыхательные органы. Пластиковые легкие обеспечивали необходимое наполнение, опадание и бульканье. Достигалось это с помощью воздушного насоса, размешенного в животе, и электровентилятора, вставленного в промежность. Можно было также имитировать повреждения половых органов с помощью съемных муляжей, но в этом случае вентилятор блокировался. Таким образом, МУДАК не мог имитировать дыхание при ранениях половых органов. Впрочем, последняя модификация устранила это затруднение, считавшееся основным недочетом конструкции.
После этого МУДАК стал жизнеподобен во всех смыслах. Профейн, впервые его увидев, напугался до чертиков, так как МУДАК наполовину вываливался из разбитого ветрового стекла старого «плимута» с очень правдоподобно пробитым черепом, вывихнутой рукой, свернутой челюстью и сломанной ногой. Потом Профейн к нему привык. Во всей Ассоциации Профейна немного раздражал только ДУРАК, наблюдавший за ним пустыми глазницами человеческого черепа из-под бутиратной оболочки более или менее условной головы.
Наступило время очередного обхода. Кроме Профейна, в здании никого не было. Этой ночью опыты не проводились. На обратном пути в караулку Профейн остановился перед ДУРАКом.
«Ну, и каково тебе?» – мысленно спросил он.
Да уж получше, чем тебе.
«Ха».
Вот тебе и «ха». Мы с МУДАКом показываем, каким когда-нибудь станешь ты и все прочие. (Профейну почудилось, что череп ухмыльнулся.)
«Помереть можно не только от радиации, погибнуть – не только в автокатастрофе».
Но эти причины – наиболее вероятные. Либо кто-нибудь угробит тебя, либо ты сам себя угробишь.
«Откуда тебе знать? У тебя даже души нет».
С каких это пор у тебя она появилась? Ты что, ударился в религию? Я всего лишь модель для экспериментов. С моих дозиметров снимают показания. Кто может сказать, для чего я здесь: для считывания данных о радиации или для накопления радиации, которую надо измерить? Что выберешь?
«Это одно и то же, – сказал Профейн. – Абсолютно одно и то же».
Mazel tov [211]. (Опять намек на ухмылку?)
Почему-то Профейну никак не удавалось сосредоточиться на сюжете «Шерифа-экзистенциалиста». Через некоторое время он встал и пошел к ДУРАКу.
«Ты сказал, что когда-нибудь мы все станем такими, как вы с МУДАКом. То есть мертвыми?»
Разве я мертвый? Если да, то ты понял правильно.
«А какой же ты, если не мертвый?»
Такой же, как и ты. Я не так уж далеко ушел от всех вас.
«Не понимаю».
О том и речь. Впрочем, не ты один. Тебе от этого легче?
Ну его к дьяволу. Профейн вернулся в караулку и занялся приготовлением кофе.
Уик-энд ознаменовался вечеринкой у Рауля, Слэба и Мелвина. Собралась Вся Шальная Братва. В час ночи Руни и Хряк подрались.
– Сучий потрох, – вопил Руни. – Убери от нее свои грязные лапы.
– Это он о своей жене, – сообщила Слэбу Эстер. Все прижались к стенам, освободив Руни и Хряку место для драки. Руни и Хряк были пьяны и обильно потели. Они боролись, спотыкались и неуклюже подражали дракам в ковбойских фильмах. Просто поразительно, сколько драчунов-любителей полагают, что салунная кинодрака – единственный образец для подражания. Наконец Хряк заехал Руни кулаком в солнечное сплетение. Руни тут же улегся на пол, закрыл глаза и, скрючившись от боли, попытался восстановить дыхание. Хряк ушел на кухню. Они подрались из-за женщины, но прекрасно знали, что зовут эту женщину не Мафия, а Паола.
– К евреям я отношусь нормально, – объясняла Мафия, – но ненавижу то, что они делают.
Они с Профейном сидели вдвоем у нее в квартире. Руни где-то пил. А может, ушел к Эйгенвэлью. Дело было на следующий день после драки. Мафию мало волновало, где находится ее муж.
У Профейна внезапно появилась великолепная идея. Евреям она давать не желает. Так, может, даст полуеврею?
Мафия опередила его вопрос: ее рука принялась расстегивать пояс на брюках Профейна.
– Нет, – тут же передумав, сказал он. Она убрала руки и, проведя ими по бедрам, завела за спину, чтобы расстегнуть молнию на юбке. – Да погоди ты.
– Мне нужен мужчина, – наполовину сняв юбку, заявила Мафия, – созданный для Героической Любви. Я захотела тебя, как только увидела.
– Какая, в задницу, Героическая Любовь? – сказал Профейн. – Ты замужем.
В соседней комнате Харизму мучили кошмары. Он неистово бился под зеленым одеялом, сражаясь с неуловимой тенью своего преследователя.
– Здесь, – сказала Мафия, сняв одежду с нижней половины тела. – Здесь, на коврике.
Профейн поднялся и направился к холодильнику за пивом. Мафия сердито закричала на него, лежа на полу.
– Получи. – И Профейн поставил пиво на ее мягкий живот. Она взвизгнула и сбросила банку. Пиво пролилось на коврик и прочертило между ними мокрую дорожку, похожую на разделяющее лезвие меча Тристана. – Пей свое пиво и расскажи мне о Героической Любви.
Одеваться Мафия и не подумала.
– Женщина хочет чувствовать себя женщиной, – тяжелый вздох, – вот и все. Она хочет, чтобы ее взяли, трахнули, изнасиловали. Но больше всего она хочет привязать к себе мужчину'.
Паутиной, сплетенной из веревочек для йо-йо: сеть или западня. Профейн мог думать только о Рэйчел.
– В шлемиле ничего героического нет, – сказал он. Ведь кого можно назвать героем? Рэндолфа Скотта, который легко управляется с шестизарядным револьвером, вожжами и лассо. Властелина неодушевленных предметов. А шлемиля даже трудно назвать человеком; он подобен какой-нибудь пассивной женщине: нечто завалившееся на спину и прикинувшееся шлангом.
– Почему обязательно нужно так усложнять секс и совокупление? – поинтересовался Профейн. – Скажи, Мафия, зачем тебе нужны все эти названия и теории? – Он опять спорил. Как с Финой в ванне.
– Ты что, латентный гомосексуалист? – огрызнулась она – Ты боишься женщин?
– Нет, я не гомик. – Хотя кто его знает? Иногда женщины очень напоминают неодушевленные предметы. Даже юная Рэйчел: наполовину МГ.
Появился Харизма: бусинки глаз поблескивали сквозь дырочки, прожженные в одеяле. Углядел Мафию и двинулся к ней кулем зеленой шерсти, из которого полилась песня:
Я хочу, а мне, как всем –
Тезис номер один-семь –
И я падаю с небес.
В мироздании вселенной
Места нет любви презренной,
И высоких чувств нетленных
Не ищу я, вот те крест.
Предлагаю неизменно
Я логичный позитив –
Краток, весел, не спесив.
(Припев:)
Пусть «А» – это я,
Сердцем чист, как атом.
Пусть «Ы» – это ты
Со своим «Трактатом».
И тогда знаком «Р», ласково урчащим,
Окрестим нежный флирт, чистый, но бодрящий,
А любовь назовем обоюдной страстью.
Яркий свет нам ответ
Справа обещает.
Скобки сеть мчится вслед -
Слева подгоняет.
На пути буква «Р» среди пустоты,
Как подкова лежит – счастье простоты.
И все будет нам под стать,
Если в скобках будут спать
Только «А» и «Ы».
Если я, – (запела в ответ Мафия), – кажусь «А»
Недотрогой малой,
Двигай ты, скажет «Ы»,
В озере поплавай.
А твой «Р» – мягкий знак; удовольствий мало,
Я ценю твердый факт, жажду, чтоб стояло.
Ты за мной все равно
Так и не поспеешь.
Всякий раз высший класс
Показать сумею.
Я вольна, и не пой больше лишних фраз.
Песни будут петь мечты,
Пчелки, птички и цветы.
Когда я все сниму, ты забудешь враз
Эти «А» и «Ы».
К тому времени, когда Профейн допил пиво, одеяло накрыло их обоих.
Двадцатью днями раньше Сириус оказался в одной плоскости с Солнцем и начались самые жаркие дни лета. Конфликт между миром людей и неодушевленными предметами становился все острее. 1 июля в железнодорожной катастрофе возле города Оаксака, штат Мехико, погибли пятнадцать человек. Еще пятнадцать умерли на следующий день, когда рухнул жилой дом в Мадриде. 4 июля неподалеку от Карачи пассажирский автобус свалился в реку – тридцать один утопленник. Через два дня во время тропического ливня в центральной части Филиппин утонули еще тридцать девять человек. 9 июля сорок три человека стали жертвами землетрясения на Эгейских островах, вызвавшего огромные приливные волны. 14 июля в МакГуайр, штат Нью-Джерси, на базе Военно-Воздушных Сил разбился на взлете самолет авиатранспортной службы; погибли сорок пять военнослужащих. 21 июля землетрясение в индийском городе Анджар унесло сто семнадцать жизней. Наводнение, разразившееся в Центральном и Южном Иране, погубило с 22 по 24 июля три сотни жителей. 28 июля в финском порту Куопио автобус упал с парома – и на дне осталось пятнадцать трупов. 29 июля возле города Дюма, штат Техас, взорвались четыре резервуара с нефтью – девятнадцать погибших. 1 августа возле Рио-де-Жанейро потерпел крушение пассажирский поезд – семнадцать мертвецов. Еще пятнадцать трупов нашли 4 и 5 августа во время наводнения на юго-западе Пенсильвании. На той же неделе 2161 человек стали жертвами тайфуна, пронесшегося по провинциям Чеканг, Хонан и Хопех. 7 августа в Колумбии после взрыва четырех грузовиков, начиненных динамитом, в городе Кали погибли тысяча сто человек. В тот же день произошла железнодорожная катастрофа в чешском городе Пршеров – девять погибших. На следующий день 262 шахтера сгорели и задохнулись от дыма во время пожара в угольной шахте возле Марсинеля в Бельгии. На неделе с 12 по 18 августа снежная лавина на Монблане унесла пятнадцать альпинистов в царство смерти. На той же неделе взрыв газа в Монтичелло, штат Юта, уничтожил пятнадцать человек, а тайфун в Японии на Окинаве унес еще тридцать жизней. 27 августа в Верхней Силезии от отравления газом в шахте умерли еще двадцать девять шахтеров. Кроме того, 27 августа бомбардировщик Военно-Морского Флота рухнул на жилые дома в Сэнфорде, штат Флорида, и убил четверых. А на следующий день в Монреале взрывом газа убило семерых, и еще 138 человек погибли во время внезапного наводнения в Турции.
Здесь перечислены только случаи массовой гибели людей. А кроме этого, были также те, кто получил увечья, потерял трудоспособность, остался без крова или осиротел. И это повторяется из месяца в месяц; беспрестанно происходят столкновения между отдельными группами живых душ и бездушным миром, которому они просто до лампочки. Достаточно открыть любой старый альманах и посмотреть раздел «Катастрофы», откуда и взяты приведенные выше цифры. Они повторяются из месяца в месяц, из месяца в месяц.
МакКлинтик Сфера весь вечер читал сборники песен. «Если хочешь впасть в депрессию, – говорил он Руби, – просмотри сборник песен. Я имею в виду не музыку, а слова».
Девчонка не отвечала. Последние две недели она заметно нервничала. «В чем дело, бэби?» – спрашивал МакКлинтик, но она только пожимала плечами. Однажды ночью она призналась, что отец сам ушел от нее. Она по нему соскучилась. Боялась, что он мог заболеть.
«Ты видишься с ним? Маленьким девочкам это необходимо. Ты и понятия не имеешь, как тебе повезло, что у тебя есть отец».
«Он живет з другом городе», – вот и псе, что она сказала.
– Слушай, может, тебе нужны деньги на билет? – спросил МакКлинтик этим вечером. – Поезжай, повидай его. Ты должна это сделать.
– МакКлинтик, – ответила она, – за каким дьяволом шлюхе куда-то ехать? Шлюха не человек.
– Ты человек. Ты со мной, Руби. Сама знаешь, здесь, – он похлопал по постели, – мы не играем и не притворяемся.
– Шлюха должна оставаться там, где живет. Как и маленькая девственница в сказках. Пока шлюха работает на улице, она никуда не ездит.
– Тебе не следует так думать.
– – Может быть. – Она старалась не смотреть на него.
– Матильда к тебе хорошо относится. Ты что, спятила?
– А какой у меня выбор? Либо на улицу, либо весь день взаперти. Если я поеду к нему, то назад уже не вернусь.
– Где же он живет? В Южной Африке?
– Может быть.
– О Господи.
Сейчас никто не влюбляется в проститутку, сказал себе МакКлинтик. Ну разве что мальчишка лет четырнадцати, для которого она стала первой постельной партнершей в жизни. Но Руби могла быть хорошим другом как в постели, так и вне ее. МакКлинтик беспокоился за бедняжку. Это была (для разнообразия) доброкачественная разновидность беспокойства; совсем не такая, как, скажем, у Руни Уинсама, который, похоже, с каждым разом, когда МакКлинтику случалось его видеть, относился к людям все хуже.
Это началось по крайней мере две недели назад. МакКлинтик, которому так и не удалось развить в себе распространившийся в послевоенные годы холодный взгляд стороннего наблюдателя, не возражал, в отличие от других музыкантов, когда Руни распускал сопли и начинал расписывать проблемы своей личной жизни. Несколько раз с ним была Рэйчел, но МакКлинтик знал, что Рэйчел – девушка прямая и честная, просто так шашни разводить не станет, а следовательно, проблемы Руни действительно должны быть связаны с Мафией.
Затем в Новый Йорк пришла летняя жара, худшее время года. Время драк в парках, где гибло немало парней; время натянутых нервов и распадающихся браков, время хаотических метаний и самоубийственных импульсов, которые, оттаивая после зимних холодов, выходили там и сям на поверхность и проступали через поры на лице. МакКлинтик собирался в Ленокс, штат Массачусетс, на джазовый фестиваль. Он чувствовал, что не может здесь оставаться. Но что ждет Руни? Домашние неурядицы (вероятнее всего) его доконали, и он вот-вот сорвется. МакКлинтик понял это прошлым вечером между музыкальными номерами в «Ноте-V». Ему уже случалось видеть подобное состояние: знакомый басист из Форта Уорт, никогда не менявший выражение лица и заунывно твердивший: «У меня проблемы с наркотиками», неожиданно сошел с катушек, и его отвезли не то в Лексингтонский госпиталь, не то куда-то еще. МакКлинтик так толком и не узнал. У Руни был такой же взгляд: слишком спокойный. Он чересчур бесстрастно говорил: «У меня проблемы с женой». Что же должно оттаять этим жарким летом в Новом Йорке? И что будет, когда это произойдет?
Странное слово – «опрокидывание». У МакКлинтика вошло в привычку во время каждой записи болтать со студийными техниками и звукооператорами об электричестве. Раньше он чихать хотел на электричество, но раз уж оно позволяет увеличить аудиторию, привлекая как ценителей, так и профанов, которые выкладывают денежки, чтобы можно было покупать «триумфу» бензин, а себе – костюмы от Дж. Пресса, то, значит, МакКлинтик должен сказать электричеству спасибо и попытаться узнать о нем побольше. Он поднахватался кое-каких сведений и однажды прошлым летом разболтался с техником о стохастической музыке и цифровых компьютерах. Результатом беседы стало понятие о «перевертыше», ставшее фирменным знаком группы. От этого техника МакКлинтик узнал о ламповом полупроводниковом приборе под названием триггер, или флип-флоп [212], который в рабочем состоянии проводит ток либо по одному, либо по другому пути: провел по одному – «опрокинулся» – провел по другому.
– Это, – пояснил звукооператор, – можно рассматривать как «да» и «нет» или как ноль и единицу. Как раз эта фиговина и является одним из основных элементов или особой ячейкой большого электронного мозга.
– Охренеть, – сказал МакКлинтик, когда техник затерялся в студии. Однако одна мысль накрепко засела у МакКлинтика в голове: компьютерному мозгу положено переключаться из состояния «флоп» в состояние «флип» и обратно, но ведь так происходит и с мозгом музыканта. Пока ты в состоянии «флоп», все идет нормально. Откуда берется триггерный импульс, переводящий тебя в состояние «флип»?
МакКлинтик не писал тексты к песням, но сочинил какую-то чушь на тему функционирования триггера. На сцене, когда трубач исполнял соло, МакКлинтик иногда напевал их себе под нос.
Я плыл в Иордан,
Духовно был пьян.
Флоп-флип, однажды я охрип,
Флип-флоп, ты села мне на лоб.
То буйствуем, то замерли –
В молекуле застряли мы.
– О чем ты думаешь? – спросила Руби.
– О перевертышах.
– Тебя не перевернуть.
– Меня – нет, – согласился МакКлинтик, – а целую кучу людей – да.
Через некоторое время он спросил, обращаясь не столько к ней, сколько к себе:
– Руби, что произошло после войны? В войну мир свихнулся – состояние «флип». Но наступил сорок пятый год, и все размякли – состояние «флоп». Даже здесь, в Гарлеме. Все спокойны и хладнокровны – ни любви, ни ненависти, ни тревог, ни радостей. Хотя некоторые повсюду «переключаются» в обратную сторону. Туда, где можно любить…
– Может, так и надо, – сказала девчонка после паузы. – Может, надо свихнуться, чтобы кого-нибудь полюбить.
– Но если толпа людей одновременно перейдет в состояние «флип», то начнется война. А война – это не любовь, верно?
– Флип-флоп, – сказала она, – возьми швабру, жлоб.
– Ты как маленькая.
– МакКлинтик, – сказала она, – я маленькая. Я волнуюсь за тебя. За своего отца. Может, он свихнулся.
– Так поезжай к нему. – Опять тот же аргумент. Весь этот вечер у них был один долгий спор.
– Ты прекрасна, – сказал Шенмэйкер.
– Шейл, правда?
– Ну, не такой, как ты есть. А такой, как я тебя вижу.
Она села:
– Так больше не может продолжаться.
– Ложись обратно.
– Нет, Шейл, у меня нервы не выдерживают…
– Ложись.
– Дошло до того, что я уже не могу смотреть на Рэйчел, на Слэба…
– Ложись.
В конце концов она опять легла рядом с ним.
– Тазовые кости, – сказал Шенмэйкер, ощупывая ее, – надо бы раздвинуть. Получится весьма сексуально. Пожалуй, я этим займусь.
– Ради Бога…
– Эстер, я хочу делать подарки. Хочу творить для тебя. И если я сумею создать тебе фигуру прекрасной девушки, явить миру саму идею Эстер, как я это сделал с твоим лицом…
Эстер вдруг осознала, что рядом с ними на столике тикают часы. Она напряглась и лежала неподвижно, готовая – если понадобится – выскочить на улицу голышом.
– Пойдем, – позвал Шенмэйкер. – Полчаса в соседней комнате. Это так просто, что я справлюсь сам. Потребуется только местная анестезия.
Эстер расплакалась.
– И что будет дальше? – спросила она после короткой паузы. – Захочешь сделать мне сиськи побольше? А потом тебе покажется, что у меня немного великоваты уши. Шейл, почему я не могу быть собой?
Шенмэйкер раздраженно перевернулся.
– Ну как объяснить женщине, – пожаловался он полу, – что такое любовь, если не…
– Ты не любишь меня. – Она вскочила и принялась неуклюже втискиваться в лифчик. – Ты никогда об этом не говорил, а если и говорил, то имел в виду вовсе не любовь.
– Ты вернешься, – сказал Шенмэйкер, глядя в иол.
– Не вернусь, – возразила она сквозь тонкую шерсть свитера. Разумеется, она вернется.
После ее ухода некоторое время слышалось только тиканье часов, затем Шенмэйкер внезапно и неудержимо зевнул, перекатился на спину, уставился в потолок и мягким голосом выпустил в него поток жуткой брани.
В это же время Профейн в Ассоциации антропологических исследований вполуха слушал, как варится кофе, и вел очередную воображаемую беседу с ДУРАКом. Это уже стало своего рода традицией.
Помнишь то место, Профейн, на 14-м шоссе, немного к югу от Эльмиры, штат Нью-Йорк? Выходишь на эстакаду, смотришь на запад и видишь, как над свалкой автомобилей заходит солнце. Акры ржавых корпусов, сложенных в десять этажей на старых покрышках. Кладбище машин. Вот на таком кладбище буду лежать и я, когда умру.
«Надеюсь, что так и будет. Ты посмотри на себя, бездарная подделка под человека. Тебя и должны выбросить на свалку. Без похорон или кремации».
Конечно. Как и вас, людей. Помнишь Нюрнбергский процесс сразу после войны? Помнишь фотографии Освенцима? Тысячи мертвых евреев, сваленных в кучи, как остовы этих бедных машин. Шлемиль: это уже началось.
«Это сделал Гитлер. Он был ненормальным».
Гитлер, Эйхман, Менгеле. Пятнадцать лет назад. Тебе не приходило в голову, что теперь уже нет критериев безумия и здравомыслия, что начало положено?
«Да какое начало, Христа ради?»
В то же время Слэб лениво, но тщательно работал над очередной картиной – «Датский сыр №41», – нанося мягкой колонковой кисточкой короткие и быстрые мазки на поверхность холста. Два коричневых слизня – улитки без раковин – лежали крест-накрест, спариваясь на многоугольном куске мрамора, а между ними поднимался полупрозрачный пузырь. Густые мазки здесь противопоказаны: богатый детальный рисунок, все кажется более реальным, чем на самом деле. Причудливое освещение, неправильные тени, мраморная поверхность, слизни и наполовину съеденный датский сыр в верхнем правом углу были выписаны с предельной дотошностью. А оставленные слизнями липкие дорожки, идущие прямо снизу картины и сходившиеся в перекрестье неизбежного соединения, отливали настоящим лунным светом.
А Харизма, Фу и Хряк Бодайн выкатились из бакалейного магазина, перекликаясь под огнями Бродвея, как игроки на футбольном поле, и перебрасывая друг другу сморщенный баклажан.
А на Шеридан-сквер Рэйчел и Руни сидели на скамейке и говорили о Мафии и Паоле. В час ночи поднялся ветер, и обнаружилась очень странная вещь: казалось, что все жители города одновременно испытали отвращение к любым новостям; через маленький парк в город летели тысячи газетных листов, белесыми летучими мышами тыкались в деревья, путались в ногах Руни, Рэйчел и ханыжки, спавшего на скамейке напротив. Миллионы непрочитанных и бесполезных слов вдруг зажили иной жизнью здесь, на Шеридан-сквер, пока двое людей на скамейке вели собственный разговор, плели словеса, не стараясь запомнить сказанное.
А Стенсил, суровый и трезвый, сидел в «Ржавой ложке» и слушал приятеля Слэба, еще одного Кататонического Экспрессиониста, толковавшего о Великом Предательстве и Пляске Смерти. А вокруг них тем временем действительно происходило нечто подобное: Шальная Братва мелькала то там, то здесь, будто переходила, связанная невидимой цепью, с одного участка на другой. Стенсил размышлял об истории Мондаугена и о сборище в усадьбе Фоппля, видел все те же катышки порошка фиалкового корня, слабые челюсти, налитые кровью глаза, языки и зубы в пурпурных пятнах домашнего вина, помаду, которую, казалось, можно было снять, нисколько не повредив, и бросить на землю, где уже валяется всякий хлам – растаявшие улыбки и очертания надутых туб – следы, оставленные для следующего поколения Братвы… О, Господи.
– А? – сказал Кататонический Экспрессионист.
– Я в печали, – пробормотал Стенсил.
А Мафия Уинсам, одинокая и неизнасилованная, стояла перед зеркалом, раздевшись догола, и любовалась всеми деталями своего отражения. А кот мяучил во дворе.
А вот кто знал, где была Паола?
В последнее время Шенмэйкеру становилось все труднее ладить с Эстер. Он все чаще подумывал о том, чтобы разойтись с ней, и на этот раз навсегда.
– Ты любишь не меня, – твердила она. – Ты хочешь сделать меня другой, не такой, какая я есть.
В ответ он мог выдвинуть лишь аргументы, так сказать, платонического характера. Неужели она хотела, чтобы он ограничился мелочной и поверхностной любовью к ее телу? Нет, он любит ее душу. Что тебе неймется? Любой девушке хочется, чтобы мужчина любил ее душу, ее суть, разве нет? Ну, разумеется, хочется. Так, а что есть душа? Это абстракция тела, идеал, скрытый за реальностью; именно там настоящая Эстер, а здесь лишь ее чувственное восприятие с неполадками давления и деформацией костей. Шенмэйкер мог бы вывести на свет истинную, идеальную Эстер, обитающую внутри дефектной оболочки. Душа Эстер выйдет наружу, сияющая и несказанно прекрасная.
– Да кто ты такой, – кричала она ему, – чтобы судить о том, на что похожа моя душа? Знаешь, в кого ты влюблен? В себя. В свое паршивое искусство пластической хирургии.
Шенмэйкер вместо ответа переворачивался, тупо смотрел в пол и думал, сумеет ли он когда-нибудь понять женщин.
Эйгенвэлью, дантист человеческих душ, как-то поделился с Шенмэйкером своими мыслями. Шенмэйкера нельзя было считать коллегой, но если верить Стенсилу, то «внутренний круг», о котором он толковал, несколько расширился. «Дадли, старина, – убеждал себя Эйгенвэлью, – тебе нет до этих ребят никакого дела».
Но дело все-таки было. Братве он сверлил зубы и чистил корневые каналы со скидкой. Почему? Пускай они голодранцы, но если они обеспечивают общество ценными мыслями и произведениями искусства, то, значит, все правильно. Значит, когда-нибудь – возможно, в следующий период исторического подъема, когда нынешний Декаданс уйдет в прошлое, когда колонизируют планеты, а на Земле воцарится мир, – история стоматологии где-нибудь в сноске упомянет Эйгенвэлью, покровителя искусств, здравомыслящего ученого неоякобинской школы.
Однако в основном они ничего не делали, только болтали, и разговоры у них были не слишком умными. Лишь некоторые – вроде Слэба – действительно занимались своим делом, создавали сложный и законченный продукт. Хотя, опять же, что именно? «Датские сыры». Или это искусство для искусства – Кататонический Экспрессионизм. Или пародии на то, что уже было создано.
Тоже мне высокое искусство. А где Мысль? Братва разработала своего рода стенографический подход, позволявший строить то видение мира, которое их устраивало. Разговоры в «Ржавой ложке» в основном сводились к именам собственным, литературным аллюзиям, критическим или философским терминам, кое-как связанным между собой. В зависимости от того, как вы, по собственному разумению, скомпонуете строительные блоки, вас признают либо умным, либо дураком. В зависимости от того, как отреагируют другие, вас либо примут, либо нет. А количество блоков, между прочим, ограничено.
– Если не появится никаких новых и оригинальных идей, – говорил себе Эйгенвэлью, – то можно предсказать с математической точностью, что в один прекрасный день они исчерпают все возможные перестановки. И что тогда?
А и правда, что? Расстановки и перестановки – это Декаданс, но окончание перебора всех возможных комбинаций – это смерть.
Порой Эйгенвэлью это пугало. Хотелось вернуться и рассматривать зубные протезы. Зубы и металл сохраняются дольше идей.