bannerbannerbanner
V.

Томас Пинчон
V.

Полная версия

IV

– Курт, почему ты меня больше не целуешь?

– Сколько времени я спал? – поинтересовался он. На окнах в какой-то момент успели появиться плотные синие шторы.

– Сейчас ночь.

В комнате чего-то не хватаю; постепенно до него дошло, что отсутствует фоновое шипение громкоговорителя, он вскочил с постели и пошлепал к своим приемникам, даже не успев осознать, что уже достаточно поправился, чтобы ходить. И хотя во рту у него все еще держался отвратительный вкус, суставы больше не болели, а десны не кровоточили. Фиолетовые пятна на ногах исчезли.

Хедвига захихикала:

– Ты был похож на пятнистую гиену.

Вид в зеркале был малоутешительным. Мондауген заморгал, и тут же ресницы его левого глаза слиплись.

– Не подглядывай, дорогой. – Задрав ногу к потолку, Хедвига натягивала чулок. Мондауген бросил на нее косой взгляд и занялся поисками поломки в оборудовании. Он услышал, как кто-то вошел в комнату и затем Хедвига начала постанывать. В тяжелом спертом воздухе позвякивали цепи, слышалось какое-то сипение и громкие звуки соприкосновения чего-то, судя по всему, с плотью. С треском разрывалась атласная ткань, шуршал шелк. Неужели, подумал Курт, цинга превратила его из соглядатая в подслушивателя, или же в нем произошло какое-то более глубинное и глобальное изменение? Он обнаружил неполадку: в усилителе перегорела лампа. Мондауген вставил запасную и, обернувшись, увидел, что Хедвига исчезла.

Он оставался в башенке один на протяжении нескольких десятков серий радиосигналов – единственной связи со временем, которое продолжало течь за пределами усадьбы Фоппля. Мондауген задремал и проснулся лишь от грохота взрыва, раздавшегося где-то на востоке. Когда он в конце концов решил разузнать, в чем дело, и вылез через витражное окно наружу, то обнаружил, что все уже собрались на крыше и наблюдают за сражением, настоящей битвой, которая разворачивалась за оврагом. С высоты крыши открывался отличный панорамный вид на то, что творилось внизу, будто для развлечения собравшихся. Небольшая группка бонделей пыталась укрыться среди камней: мужчины, женщины, дети и с ними несколько тощих коз. Хедвига пробралась по покатой крыше к Мондаугену и взяла его за руку. «Это так возбуждает», – прошептала она; зрачки у нее были необычайно расширены, а на запястьях и лодыжках виднелись запекшиеся ссадины. Заходящее солнце придавало телам бонделей рыжеватый оттенок. В предзакатном небе плыли просвечивающие облачка. Однако вскоре в лучах солнца они стали ослепительно белыми.

На горстку окруженных бонделей неровной петлей наступали шеренги белых солдат, в основном волонтеров, которых вели в бой кадровые офицеры и сержанты союзкой армии. Они изредка обменивались выстрелами с туземцами, у которых на всех было не больше десятка ружей. Несомненно, там, далеко внизу, звучали человеческие голоса, выкрики команд, победные кличи, вопли раненых, но до крыши доносились лишь слабые «ба-бах» ружейных выстрелов. Чуть сбоку виднелся опаленный участок серых раздробленных камней, усеянный телами и ошметками тел бывших бонделей.

– Бомбы, -пояснил Фоппль. – Они-то нас и разбудили.

Кто-то сбегал вниз за вином, стаканами и сигарами. Аккордеонист притащил свой инструмент и начал было играть, но через пару тактов на него зашикали: собравшиеся на крыше старались не пропустить ни одного из долетавших до них отзвуков смерти. Все пристально следили за ходом боя: шеи вытянуты от напряжения, в глазах ни капли сна, усыпанные перхотью волосы в беспорядке, пальцы с грязными ногтями, словно когти, сжимали подсвеченные красным солнцем бокалы; губы, под которыми были видны винно-каменные зубы, настолько потемнели от выпитого накануне, от никотина и спекшейся крови, что их естественный цвет заметен только в трещинках. Стареющие женщины переминались с ноги на ногу; в изъеденной порами коже застрял не смытый грим.

На горизонте со стороны Южно-Африканского Союза возникли два биплана; они летели неспешно и низко, будто птицы, отбившиеся от стаи.

– Это они сбросили бомбы, – сообщил Фоппль окружающим с таким восторгом, что пролил вино на крышу. Мондауген проследил, как оно двумя ручейками стекло к карнизу. Ему вспомнилось первое утро в усадьбе Фоппля и две струйки крови (с чего он взял, что это была кровь?) во дворе, Коршун опустился на край крыши и начал клевать вино. И тут же снова взлетел. С чего он взял, что это была кровь?

Аэропланы, казалось, так и будут висеть в небе, не приближаясь. Солнце почти село. Истонченные облака засветились красным цветом, во всю длину опоясав небо роскошной полупрозрачной лентой, которая будто скрепляла все части пейзажа воедино. Один из туземцев вдруг словно обезумел: вскочил и, потрясая копьем, помчался навстречу приближающейся цепи солдат. Белые сомкнули ряды и встретили его шквальным огнем, которому эхом вторило хлопанье пробок на крыше дома Фоппля. А негр почти добежал до солдат, прежде чем пули свалили его.

Наконец послышался звук самолетных моторов – рычащий, неровный рев. Они начали неуклюже пикировать на туземцев, и в какой-то момент с каждого аэроплана вниз полетели по три жестянки, внезапно в солнечных лучах превратившиеся в шесть огненных капель. Казалось, они будут падать целую вечность. Но вот две из них рухнули на камни, две в скопление бонделей, а две туда, где лежали трупы, и шесть взрывов взметнули комья земли, камни и куски плоти в почерневшее небо с красной оторочкой облаков. Секундой позже хриплый грохот почти одновременных разрывов долетел до зрителей на крыше. Их ликованью не было предела. Солдаты ринулись вперед через тонкую завесу дыма, разя уцелевших и добивая раненых, стреляя в трупы, в женщин и в детей, и даже в последнюю оставшуюся в живых козу. Внезапно крещендо откупориваемых бутылок смолкло, и наступила ночь. И уже через несколько минут на поле боя зажегся первый бивачный костер. Собравшиеся на крыше ретировались в дом, дабы предаться как никогда разгульному веселью.

Вступил ли осадный карнавал в новую фазу после этого сумеречного вторжения из настоящего 1922 года, или же изменение произошло внутри, в самом Мондаугене: некий сдвиг в сочетании картин и звуков, которые он нынче тщательно отфильтровывал, а некоторые и вовсе предпочитал не замечать? Определить было невозможно, да и некому было определять. Что бы ни было тому причиной – выздоровление или просто пресыщение этим замкнутым мирком, – он начал ощущать первые, еще неопределенные позывы, которые неизбежно должны вылиться в нравственное возмущение. Во всяком случае, ему предстояло пережить редкий для него Achphenomenon [205] – открытие того, что его вуайеризм был предопределен увиденными событиями, а не собственным осознанным выбором или психической предрасположенностью и потребностью.

Больше сражений они не видели. Время от времени вдалеке можно было заметить конный отряд, мчавшийся через плато, вздымая облачка пыли; иногда со стороны Карасских гор доносились звуки разрывов. А однажды ночью они услышали, как заблудившийся в темноте бондель, упав в ров, выкрикивал имя Абрахама Морриса. В последние недели пребывания Мондаугена в усадьбе гости не покидали дома и спали не больше трех-четырех часов в сутки. По меньшей мере треть из них слегла от разных болезней, несколько человек, не считая бонделей Фоппля, умерли. Некоторые стали развлекаться тем, что навещали кого-нибудь из больных посреди ночи, поили его вином и старались вызвать у него сексуальное возбуждение.

Мондауген оставался в своей башенке, продолжая усердно заниматься расшифровкой кода, и иногда выходил на крышу, где, стоя в одиночестве, размышлял о том, суждено ли ему избавиться от тяготевшего над ним со времен мюнхенского карнавала проклятия – каждый раз попадать в атмосферу упадка, в каком бы экзотичном краю он ни оказывался, на севере или на юге. В какой-то момент он понял, что причиной тому был не только Мюнхен, и даже не экономическая депрессия. Причина была в депрессии духа, которая непременно поразит Европу, как поразила она этот дом.

Как-то ночью его разбудил взъерошенный Вайсман, который едва мог стоять на ногах от обуявшего его возбуждения.

– Смотри, смотри, – выкрикивал он, размахивая листком бумаги перед сонно мигающим Мондаугеном. На листе Мондауген прочитал: DIGEWOELDTIMSTEA-LALENSWTASNDEURFUALRLIKST.

– Ну и что, – зевнул он.

– Это и есть шифр. Я его разгадал. Смотри: если убрать каждую третью букву, получится: GODMEANTNUURK [206]. Переставив эти буквы, получаем твое имя: Kurt Mondaugen.

– Черт побери, – прорычал Мондауген, – кто вам, в таком случае, позволил читать мою почту?

– И теперь, – продолжил Вайсман, – оставшийся текст выглядит вот так: DIEWELTISTALLESWASDERFALLIST.

– «Мир есть все, что происходит» [207], – прочитал Мондауген. – Я где-то уже слышал это выражение. – На лице его расплылась улыбка. – Как вам не стыдно служить в армии, Вайсман. Это не ваше призвание, и вам лучше уйти в отставку. Из вас получится отличный инженер, жулик вы этакий.

 

– Черта с два, – обиженно огрызнулся Вайсман.

Спустя какое-то время Мондаугену стало невыносимо тошно сидеть в башенке, и он, выбравшись через окно на крышу, отправился бродить по чердакам, коридорам и лесенкам виллы. Так он шлялся, пока не зашла луна. Рано утром, когда небо над Калахари только-только озарилось предрассветным перламутром, он обогнул какую-то кирпичную стену и очутился в маленьком садике, где рос хмель. Там, привязанный за запястья к натянутым веревкам, висел еще один бондель (вероятно, последний у Фоппля); его ноги болтались над молодыми побегами хмеля, пораженными молочной росой. Вокруг подвешенного тела скакал старый Годольфин, который легенько стегал негра шамбоком по ягодицам. Рядом стояла Вера Меровинг, которая, судя по всему, поменялась одеждой с Годольфином. Выстукивая ритм шамбоком, Годольфин дрожащим голосом запел припев «Тем летом у теплого моря».

На сей раз Мондауген сразу ретировался, решив раз и навсегда покончить с подглядыванием и подслушиванием. Вернувшись к себе в башенку, он собрал свои записи, осциллограммы и засунул их вместе с одеждой и туалетными принадлежностями в небольшой рюкзак. Спустился по лестнице вниз и выбрался наружу через высокое двустворчатое окно; затем разыскал за домом длинную доску и поволок ее ко рву. Фоппль и его гости каким-то образом прознали о намерении Мондаугена. Они наблюдали за ним из окон, с балконов и с крыши, а некоторые вышли на веранду. Сопя от напряжения, Мондаутен перекинул доску через узкий участок рва. Он уже сделал несколько осторожных шагов по доске, стараясь не глядеть на крошечный ручеек, журчавший на глубине двухсот футов, и в этот момент аккордеонист заиграл печальное медленное танго, зазвучавшее словно сигнал к высадке на берег. Вскоре танго сменилось прощальной песней, которую с воодушевлением подхватили все обитатели дома:

 
Что ж покидаешь наш праздник так рано,
В самый разгар торжества?
Или веселье тебе не по нраву пришлось?
Или свиданье с любимою вдруг сорвалось?
Слушай,
Разве прекрасней ты где-нибудь музыку сыщешь?
Разве вино и красавиц найдешь ты таких?
Если есть лучше места в Юго-Западном крае,
Тут же придем мы, лишь дай знать о них,
(Сразу, как здесь пир закончим),
Тут же придем мы, лишь дай знать о них.
 

Мондауген перебрался на противоположную сторону, пристроил поудобнее рюкзак и побрел к маячившим вдали деревьям. Пройдя пару сотен ярдов, он все-таки решил оглянуться. Они все еще следили за ним, а их едва слышное пение слилось с тишиной над поросшей кустами равниной. Утреннее солнце выбелило их лица, как те карнавальные физиономии, что он видел когда-то в месте ином. Они взирали на него через ров, равнодушные и лишенные человечности, будто лики последних богов на земле.

Мили через две, на развилке дорог, ему встретился бондель верхом на ослике. У бонделя не было правой руки. «Все кончено, – сказал он. – Много бондель убит, бааса убит, ван Вийк убит. Моя жена, моя дети – все убит». Он разрешил Мондаугену сесть позади него на ослика. Мондауген понятия не имел, куда они едут. Солнце поднялось, и он то и дело задремывал, прижимаясь щекой к иссеченной спине бонделя. Похоже, они втроем были единственными живыми существами на желтой дороге, которая, как он знал, рано или поздно должна привести к побережью Атлантики. Солнце было огромным, плато широченным, и Мондауген чувствовал себя крошечным и потерянным среди серовато-коричневой пустоши. В какой-то момент, покачиваясь на ослике, бондель запел слабым голосом, который не долетал даже до придорожных кустов. Он пел на готтентотском диалекте, и Мондауген не понимал ни слова.

Глава десятая,
в которой разные группы молодых людей сходятся вместе

I

МакКлинтик Сфера стоял возле фортепиано и смотрел в никуда, пока трубач его группы играл соло. МакКлинтик слушал музыку вполуха (время от времени трогая клавиши альт-саксофона, словно применяя своего рода симпатическую магию, дабы заставить естественно звучащую трубу выразить иную и, по мнению Сферы, лучшую идею) и лишь изредка поглядывал на посетителей за столиками.

Это был последний номер, а неделя для Сферы выдалась неудачной. В колледжах начались каникулы, и бар был заполнен в основном любителями поболтать. В перерывах между композициями они то и дело приглашали его к столику и спрашивали, что он думает о других альт-саксофонистах. Некоторые просто хотели пройти через навязшую в зубах рутину северного либерализма: глядите на меня, я могу сидеть с кем угодно. Кроме того, они могли сказать: «Эй, старик, изобрази "Ночной экспресс" [208]». Да, бвана. Угу, босс. Твоя старый черножопый Дядя МакКлинтик лабает самый-распросамый «Ночной экспресс» в усем мире. А закончив лабать, моя возьмет свой старый альт и засандалит его тебе в белую лигоплющовую жопу.

Трубач показал, что пора заканчивать: за эту неделю он устал не меньше Сферы. Они подхватили концовку вместе с барабанщиком, в унисон сыграли главную тему и ушли со сцены.

Снаружи, словно в очередь за бесплатным супом выстроились всякие бродяги. Весна наполнила Нью-Йорк теплом и сладострастием. Сфера отыскал на стоянке свой «триумф», забрался в него и поехал домой. Ему требовался отдых.

Через полчаса он уже был в Гарлеме, в славном доходном (и в некотором смысле публичном) доме, которым управляла некая Матильда Уинтроп, маленькая и ссохшаяся, похожая на любую чопорную пожилую леди, вечерами прогуливающуюся аккуратными шажками по улице и заглядывающую на рынок в поисках зелени или селезенки.

– Она наверху, – сказала Матильда с дежурной улыбкой, предназначенной в числе прочих и музыкантам с прическами под белых, которые разъезжают на спортивных машинах и зарабатывают много денег. Сфера для виду поборолся с ней пару минут. Рефлексы у нее оказались лучше, чем у него.

Девчонка сидела на кровати, курила и читала вестерн. Сфера бросил плащ на кресло. Она подвинулась, освобождая для МакКлинтика место на кровати, загнула утолок страницы и положила книгу на пол. Вскоре он уже рассказывал ей о прошедшей неделе, о денежных мальчикам, которые платили, чтобы он им подыгрывал; о богатых, осторожных и сдержанных музыкантах из больших оркестров, а также о тех, кто не мог позволить себе потратить доллар на пиво в барс «Нота V», но при этом не понимал или не желал понять, что место, на которое он претендует, уже занято богатенькими мальчиками и другими музыкантам л. Он говорил, уткнувшись лицом в полушку, г; сна растирала ему спину удивительно нежными пальчиками. Она сообщила, что ее зовут Руби, но МакКлинтик ей не поверил. Далее последовало:

– Понимаешь, о чем я пытаюсь рассказать?

– Язык саксофона я не понимаю, – честно призналась она. – Девушки вообще этого не понимают. Они только чувствуют. Я чувствую то, что ты играешь, как чувствую то, что тебе нужно, когда ты в меня входишь. Может, это одно и то же. Я не знаю, МакКлинтик. Мне с тобой хорошо. Ты это хотел услышать?

– Извини, – сказал Сфера. – Это неплохой способ расслабиться, – помолчав, добавил он.

– Останешься на ночь?

– Конечно.

В мастерской Слэб и Эстер, стесняясь друг друга, стояли перед мольбертом и разглядывали «Датский сыр N° 35». С недавних пор Слэб был одержим датскими сырами. Раньше он неистово малевал разнообразные кондитерские изделия во всех мыслимых стилях, под тем или иным освещением и в различных декорациях. Теперь по всей комнате были разбросаны кубистские, фовистские и сюрреалистические датские сыры.

– Моне [209] в годы кризиса сидел у себя дома в Гиверни и рисовал водяные лилии в пруду, – раздумчиво говорил Слэб. – Сплошные водяные лилии всех видов. Он любил водяные лилии. У меня сейчас тоже годы кризиса. Я люблю датские сыры. Я и припомнить не могу, сколько раз они возвращали меня к жизни. Так почему бы и нет?

Главный предмет композиции «Датский сыр № 35» занимал скромное место слева в нижней части картины и был изображен надетым на одну из металлических опор телефонной будки. Фоном служила пустая, стремительно уходящая в перспективу улочка, где на среднем плане стояло единственное дерево, а в его ветвях сидела пестрая птичка, тщательно выписанная мелкими яркими точечными мазками.

– Это, – объяснил Слэб, отвечая на вопрос Эстер, – мой протест против Кататонического Экспрессионизма: универсальный символ, которым я решил заменить

Крест западной цивилизации. Куропатка на грушевом дереве. Помнишь старую шуточную рождественскую песню? «Куропатка и грушевое дерево» [210]. Вся прелесть в том, что живое существо работает как механизм. Куропатка жрет груши и своим дерьмом удобряет почву, на которой дерево растет все выше, поднимая птицу вверх и в то же время обеспечивая себе постоянный приток питательных веществ. Вечный двигатель просто, если бы не одна загвоздка. – Он указал на горгулью с острыми клыками в верхней части картины. Самый здоровый клык находился на воображаемой линии, идущей параллельно оси дерева и проходящей через голову куропатки. – С тем же успехом это мог быть низко летящий аэроплан или высоковольтная линия электропередач, – заметил Слэб. – В общем, в один прекрасный день птичка окажется в зубах горгульи, так же как бедный датский сыр оказался на этой телефонной опоре.

– Почему она не улетает? – спросила Эстер.

– Она слишком глупа. Когда-то она умела летать, но разучилась.

– Я усматриваю в этом аллегорию, – сказала Эстер.

– Нет, – возразил Слэб. – В интеллектуальном плане эта картинка не сложнее воскресных кроссвордов в «Тайме». Дешевка. Не стоит твоего внимания.

Эстер двинулась к постели.

– Нет! – выкрикнул Слэб.

– Слэб, мне так скверно. Мне больно, физически больно вот здесь, – она прижала руки к низу живота.

– Ничего не могу поделать, – заявил Слэб. – Не знаю, что там Шенмэйкер из тебя вырезал.

– Но я же твой друг, да?

– Нет, – отрезал Слэб.

– Что мне сделать, чтобы доказать тебе…

– Уйти, – сказал Слэб. – Вот что ты можешь сделать. И дать мне поспать. В моей целомудренной походной армейской кроватке. Одному. – Он забрался в кровать и лег лицом вниз. Вскоре Эстер ушла, забыв закрыть дверь. Когда ее отвергали, она дверью не хлопала. Не тот тип.

Руни и Рэйчел сидели в баре небольшой забегаловки на Второй авеню. Рядом в углу ирландец и венгр играли в боулинг и дико орали друг на друга.

– Куда она уходит по ночам? – волновался Руни.

– Паола – девушка со странностями, – отвечала Рэйчел. – Через некоторое время ты научишься не задавать вопросов, на которые она не желает отвечать.

– Может, она бегает к Хряку?

– Нет. Хряк Бодайн крутится в «Ноте-V» и в «Ржавой ложке». Он, конечно, может учуять Паолу за милю, но с ним у нее связано слишком много неприятных воспоминаний. Я думаю, здесь замешан Папаша Ход. Военные моряки умеют покорять женщин. Паола оставила Хода, и это его убивает, хотя я, например, искренне этому рада.

 

Она убивает меня, хотел сказать Уинсам. Но промолчал. В последнее время он частенько искал утешения у Рэйчел. Можно сказать, попал от нее в зависимость. Его привлекали самодостаточность Рэйчел, ее здравый смысл и определенная отчужденность от Шальной Братвы. Правда, к любовному свиданию с Паолой он не приблизился ни на шаг. Возможно, побаивался реакции Рэйчел. Он подозревал, что она не из тех, кто с охотой занимается сводничеством для своих подруг. Руни заказал очередную порцию горячительного.

– Ты слишком много пьешь, Руни, – сказала Рэйчел. – Меня это беспокоит.

– Не ворчи, не ворчи, – улыбнулся Руни.

205можно перевести как Ах!-феномен (нем.); иными словами – внезапное прозрение, «эврика!».
206Полубессмысленная фраза, которую примерно можно перевести с английского как «Бог имел в виду нуурк».
207«Мир есть все, что происходит»… – первая фраза и первый тезис «Логико-философского трактата» (Tractatus Logico-Philosophicus, 1922) Людвига Витгенштейна (1889 – 1951).
208«Ночной экспресс» («Night Express») – популярная песня Оскара Вашингтона, Льюиса Симпкинса и Джимми Форреста, написанная в 1952 г. На момент действия романа – одна из самых популярных джазовых композиций, которую играют все, кому не лень.
209Моне, Клод (1840 – 1926) – французский живописец, представитель импрессионизма.
210Шутка про замену Креста на куропатку с грушевым деревом не лишена смысла: упоминаемая песня «Двенадцать дней рождества», где перечисляются подарки, делаемые каждый рождественский день, на самом деле представляет собой что-то вроде секретного катехизиса, написанного в Англии в годы запрета католицизма. В частности куропатка с грушевым деревом символизирует Христа на кресте, две голубки – Ветхий и Новый Завет; три французские курочки – Веру, Надежду, Любовь; четыре поющие птицы – четыре Евангелия и т. д.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42 
Рейтинг@Mail.ru