Профейн вернулся в агентство «Пространство и Время» с убеждением, что Рэйчел всяко принесла ему удачу. Бергомаск взял его на работу.
– Прекрасно, – сказала она. – Он оплатит наши услуги, вы нам ничего не должны.
Рабочее время заканчивалось. Она стала наводить порядок на столе. И между делом предложила:
– Пойдем ко мне. Подождите меня у лифта.
Когда он стоял в коридоре, прислонившись к стене, то вспомнил, что с Финой все начиналось так же. Она притащила его домой, словно подобранные на улице четки, и уверила себя в том, что он обладает сверхъестественными способностями. Фина была набожной католичкой, как его отец. Рэйчел – еврейка, вспомнил он, как его мать. Что, если она, наподобие еврейской мамочки, хотела просто его накормить?
Оки спустились в набитом, но тихом лифте, она спокойно укуталась в серый плащ. Проходя через турникет подземки, она опустила два жетона – за себя и за него.
– Но… – возразил Профейн.
– Ты на мели, – отозвалась она.
– Я чувствую себя жиголо.
Так оно и было. Что-что, а центов пятнадцать всегда найдется, да еще полпалки салями в холодильнике – будет, чем его накормить.
Рэйчел решила поселить Профейна у Уинсама и кормить его за свой счет. В их компании квартиру Уинсама называли вест-сайдской ночлежкой. Места на полу хватало для всех, а Уинсаму было плевать, кто там спит.
На следующий день поздно вечером во время ужина у Рэйчел нарисовался пьяный Хряк Бодайн, он искал Паолу, которая исчезла черт знает куда.
– Здорово, – заговорил Хряк с Профейном.
– Старик, – отозвался Профейн. Они откупорили пиво.
Затем Хряк потащил их в «Ноту V» слушать Мак-Клинтика Сферу. Рэйчел сидела и внимательно слушала музыку, а Хряк и Профейн вспоминали свои похождения на море. Во время одной из пауз Рэйчел подсела за столик Сферы и выяснила, что он выбил у Уинсама контракт на две долгоиграющие пластинки для фирмы «Диковинки звукозаписи».
Они немного поболтали. Пауза кончилась. Квартет вернулся на эстраду и заиграл, начав с композиции Сферы под названием «Фуга нашего друга». Рэйчел вернулась к Хряку и Профейну. Они обсуждали Папашу Хода и Паолу. «Черт меня дернул, – подумала она, – куда я его завела? Куда заставила вернуться?»
На следующее утро, в воскресенье, она проснулась еще не совсем протрезвевшая. В дверь к ней бился Уинсам.
– У меня выходной, – заорала она. – Что за дела?
– Дорогой мой исповедник, – сказал он с таким видом, будто не спал всю ночь, – не сердись.
– Скажи это Эйгенвелью. – Она протопала на кухню, поставила вариться кофе и спросила: – Ну? Что там еще?
Как что: Мафия. Впрочем, на этот раз он обдумал план действий. Чтобы расположить к себе Рэйчел, он надел позавчерашнюю рубашку и не стал причесываться. Если хочешь, чтобы девушка свела тебя со своей подругой, не стоит сразу раскрывать карты. Нужно учесть некоторые тонкости. Разговор о Мафии был лишь предлогом.
Рэйчел действительно хотела знать, общался ли он с дантистом; Уинсам ответил, что нет. Эйгенвэлью в последние дни был занят: все свое время он проводил со Стенсилом. Руни интересовало мнение женщины. Рэйчел налила кофе и сообщила, что обе ее подружки отсутствуют. Он с закрытыми глазами пошел в атаку:
– Рэйчел, мне кажется, она спит со всеми.
– Что ж. Застукай ее и разведись.
Они влили в себя два кофейника. Руни излил душу. В три вошла Паола, невнятно им улыбнулась и исчезла в своей комнате. Уж не покраснел ли он? Сердце забилось чаще. Так ведут себя желторотые сопляки, кретин. Он поднялся.
– С тобой можно еще об этом поговорить? – спросил он. – Хоть немного.
– Если тебе это поможет. – Она знала, что не поможет, но улыбалась. – А как там контракт с МакКлинтиком? Только не говори, что в «Диковинках» стали делать нормальные записи. Ты что, увлекся религией?
– Если я чем-нибудь увлекаюсь, – ответил Руни, – то вязну в этом по уши.
Он возвращался к себе через Риверсайд-парк, размышляя о том, правильно ли он поступил. Его осенила мысль: что, если Рэйчел решила, будто он пришел к ней, а не к ее соседке?
Дома он застал Профейна, болтавшего с Мафией. «Боже правый, – подумал он, – ничего не хочу, только спать». Он лег, приняв позу эмбриона, и вскоре, как это ни странно, отключился.
– Значит, ты наполовину еврей, наполовину итальянец, – стрекотала Мафия в соседней комнате. – Надо же, как забавно. Non ё vero [167], прямо как Шейлок, ха-ха. В «Ржавой ложке» один актер утверждает, что он армяно-ирландский еврей. Надо вас познакомить.
Профейн решил не спорить. Он ограничился тем, что произнес:
– Наверное, «Ржавая ложка» – симпатичное заведение. Но не моего уровня.
– Брось, – отозвалась она, – что значит «нс твоего»? Аристократизм – это состояние души. Может, ты принц крови. Кто знает?
«Я знаю, – подумал Профейн. – Я потомок шлемилей, Иов – наш прародитель». На Мафии было трикотажное полупрозрачное платьице. Она сидела, упершись подбородком в колени, так что подол ее юбки лежал на полу. Профейн перевернулся на живот. «Это становится интересным», – мелькнуло у него в голове. Вчера, когда Рэйчел за руку притащила его сюда, Харизма, Фу и Мафия занимались на полу в гостиной австралийской борьбой «минус один».
Мафия, извиваясь, подползла к Профейну и распласталась рядом с ним. Кажется, ей взбрело в голову потереться носами. «Зуб даю, она думает, что это клево», – подумал он. Но тут примчался кот Клык и плюхнулся между ними. Мафия легла на спину, принялась почесывать и гладить его. Профейн поплелся к холодильнику взять пива. Ввалились Хряк Бодайн и Харизма, они орали пьяными голосами песню:
В Штатах бары шальные повсюду – аж тошно,
Там шальная братва, кутерьма, балаган,
Едешь в Балтимор трахаться, на пол улегшись,
А о Фрейде болтать едешь в Нью-Орлеан.
Дзэн-буддизмом и Беккетом бредит Айова,
В Индиане пьют кофе; в культуре – пробел.
Я из Бостона смылся и, честное слово,
Ничего в их культуре понять не сумел.
Я уйду в океан, но скажу на дорожку:
Лучшим баром считаю я «Ржавую ложку»,
«Ржавой ложке» останусь я верен вполне.
Атмосфера этого злачного заведения порой доходила вплоть до чистеньких фасадов Риверсайд-драйв. Никто и не заметил, как началась веселая вечеринка. Откуда-то выплыл Фу, схватил телефон и стал всех обзванивать. Как по волшебству, в оставленных открытыми дверях стали появляться девочки. Кто-то включил приемник, кто-то отправился за пивом. Сигаретный дым густыми клубами висел под потолком. Пара-тройка завсегдатаев прижали Профейна к стене и стали втолковывать ему, какие идеи проповедуют в их компании. Он молча слушал лекцию и потягивал пиво. Потом он опьянел, и как раз наступила ночь. Профейн отыскал свободный угол в комнате и уснул, не забыв при этом поставить будильник.
В тот вечер 15 апреля Давид Бен-Гурион [168] в своей речи по случаю Дня Независимости предупредил страну, что Египет планирует захватить Израиль. Кризис на Ближнем Востоке назревал с зимы. С 19 апреля вступило в силу соглашение о прекращении огня между Израилем и Египтом. В этот же день Грейс Келли вышла замуж за принца Монако Ренье III [169]. Так неспешно наступала весна, мощные потоки и крошечные водовороты событий пита п. и газетные заголовки. Люд;; читали те новости, какие хотели, и каждый соответственно строил собственную крысиную нору из клочков и обрывков истории. В одном только городе Нью-Йорке, по самым приблизительным подсчетам, было пять миллионов крысиных нор. Одному Богу известно, что творилось в умах министров, глав государств и политиков в столицах мира. Несомненно, их личные версии истории находили выражение в действиях, если, конечно, преобладало нормальное распределение [170] типов.
Стенсил не относился к этой категории. Слуга народа без рейтинга, по необходимости творец интриг и хитросплетений, он, как и его отец, должен был, по идее, иметь склонность к активным действиям. Но вместо этого проводил дни почти так же инертно, как растение, ведя беседы с Эйгенвэлью и ожидая появления Паолы, чтобы выяснить, как она вписывается в готическое нагромождение умозаключений и предположений, на создание которого он потратил немало сил. Разумеется, помимо этого оставались еще «версии», которые он теперь прорабатывал без особого интереса и почти равнодушно, как будто на самом деле перед ним стояла гораздо более важная задача. Однако какая именно задача, ему и самому было не до конца ясно, как неясна была конечная цель его V-образных построений и то, почему он вообще занялся поисками V. Он только чувствовал («инстинктивно», как сам говорил), какая крупица информации могла пригодиться, а какая нет, чувствовал, когда след нужно бросить, а когда надо, петляя, идти по нему до конца. Естественно, в такой интеллектуальной охоте, какую вел Стенсил, ни о каком инстинкте не могло быть и речи; его одержимость, несомненно, была благоприобретенной. Но когда именно и почему он стал одержим – вот в чем вопрос. Разве что он действительно был, как сам же утверждал, сыном своего века – фантомом, которого не существовало в природе. Интеллектуалы, которые обычно собирались в «Ржавой ложке», назвали бы его современным человеком в поисках самоидентификации. Многие уже сошлись на том, что именно в этом и состояла его Проблема. Беда, однако, была в том, что Стенсил имел в своем распоряжении все личины, с которыми мог в данный момент управиться; определенно можно было сказать лишь одно: он Тот, Кто Ищет V. (с полным набором имперсонаций, которые могли для этого потребоваться), а она сама имела к его самоидентификации столь же отдаленное отношение, как дантист-душевед Эйгенвэлью или любой из членов Братвы.
Из этого вытекала, однако, довольно интересная двусмысленность сексуального плана. Хороша будет шутка, если в конце своих поисков он лицом к лицу столкнется с самим собой, преображенным своего рода трансвестизмом души. То-то посмеется Вся Шальная Братва. По правде говоря, Стенсил не знал, какого пола V., не знал, к какому роду или виду относится существо, скрытое под этим инициалом. Предположение о том, что V. – это одновременно и юная туристка Виктория и канализационная крыса Вероника, вовсе не указывало на какой-либо метемпсихоз, а лишь подтверждало тот факт, что изыскания Стенсила связаны с раскрытием Большого Заговора, великой тайны столетия, – точно так же, как Виктория была связана с интригой вокруг Вейссу, а Вероника – с новым крысиным миропорядком. Если V. была историческим фактом, то она продолжала действовать и по сей день, поскольку конечный Безымянный Заговор все еще не был осуществлен, но при этом V. вполне могла оказаться не особой женского пола, а, скажем, парусным судном или целым народом.
В начале мая Эйгенвэлью представил Стенсила Кровавому Чиклицу, президенту корпорации «Йойодин», имеющей множество заводов, разбросанных по всей стране, и такое количество правительственных заказов, что было непонятно, как их все можно выполнить. В конце 1940-х годов Чиклиц безмятежно руководил компанией, занимавшейся производством игрушек на единственной крошечной фабрике на окраине городка Натли в штате Нью-Джерси. Приблизительно в ту пору дети в Америке вдруг все разом помешались на новых игрушках вроде волчка в виде простого гироскопа, который приводится в движение с помощью веревочки, намотанной на вращающуюся ось. Почувствовав перспективность этого рынка, Чиклиц решил расширить производство. Он уже был близок к тому, чтобы полностью овладеть рынком игрушечных гироскопов, когда однажды школьники, пришедшие на экскурсию, сообщили ему, что принцип действия этой игрушки такой же, как у гирокомпаса. «Как у чего?» – не понял Чиклиц. Дети рассказали ему про гирокомпас, а заодно о гировертикали и гироскопе направления. Чиклиц смутно припомнил, что в каком-то коммерческом журнале читал статью, где говорилось, что правительство постоянно закупает эти приборы. Они используются на кораблях, самолетах, а в последнее время также и на ракетах. «Что ж, – подумал Чиклиц, – почему бы и нет». В то время возможностей для развития малого бизнеса в этой области было предостаточно. Чиклиц наладил выпуск гироскопов по заказам правительства. Не успел он оглянуться, как его компания стала заниматься производством телеметрических приборов, компонентов для систем тестирования, портативного оборудования связи. Его предприятие непрерывно расширялось за счет приобретения дополнительных производственных мощностей и слияния с более мелкими компаниями. Менее чем за десять лет Чиклиц построил промышленную империю, занимавшуюся системами управления, фюзеляжами самолетов, двигателями, командными системами, оборудованием наземной поддержки. Как-то один из принятых на работу инженеров сказал ему, что единица измерения силы называется «дина», или сокращенно «дин», и Чиклиц окрестил свое детище «Йойодин», дабы увековечить простенькую игрушку, с которой начиналась его империя, и в то же время выразить идею силы, свободного предпринимательства, технического совершенства и несокрушимого индивидуализма.
Стенсил решил совершить экскурсию на один из заводов, расположенный на Лонг-Айленде. Среди инструментария войны, размышлял он, может возникнуть какой-нибудь ключ к разгадке тайны. Так оно и вышло. Стенсил забрел в помещение с множеством чертежных досок и ворохами «синек». Вскоре в куче рулонов с чертежами он обнаружил лысоватого свиноподобного джентльмена в костюме европейского покроя. Он время от времени прихлебывал кофе из бумажного стаканчика, что практически стало непременным атрибутом нынешних инженеров. Этого инженера звали Курт Мондауген, и он, как выяснилось, в прошлом работал в Пенемюнде, где занимался разработкой Vergeltungswaffe Eins und Zwei [171]. Вот она – таинственная буква! Незаметно подошел к концу рабочий день, и Стенсил договорился о встрече, чтобы продолжить разговор.
Примерно неделю спустя в одной из укромных боковых комнаток в «Ржавой ложке» Мондауген за кружкой прегадкого суррогата мюнхенского пива рассказывал о днях своей молодости в Юго-Западной Африке.
Стенсил внимательно слушал. Сам рассказ и последовавшие за ним вопросы заняли не более тридцати минут. Однако когда в следующую среду Стенсил пересказывал эту историю в кабинете Эйгенвэлью, повествование претерпело значительные изменения и стало, как выразился Эйгенвэлью, «стенсилизированным».
Ранним утром в мае 1922 года (а в округе Вармбад май – преддверие зимы) новоиспеченный инженер Курт Мондауген, только что закончивший Технический университет в Мюнхене, прибыл в поселение белых, расположенное неподалеку от деревни Калкфон-тейн-Саут. Мондауген был скорее дородным, нежели толстым молодым человеком, светловолосым, с длинными ресницами и застенчивой улыбкой, которую дамы в возрасте находили очаровательной. Он сидел в видавшей виды капской двуколке, лениво ковыряя в носу в ожидании восхода солнца, и разглядывал «понток», крытую травой хижину Виллема ван Вийка, представителя Виндхукской администрации [172] в этом отдаленном форпосте цивилизации. Пока лошадка Мондаугена спокойно дремала, покрываясь росой, сам он нетерпеливо ерзал на сиденье, стараясь справиться с раздражением, растерянностью и волнением, а неторопливое солнце, словно издеваясь над ним, все еще скрывалось где-то за убийственным простором пустыни Калахари.
Будучи уроженцем Лейпцига, Мондауген отличался по крайней мере двумя странностями, свойственными жителям тех мест. Первая (незначительная) состояла в саксонской привычке наобум прибавлять уменьшительные суффиксы к существительным – как одушевленным, так и неодушевленным. Вторая (и главная) заключалась в том, что Мондауген разделял неискоренимое недоверие своего соотечественника Карла Бедекера ко всему, что располагалось южнее его родных мест – неважно, близко или далеко. Легко вообразить, с какой иронией он взирал на свое нынешнее местонахождение, кляня себя за ужасное упрямство, которое, как он полагал, привело его сперва на учебу в Мюнхен, а потом (словно это отвращение к югу было прогрессирующим и неизлечимым наподобие меланхолии) заставило его покинуть подавленный депрессией Мюнхен и отправиться в другое полушарие, дабы очутиться в зеркальном времени Юго-Западного протектората.
Мондауген приехал в Африку, чтобы принять участие в программе по исследованию атмосферных радиопомех, или «сфериков», как их называли для краткости. Во время Великой войны некто Г. Баркхаузен [173], прослушивая телефонные переговоры Союзных сил, обратил внимание на серии обрывистых звуков, очень похожих на свист с постепенным понижением тона. Каждый из этих «посвистов» (как их окрестил Баркхаузен) продолжался около секунды и, судя по всему, располагался в диапазоне низких звуковых частот. Как оказалось, посвист был лишь одним из целого семейства сфериков, таксономия которых включала также щелчки, уханье, восходящий тон, сипение и похожий на птичьи трели звук, названный «утренний гомон». Никто толком не мог определить причины возникновения этих помех. Одни считали, что причиной были пятна на солнце, другие – разряды молний; однако все сходились в том, что сферики каким-то образом связаны с колебаниями магнитного поля Земли, и поэтому возник план изучить это явление на различных широтах. Мондаугену, который тянул жребий одним из последних, досталась Юго-Западная Африка, и ему было поручено установить аппаратуру как можно ближе к 28° южной широты.
Поначалу необходимость жить в стране, которая перестала быть немецкой колонией, выводила его из себя. Как многим сердитым молодым людям – и немалому числу сварливых стариков, – ему была ненавистна мысль о поражении. Но вскоре выяснилось, что большинство немцев, которые до войны были землевладельцами, как ни в чем не бывало продолжали вести прежний образ жизни. Правительство Южно-Африканского Союза позволило им сохранить гражданство, собственность и черных работников. Общественная жизнь экспатриантов била ключом в усадьбе некоего Фоппля, расположенной в северной части округа между горами Карас и пустыней Калахари, на расстоянии одного дня пути от исследовательской станции Мондаугена. После прибытия Мондаугена в барочном плантаторском доме Фоппля чуть ли не ежедневно устраивались шумные вечеринки, звучала бравурная музыка, плясали веселые девушки – казалось, там ни на секунду не прерывался бесконечный Fasching [174]. Но судя по всему, то относительное благополучие, которое Мондауген обнаружил в этой забытой Богом глухомани, вот-вот должно было испариться.
Взошло солнце, и в дверном проеме возник ван Вийк, словно двухмерная фигурка, внезапно спущенная на сцену на невидимой веревочке. Неожиданно перед хижиной приземлился стервятник и уставился на ван Вийка. Мондауген очнулся от оцепенения, спрыгнул с двуколки и направился к хижине.
Ван Вийк помахал ему бутылкой с домашним пивом.
– Я так и знал, – прокричал он через участок выжженной солнцем земли. – Я так и знал. Всю ночь из-за этого глаз не сомкнул. Думаешь, мне больше не о чем волноваться?
– Мои антенны, – воскликнул Мондауген.
– Твои антенны, мой округ Вармбад, – пробормотал бур пьяным голосом. – Знаешь, что вчера произошло? Дело дрянь. Абрахам Моррис переправился через Оранжевую реку [175].
Это известие, как и рассчитывал ван Вийк, потрясло Мондаугена.
– Только Моррис? – выдавил он.
– С ним шестеро мужчин с ружьями, женщины, дети, скот. Но не в этом дело. Моррис – не просто человек. Он Мессия.
Раздражение Мондаугена мгновенно сменилось страхом; страх поднимался откуда-то из глубины живота.
– Они грозились поломать твои антенны, да? Грозились, но он ничего не предпринял…
– Сам виноват, – фыркнул ван Вийк. – Ты говорил, что будешь слушать помехи и записывать какие-то сигналы. И ни слова не сказал о том, что заполонишь ими весь буш и сам станешь помехой. Бондельшварцы верят в призраков [176], и сферики их пугают. А если их напугать, они становятся опасными.
Мондауген признался, что использовал усилитель и громкоговоритель.
– Я иногда засыпаю, – оправдывался он. – Помехи возникают в различное время суток. А я работаю один, и мне когда-то надо спать. Я установил небольшой громкоговоритель возле кровати и приноровился мгновенно просыпаться, так чтобы в крайнем случае пропустить только несколько первых сигналов…
– Когда ты вернешься на свою станцию, – перебил его ван Вийк, – все твои антенны будут сломаны, оборудование разбито. Но прежде чем, – продолжил он, глядя на покрасневшего и шмыгающего носом Мондаугена, – ты с криком бросишься мстить им, еще одно слово. Всего одно. Неприятное слово: восстание.
– Всякий раз, когда бондель хоть слово смеет вякнуть в ответ, вы кричите, что это восстание. – Казалось, Мондауген вот-вот заплачет.
– Абрахам Моррис объединился с Якобусом Христианом [177] и Тимом Бейкесом. Они движутся в фургонах на север. Ты и сам видел, что твои соседи об этом уже прознали. Меня не удивит, если через неделю каждый бондельшварц в округе отправится воевать. Не говоря уж о жаждущих крови вельдшондрагерах и витбуи на севере. Этих витбуи хлебом не корми, дай повоевать. – В хижине зазвонил телефон. – Да уж, – сказал ван Вийк. – Подожди, могут быть интересные новости. – И он исчез внутри. Из соседней хижины донесся звук аборигенской свирели, легкий, как ветер, монотонный, как солнечный свет в сезон засухи. Мондауген прислушался, как будто этот свист мог ему что-то сказать. Как бы не так. Ван Вийк появился на пороге:
– Послушай, юнкер, я бы на твоем месте отправился в Вармбад и оставался там, пока все не успокоится.
– Что случилось?
– Звонил старший полицейский офицер из Гуру час. Похоже, они настигли Морриса, и сержант ван Никерк час назад пытался уговорить его мирно вернуться в Вармбад. Моррис отказался, ван Никерк положил руку ему на плечо, чтобы арестовать. Судя по рассказам, которые, можно не сомневаться, уже дошли до португальских колоний, сержант затем провозгласил: «Die lood van die Goevernement sal nous op julle smelt». Свинец Правительства да будет плавиться в твоем теле. Поэтично, не правда ли? Бондели, которые были с Моррисом, восприняли это как объявление войны. Так что шарик лопнул, Мондауген. Поезжай в Вармбад, а еще лучше попытайся, пока не поздно, переправиться через Оранжевую реку. Это лучший совет, который я могу тебе дать.
– Ну уж нет, – запротестовал Мондауген. – Я, как вам известно, недостаточно смел для этого. Дайте мне просто хороший совет, потому что я не могу оставить мои антенны, вы же понимаете.
– Ты беспокоишься о своих антеннах, как будто они торчат у тебя изо лба, как усы у таракана. Поезжай. Возвращайся, если ты такой смелый – не то что я, поезжай на север и расскажи всем у Фоппля о том, что узнал. Спрячься в этой его крепости. Я же могу сказать лишь одно: здесь вот-вот начнется кровавая баня. Тебя здесь не было в 1904-м. Спроси у Фоппля. Он помнит. Скажи ему, что возвращаются времена фон Троты.
– Вы могли это предотвратить, – воскликнул Мондауген. – Разве вы здесь не для того, чтобы они были счастливы? Чтобы у них не было поводов для бунта?
Ван Вийк разразился горьким смехом.
– Похоже, – наконец выговорил он, – ты питаешь некоторые иллюзии относительно государственной службы. Запомни пословицу: «История творится ночью». Служащий-европеец обычно по ночам спит. То, что он находит в девять утра в лотке для входящих документов, и есть история. Он не в силах ее изменить, он может лишь пытаться сосуществовать с историей. Вот уж действительно «Die lood van die Goevernement». Нас, пожалуй, можно уподобить свинцовым гирям фантастических часов. Мы нужны для того, чтобы привести эти часы в движение, чтобы сохранить упорядоченное движение истории и времени и тем самым победить хаос. Пусть несколько гирек расплавятся. Прекрасно! Пусть часы несколько мгновений будут показывать неправильное время. Все равно гирьки отольют и повесят вновь, и если среди них не будет человека по имени Биллем ван Вийк, что ж – тем хуже для меня. Но часы будут идти.
Выслушав этот странный монолог, Курт Мондауген в отчаянии махнул на прощанье рукой, забрался в двуколку и поехал обратно на север. За время пути ничего не случилось. Изредка на поросшей кустарником равнине возникали повозки, запряженные волами, или черный как смоль коршун застывал в небе, высматривая мелкую живность среди кактусов и колючих кустов. Солнце жарило вовсю. Мондауген истекал потом из всех пор, время от времени задремывал и снова просыпался от тряски; один раз ему приснились звуки стрельбы и крики людей. До своей станции он добрался в середине дня; в расположенной поблизости деревне было тихо, аппаратура на месте. Мондауген поспешно демонтировал антенны, уложил их и прочее оборудование в двуколку. Полдюжины бондельшварцев наблюдали за ним, стоя чуть поодаль. Когда он был готов отправиться в путь, солнце уже почти село. Время от времени Мондауген краем глаза успевал разглядеть небольшие группки бонделей, которые сновали среди хижин, почти сливаясь с вечерним полумраком. Где-то на западном краю деревни вспыхнула беспорядочная драка. Затягивая последний узел, Мондауген услышал звук свирели и почти мгновенно осознал, что свистевший имитирует звучание сфериков. Наблюдавшие за ним бондели захохотали. Их смех звучал все громче, словно истошные вопли лесных зверьков, в панике бегущих от какой-то опасности. Впрочем, Мондауген прекрасно понимал, кто от чего бежит. Солнце зашло, и он забрался в двуколку. Никто с ним не попрощался, только свист и смех звучали ему вслед.
До фермы Фоппля было несколько часов езды. Единственным происшествием по дороге был шквал оружейного огня – на сей раз подлинный, – прозвучавший где-то слева за холмом. Наконец под утро в кромешной темноте, окутавшей заросли кустарников, внезапно засияли огни дома Фоппля. Мондауген переехал по дощатому мостику через небольшой овраг и остановился у крыльца.
Как обычно, в доме царило веселье, ярко светились десятки окон, в африканской ночи вибрировали горгульи, арабески, лепные и резные узоры, украшавшие «виллу» Фоппля. Стайка девушек и сам Фоппль, выйдя на крыльцо, слушали рассказ Мондаугена о последних событиях, пока бондели разгружали его двуколку.
Известие о восстании встревожило некоторых соседей Фоппля, которые оставили свои фермы и скот без присмотра.
– Вам разумнее всего, – заявил Фоппль собравшимся, – остаться здесь. Если бунтовщики начнут жечь и рушить фермы, то сделают это независимо от того, станете вы защищать свое добро или нет. Если мы рассредоточим силы, они уничтожат и нас и наши фермы. Мой дом – лучшая крепость во всей округе; он прочен, его легко оборонять. Ферма со всех сторон окружена глубокими оврагами. Здесь предостаточно еды и отличного вина, есть музыканты и… – Фоппль задорно подмигнул, – прекрасные дамы. К черту бунтовщиков. Пусть власти воюют с ними. А мы здесь устроим Fasching. Запрем ворота, закроем окна ставнями, снесем мосты и раздадим всем оружие. Отныне мы будем жить и веселиться на осадном положении.