Как раздвинутые ноги манят распутника, как стаи перелетных птиц притягивают взор орнитолога, как рабочая часть инструмента приковывает внимание слесаря, так буква V влекла за собой молодого Стенсила. Примерно раз в неделю ему снился один и тот же сон, в котором эта страсть представлялась ему сновидением, и он просыпался, понимая, что в конце концоз поиски V. были всего лишь научным исследованием, приключением ума в духе «Золотой ветви» или «Белой богини» [50].
Но вскоре он вновь – на сей раз действительно – просыпался и с тоской осознавал, что и на самом деле одержим все той же наивной погоней за V., призрачно-сладострастной тварью, которую он преследовал, как зайца, как лань или оленя, преследовал, как некую непристойную, причудливую и запретную форму чувственного наслаждения, И шутоподобный Стенсил с нелепым видом гнался за ней, звеня колокольчиками и размахивая игрушечным пастушьим посохом. Развлекая тем самым только самого себя и больше никого.
Основанием для его ответа Маргравин ди Чаве Лоуэнстайн: «Это не шпионаж» – было и оставалось чувство горького разочарования, а не желание оправдать чистоту своих помыслов (подозревая, что естественной средой обитания V. должен быть населенный пункт в состоянии осады, он прямо из Толедо отправился на Майорку, где провел неделю, совершая ежевечерние прогулки по альказару [51], занимаясь расспросами и сбором бесполезной информации). Он сожалел, что его занятие не было столь же респектабельным и ортодоксальным, как шпионаж. Впрочем, в его руках традиционные орудия и средства всякий раз использовались не по назначению: плащ – чтобы отнести грязное белье в прачечную, кинжал – чтобы почистить картошку, досье – чтобы заполнить пустоту воскресных дней; и что самое плохое, даже перевоплощениями он пользовался не в силу профессиональной необходимости, а как неким трюком, только для того, чтобы как можно меньше чувствовать себя вовлеченным в погоню, перенося часть мучительной дилеммы на персонажей своих разнообразных «имперсонаций».
Герберт Стенсил всегда говорил о себе в третьем лице, как это нередко делают дети определенного возраста и Генри Адаме в «Воспитании» [52], а также разного рода правители с незапамятных времен. Таким образом, «Стенсил» был всего лишь еще одной маской из обширного репертуара его личин. «Вынужденное вытеснение личности» – так он называл этот универсальный прием, а это отнюдь не одно и то же, что «становиться на чужую точку зрения», поскольку его применение предполагало, к примеру, ношение такой одежды, в какой Стенсил бы и в гроб не лег, или поедание пищи, от которой Стенсила тошнило, а также проживание в неизведанных халупах или посещение баров и кафе, явно не соответствующих его характеру, – все это по несколько недель кряду, и ради чего? Ради того, чтобы Стенсил мог чувствовать себя в своей тарелке, то есть пребывать в третьем лице.
В результате вокруг каждого зернышка истины, найденного в досье, накапливалась перламутровая масса измышлений и поэтических вольностей, ведущих к вынужденному вытеснению личности в прошлое, которого он нс помнил и, следовательно, нс имел на него никаких прав, кроме права на разгул воображения или исторический интерес, права, которое никем не признается. Он нежно и заботливо ухаживал за каждым моллюском на своей подводной ферме, неуклюже двигаясь по огороженному заповеднику на морском дне, тщательно избегая темных впадин, зиявших между скоплениями ручных моллюсков, впадин, в мрачных глубинах которых обитали Бог весть какие существа: остров Мальта, где умер его отец и где сам Герберт никогда не был, страна, о которой он ничего не знал, поскольку что-то мешало ему туда поехать, что-то в ней пугало его.
Как-то вечером, лениво развалившись на диване в квартире Бонго-Шафтсбери, Стенсил принялся рассматривать единственный сувенир, оставшийся от мальтийской авантюры старика Сиднея. Это была яркая, в четыре цвета открытка с батальным снимком из «Дейли Мэйл» времен Великой Войны, запечатлевшим взвод запаренных шотландских пехотинцев-гордонцев в юбках: они тащили носилки, на которых возлежал огромный немецкий унтер-офицер с пышными усами, нога у него была в шине, а на лице расплылась блаженная улыбка. На открытке рукой Сиднея было написано: «Я кажусь себе стариком и в то же время чувствую себя кем-то вроде жертвенной девственницы. Пиши, мне нужна твоя поддержка. Отец».
Юный Стенсил так и не ответил на это послание: ему было восемнадцать, и он никогда не писал писем. Это тоже было одним из побудительных мотивов его нынешней охоты: он ощутил это, узнав через полгода о смерти Сиднея, и только тогда осознал, что после этой открытки между ними не было никакой связи.
Некто Порпентайн, коллега его отца, был убит в Египте на дуэли с Эриком Бонго-Шафтсбери, отцом владельца этой квартиры. Может, Порпентайн поехал в Египет так же, как Стенсил-старший на Мальту; возможно, он тоже написал сыну, что кажется себе каким-то другим шпионом, который, в свою очередь, отправился умирать в Шлезвиг-Гольштейн, Триест, Софию или куда-нибудь еще. Апостольская преемственность. Должно быть, они знали, когда это сделать, часто думал Стенсил, но затруднялся сказать, действительно ли смерть дается человеку, как некий харизматический дар. В его распоряжении были лишь туманные упоминания Порпентайна в дневниках отца. Все остальное – перевоплощения и сон.
После полудня над площадью Мохамеда Али начали собираться желтые облака, плывшие со стороны Ливийской пустыни. По улице Ибрагима и через площадь бесшумно мчался поток воздуха, неся в город холодное дыхание пустыни.
Для П. Аиеля, официанта и вольнодумца-любителя, облака предвещали дождь. Его единственный клиент, англичанин и, по всей видимости, турист, поскольку лицо его было обожжено солнцем, сидел, парясь в твидовом костюме, легком пальто, и пялился на площадь, кого-то поджидая. Хотя он провел за чашечкой кофе не более пятнадцати минут, казалось, что он уже превратился в столь же неотъемлемую часть пейзажа, как и конная статуя Мохамеда Али. Аиель знал, что некоторые англичане обладали подобным талантом. Но в таком случае они обычно не были туристами.
Аиель расположился у входа в кафе; внешне он казался равнодушным, но внутри его переполняли печальные философские раздумья. Ждал ли этот тип женщину? Как глубоко ошибаются те, кто надеется найти в Александрии романтические приключения или внезапную любовь. Нелегко обрести этот дар в городах, предназначенных для туристов. Аиелю на это потребовалось – сколько лет назад он покинул Миди? лет двенадцать? – да, пожалуй, никак не меньше. Пусть туристы думают, что город таит в себе нечто, кроме того, что говорится в «Бедекере» [53]. Форос, погребенный землетрясением и затопленный морем; живописные, но безликие арабы; памятники, гробницы, современные отели. Насквозь фальшивый, ублюдочный город, застывший – для «них» – как и сам Аиель.
Он смотрел, как мрачнеет солнце и трепещут на ветру листья акаций вокруг площади Мохамеда Али. Вдалеке кто-то громко выкрикивал имя: Порпентайн, Порпентайн. Голос тоскливо врывался в пустоты площади, как зов далекого детства. Еще один англичанин, упитанный, светловолосый и краснорожий (все они на одно лицо), шагал по улице Шериф-Паши в вечернем костюме и пробковом шлеме, который был велик ему на два размера. Не доходя футов двадцати до клиента Аиеля, он что-то залопотал по-английски. Что-то о женщине и консуле. Официант пожал плечами. За долгие годы службы он усвоил, что в болтовне англичан мало любопытного. Однако дурная привычка взяла верх.
Начался дождь, совсем мелкий, едва отличимый от влажного тумана.
– Хат фингал, – заорал толстяк, – хат финган кава бисуккар, иа велед [54].
Две красные морды злобно смотрели друг на друга через стол.
Merde, подумал Аиель. У столика же произнес: «M'sieu?»
– А, – улыбнулся здоровяк, – нам кофе. Cafe, понятно?
Когда Аиель вернулся, англичане вяло обсуждали предстоящий прием в консульстве. В каком консульстве? Аиель мог разобрать лишь имена. Виктория Рен. Сэр Аластэр Рен (отец? муж?). Какой-то Бонго-Шафтсбери. Что за нелепые имена у жителей этой страны. Аиель поставил кофе и вернулся на свое место.
Этот толстяк вознамерился соблазнить девушку, Викторию Рен, очередную туристочку, путешествующую с папочкой-туристом, но мешал ее любовник – Бонго-Шафтсбери. Пожилой тип в твиде – Порпентайн – был macquercau [55]. Эти двое, за которыми Аиель сейчас наблюдал, были анархистами, замышлявшими убить сэра Аластэра Рена, влиятельного члена английского парламента. Бонго-Шафтсбери занимался тем, что шантажировал жену пэра Викторию, поскольку располагал сведениями о ее тайных анархистских симпатиях. Они походили на артистов мюзик-холла, стремившихся получить роли в грандиозном водевиле, срежиссированном Бонго-Шафтсбери, который околачивался в городе в надежде получить средства от тупоумного рыцаря Рена. Для этой цели Бонго-Шафтсбери использовал блистательную актрису Викторию, любовницу Рена, выдававшую себя за его жену, дабы отдать дань фетишу англичан – респектабельности. Сегодня вечером Толстяк и Твид войдут в консульство рука об руку, напевая веселые куплеты, расшаркиваясь и закатывая глаза…
Дождь усилился. Между сидевшими за столиком промелькнул белый конверт с гербом. Вдруг Твид вскочил на ноги, как механическая кукла, и заговорил по-итальянски.
Солнечный удар? Но солнце было скрыто тучами. Между тем Твид запел:
Pazzo son!
Guardate, come io piango ed implore…[56]
Итальянская опера. Аиель почувствовал приступ тошноты. Криво улыбаясь, он смотрел на англичан. Этот фшляр взвился в воздух, прищелкнув каблуками; потом встал в позу, прижав одну руку к груди, а другую выставив вперед, и пропел:
Come io chiedo pieta![57]
Дождь лил на них. Обожженное солнцем лицо раскачивалось, как воздушный шар, – единственной яркое пятно на тусклой площади. Толстяк сидел под дождем, прихлебывая кофе и наблюдая за своим развеселым приятелем. Аиель слышал, как дождь барабанит по пробковому шлему. Наконец Толстяк как бы очнулся: оставил один пиастр и милльем на столике (avare!) [58] и кивнул собутыльнику, который теперь уставился на него. На площади никого не было, кроме Мохамеда Али на коне.
(Сколько раз они вот так стояли: перекрестие вертикали и горизонтали, неправдоподобно крохотное на фоне любой площади и предзакатного неба? Если бы аргумент замысла основывался только на этом мгновении, то этими двумя наверняка можно было бы легко пожертвовать, как второстепенными шахматными фигурами, на любом участке шахматной доски Европы. Оба одного цвета, хотя один слегка склонился по диагонали из почтения к другому, оба скользят по паркету какого-нибудь посольства в поисках малейших признаков едва ощутимой оппозиции: любовника, приглашения на обед, объекта политического убийства – порой им достаточно взгляда на лицо статуи, чтобы удостовериться в собственном предназначении, а может быть, к несчастью, и в собственной человечности. Возможно, они стремились забыть, что любая площадь в Европе, как ее ни пересекай, в конечном счете остается неодушевленным предметом?)
Они любезно раскланялись и разошлись в противоположные стороны: Толстяк – обратно к отелю «Хедиваль», а Твид – по улице Раз-э-Тэн в направлении турецкого квартала.
«Воnnе chance, – подумал Аиель. – Что бы вас ни ожидало сегодня вечером, желаю вам удачи. Я вас больше не увижу, чего мне, по правде говоря, совсем и не хочется». Наконец, убаюканный дождем, он уснул, прислонившись к стене, и увидел во сне женщину по имени Мариам, предстоящую ночь и арабский квартал…
Ложбинки на площади превратились в лужи, по которым, как обычно, в произвольной последовательности разбегались концентрические круги. Около восьми дождь затих.
Многоопытный и высококлассный слуга Юзеф, временно позаимствованный из отеля «Хедиваль», бросился под дождь через улицу к Австрийскому консульству и устремился ко входу для прислуги.
– Опаздываешь, – рявкнул Мекнес, главный распорядитель на кухне. – Пошел к столику для пунша, отродье педерастического верблюда.
Не худшее назначение, подумал Юзеф, надевая белый пиджак и расчесывая усы. Место за пуншевым столиком в мезонине позволяло видеть все представление в целом: заглядывать в декольте хорошеньким женщинам (итальянские сиськи круче всех – ах!) и глазеть на кучу блестящих побрякушек, звезд, лент и экзотических орденов.
Сознавая свое преимущество, Юзеф позволил себе усмешку хорошо осведомленного человека – первый раз за этот вечер, но не последний. Пусть пока повеселятся. Скоро, скоро эти шикарные одеяния превратятся в лохмотья, а элегантная мебель покроется коркой засохшей крови. Юзеф был анархистом.
Анархистом, но не дураком. Он постоянно был в курсе последних событий и чутко улавливал новости, благоприятствующие внесению хаоса, пусть даже незначительного. Нынешняя политическая ситуация обнадеживала: Сирдар Китченер, новый колониальный герой Англии [59], недавно одержавший победу при Хартуме, продвинулся на 400 миль ниже по Белому Нилу, опустошая джунгли. Генерал Маршан [60], по слухам, болтался поблизости. Британия не желала допустить присутствия Франции в долине Нила. Месье Делькасе, министру иностранных дел вновь сформированного правительства Франции, было все равно, начнется война при столкновении двух армий или нет. А когда они столкнутся, то, как всем теперь было ясно, без неприятностей не обойдется. Россия поддержит Францию, в то время как
Am лия временно возобновит дружественные отношения с Германией, читай – также с Италией и Австрией.
В ружье, сказали англичане. Поднять аэростаты. Юзеф, полагавший, что у анархиста или энтузиаста разрушения для душевного равновесия должны быть кое-какие ностальгические воспоминания детства, обожал аэростаты и воздушные шары. Часто на краю сновидений он, словно спутник, вертелся в воздухе вокруг весело разрисованного свинячьего пузыря, надутого его собственным горячим дыханием.
И вдруг краем глаза – что за диво? Если к и во что не веришь, то как можно рассчитывать на…
Воздушная девушка. Девушка на шаре. Похоже, едва касается зеркального пола. Протягивает пустую чашу Юзефу. Месикум бильхер, добрый вечер; есть ли еще какие-нибудь емкости, которые вы желали бы заполнить, моя английская леди? Возможно, такое дитя он бы пощадил. Пощадил бы? Если бы это случилось утром, таким утром, когда все муэдзины молчат, а голуби улетели прятаться в катакомбы, – смог бы он подняться голым в рассветное Ничто и сделать то, что должен? И должен ли, по совести?
– О, – улыбнулись она, – О, спасибо. Лельтак лебен. Да будет твоя ночь бела, как молоко.
Поскольку живот твой… Хватит. Она отодвинулась, светлая, как сигарный дымок, поднимавшийся снизу из зала. Свои «о» она произносила с легким придыханием, словно изнемогая от любви. На лестнице к ней присоединился пожилой седоватый мужчина крепкого сложения – вылитый уличный громила, только в вечернем костюме.
– Виктория, – гаркнул он.
Виктория. Названа в честь королевы. Он тщетно пытался сдержать смех. Не скрашивайте, что позабавило Юзефа.
На протяжении всего вечера Юзеф время от времени поглядывал на девушку. Приятно было найти среди этой мишуры то, на чем можно сосредоточить внимание. Она явно выделялась. Ее сияние и даже голос были ярче остального мирка, дымным туманом поднимавшегося к Юзефу, чьи руки стали липкими от пунша и шабли, а усы печально обвисли – он бессознательно жевал их кончики, по привычке.
Каждые полчаса прибегал Мекнес и отчаянно бранил его. Когда никто не слышал, они обменивались оскорблениями, иногда вульгарными, иногда остроумными, во всем следуя левантийскому образцу, поминая на каждом шагу созданных экспромтом предков все более давних поколений и изобретая все менее вероятные и причудливые мезальянсы.
Австрийский консул граф Хевенхеллер-Метш большую часть времени проводил со своим русским коллегой-двойником месье де Вилье. Юзеф недоумевал, как могут два человека столь непринужденно шутить, а завтра стать врагами. Наверное, они были врагами вчера. Юзеф решил, что слуги общества – это не люди.
Он потряс черпаком для пунша, отгоняя от себя Мекнеса. Вот настоящий слуга общества. А он, Юзеф, разве не слуга общества? Был ли он сам человеком? До принятия доктрины политического нигилизма – несомненно. Но здесь, сегодня и для «них»… С тем же успехом он мог быть стенной росписью.
Но скоро это пройдет. Юзеф зловеще усмехнулся. И через мгновение уже снова грезил о воздушных шарах.
Внизу на ступеньках, являя собой центр странной живой картины, сидела та девушка, Виктория. Рядом с ней развалился круглолицый блондин, чей вечерний костюм, казалось, сел от дождя. Перед ними, составляя вершины равнобедренного треугольника, стояли седовласый здоровяк, назвавший девушку по имени, девочка лет одиннадцати в бесформенном белом платьице и мужчина, лицо которого словно обгорело на солнце. Юзеф слышал только голос Виктории. «Моя сестра обожает окаменелости и ископаемых, мистер Гудфеллоу». Блондин рядом с нею учтиво кивнул. «Покажи им, Милдред». Девочка извлекла из сумочки камень, повертела его и протянула сначала седому приятелю Виктории, а затем краснорожему. Тот смущенно попятился. Юзеф подумал, что этот тип, возможно, умеет краснеть по желанию, но никто об этом не догадывается. Еще несколько слов, и краснорожий вприпрыжку ускакал по ступенькам.
Подлетев к Юзефу, он поднял пятерню. «Хамсех» [61]. Пока Юзеф наполнял чаши, кто-то, подойдя сзади, тронул англичанина за плечо. Англичанин резко повернулся, сжал кулаки и стал в стойку. Брови Юзефа чуть подпрыгнули вверх. Еще один уличный боец. Давненько он не видел подобных рефлексов. Пожалуй, в восемнадцатом году у Тьюфика-убийцы, подмастерья изготовителя надгробных плит.
Но этому-то лет сорок или сорок пять. Юзеф понимал, что никто не может так долго поддерживать форму, если того не требует профессия. И какая же профессия совмещает талант убийцы с присутствием на приеме в консульстве? В частности, в Австрийском консульстве?
Кулаки англичанина разжались. Он кивнул успокоенно.
– Славная девочка, – сказал подошедший, у которого на фальшивом носу сидели синие очки.
Англичанин, улыбаясь, повернулся, подхватил свои пять чаш с пуншем и пошел вниз. На второй ступеньке споткнулся и с грохотом покатился по лестнице, сопровождаемый звоном бьющегося стекла и потоком шабли. Юзеф заметил, что краснорожий знает, как падать. Второй громила расхохотался, развеивая общее смятение.
– Я однажды видел, как это проделывает парень из мюзик-холла, – проорал он. – Но ты куда лучше, Порпентайн, честное слово.
Порпентайн вытащил сигарету и закурил с таким видом, будто прилег отдохнуть.
Наверху в мезонине человек в синих очках лукаво выглянул из-за колонны, снял нос, спрятал его в карман и исчез.
Странное сборище. За этим что-то кроется, подумалось Юзефу. Связано это как-то с Китченером и Маршаном? Как пить дать. Должно. Однако… Тут его размышления прервал вернувшийся Мекнес, который описал прапрапрапрадедушку и пра– такую же бабушку Юзефа как беспородного одноногого пса, вскормленного обезьяньим дерьмом, и сифилитичную слониху, соответственно.
В ресторане Финка стояла тишина: посетителей почти не было. Лишь несколько английских и немецких туристов – из тех, что лишнего пенни не потратят, к которым и соваться бесполезно, – сидели в пустом зале, и шуму от них было не больше, чем на площади Моха-меда Ачи в жаркий полдень.
Максвелл Раули-Багг – волосы напомажены, усы завиты, костюм безупречен до последнего стежка – сидел в углу напротив входа, чувствуя, как в животе у него начинают судорожно приплясывать первые позывы панического страха. Ибо под ухоженной оболочкой из прически, кожи и ткани скрывалось дырявое грязное белье и сердце вечного неудачника. Старина Макс был чужестранцем и к тому же без гроша в кармане.
Посижу еще четверть часа, решил он, и, если ничего не подвернется, отправлюсь в L'Univers.
Он пересек границу страны Бедекера лет восемь назад, в 90-м, после неприятностей в Йоркшире. В те годы он звался МакБерджессом и был этаким юным Лохинваром [62], явившимся покорять тогда еще необъятные просторы английского водевиля. Он немного пел, немного танцевал, мог рассказать несколько вполне сносных анекдотов. Но у Макса, или Ральфа, была одна проблема: он был помешан на девочках. А та девчушка Алиса уже в десять лет проявляла те же полуосознанные реакции (какая-нибудь игра, она водит – и всем весело), что и ее предшественницы. Но они знают – неважно, сколько им лет, – они знают, полагал Макс, что делают. Просто не слишком об этом задумываются. Именно поэтому он установил возрастной предел примерно в шестнадцать лет: чуть старше – и, словно неуклюжие рабочие сцены, появлялись романтика, религия, угрызения совести, которые и губили невинный pas de deux.
Но она все рассказала своим друзьям, которые воспылали ревностью – и по крайней мере один в такой степени, что тут же привлек к этому делу священников, родителей, полицию, – о, Господи. Ситуация не из приятных. Впрочем, он и не стремился стереть из памяти эту картину: гримерная в театре «Атенеум», в небольшом городке под названием Лардвик-на-Фене. Голые трубы, потрепанные платья с блестками, висевшие в углу. Сломанная бутафорская колонна из романтической трагедии, которую сменил водевиль. Сундук с костюмами вместо ложа, Шаги, голоса и медленный поворот дверной ручки…
Она хотела этого. Даже потом, выплакавшись, в защитном кругу ненавидящих лиц, ее глаза говорили: все равно я хочу этого. Алиса, погубившая Ральфа МакБерджесса. Кто знает, чего все они на самом деле хотят?
Как он попал в Александрию и куда отправится потом, – для туристов это не имело никакого значения. Он был из числа тех бродяг, которые, сами того не желая, существуют исключительно в бедекеровском мире, будучи столь же неотъемлемой чертой местной топографии, как и прочие автоматы: официанты, носильщики, таксисты, клерки. Нечто само собой разумеющееся. Всякий раз, когда он приступал к делу – выпрашивал еду, выписку, ночлег, – между Максом и его «объектом» заключалось временное соглашение, согласно которому Макс считался состоятельным туристом, временно попавшим в затруднительное положение из-за какого-то сбоя в машинерии Кука.
Распространенная игра среди туристов. Они знали, кто он такой, и участвовали в этой игре по той же причине, по которой торговались б лавках или давали бакшиш нищим, – так велел неписаный закон страны Бедекера. Мачх же был лишь одним из мелких неудобств, существовавших в почти идеально устроенном государстве туризма. Это неудобство сполна возмещалось «местным колоритом».
Ресторан Финка начал оживать. Макс с любопытством смотрел по сторонам. От здания, похожего на посольство или консульство, через Рю-де-Розетт валила веселая толпа. Должно быть, там только что закончилась вечеринка. Ресторан быстро заполнялся. Макс оглядывал каждого входящего в надежде уловить незаметный кивок, знак судьбы.
В конце концов он выбрал группу из четырех человек – двое мужчин, девочка и молодая женщина, которая, как и ее платье, казалась неуклюже пышной и провинциальной. Разумеется, все англичане. У Макса были свои принципы.
Глаз у него был наметан, но что-то в этой компании его тревожило. Прожив восемь лет в этом наднациональном мире, он с первого взгляда мог распознать туриста. Насчет девочки и девушки он был почти уверен, но вот их спутники вели себя как-то странно: им недоставало некой уверенности, инстинкта принадлежности туристическому сообществу, существующему в Александрии, равно как и в других городах, инстинкта, который проявляют даже зеленые новички, впервые оказавшиеся за границей. Но уже вечерело, а ночевать Максу было негде, да и поесть до сих пор не довелось.
Начальная реплика не имела значения, годилась любая стандартная фраза, которая могла достичь эффекта при благоприятном раскладе. Главное – ответная реакция. Все вышло почти так, как он предполагал. Эти двое смахивали на пару комиков – один белобрысый и толстый, другой с красной мордой, темноволосый и тощий, – и, похоже, были не прочь поразвлечься. Что ж, пусть потешатся. Макс умел развлекать. Во время знакомства его взгляд, пожалуй, чуть дольше положенного задержался на Милдред Рен. Впрочем, она была близорука и приземиста – ничего общего с его Алисой.
Идеальный расклад: все вели себя так, будто давно были с ним знакомы. Но почему-то казалось, что сейчас в результате какой-то жуткой диссеминации повсюду пойдут слухи. Весть о том, что компания Порпентайна и Гудфеллоу с сестрами Рен сидит за столиком в ресторане Финка, дойдет до всех александрийских нищих и бродяг, всех добровольных изгнанников и бесцельных скитальцев. Возможно, вскоре все эти голодранцы начнут по одному подтягиваться в ресторан, и каждый найдет такой же сердечный прием и будет как ни в чем не бывало принят в компанию, словно старый знакомый, отлучившийся на четверть часа. Макс был подвержен внезапным видениям. Нищие будут идти – сегодня, завтра, послезавтра; будут так же весело кричать официантам, чтобы те принесли еще стульев, еды, вина. Тогда прочих туристов придется выпроводить вон; все стулья у Финка займут бродяги, рассаживаясь кругами все дальше и дальше от этого столика – точно годовые кольца на древесном стволе или круги от дождевых капель на луже. А когда запас стульев в ресторане будет исчерпан, обалдевшим официантам придется бежать и одалживать стулья в соседнем заведении, потом на соседней улице, в соседнем квартале, районе. Воссевшие нищие заполонят улицу, толпа будет расти и расти… гвалт достигнет громкости несусветной; каждый участник этого многотысячного сборища возжелает ввернуть в разговор собственные воспоминания, шутки, мечты, безумные идеи, эпиграммы – словом, что-нибудь веселенькое. Грандиозный водевиль! Так они и будут сидеть, что-нибудь сеть, почувствовав голод, спать, напившись, и снова пить, проспавшись. Чем все это кончится? Как такое может кончится?
Говорила старшая из сестер – Виктория, – белый «Феслауэр», похоже, ударил ей в голову. На вид лет восемнадцать, предположил Макс, медленно избавляясь от кошмарного видения сборища бродяг. Примерно столько сейчас и Алисе.
Было ли в ней хоть что-то, напоминавшее Алису? Для него Алиса, разумеется, была еще одним критерием. Разве что то же чудное сочетание девочки-в-игре и девочки-в-душе. Такой веселой и юной…
Виктория была католичкой, училась в монастырской школе неподалеку от дома. Это было ее первое путешествие за границу. Она, пожалуй, слишком много говорила о религии; по ее словам, она одно время даже о Сыне Божьем думала так же, как любая юная особа, размышляющая о подходящем женихе. Но вскоре поняла, что никакой он не жених. Он держит целый гарем монашек в черном, единственным украшением которых являются четки. Не в силах противостоять такой конкуренции, Виктория через несколько недель покинула монастырь – но не лоно церкви. Церковь, с печальными ликами ее статуй, ароматом свечей и ладана, да еще дядюшка Ивлин стали средоточием ее безмятежной жизни. Ее дядя – бывший разбитной бродяга – раз в несколько лет приезжал из Австралии, откуда вместо подарков привозил бесподобные байки. Насколько Виктория могла судить, он никогда не повторялся. И главное, она получала достаточно материала, чтобы в промежутках между его наездами творить собственный игрушечный мирок, колониальный миф, с которым и в котором она могла играть – совершенствуя, исследуя и переиначивая его. Особенно во время мессы, ибо здесь уже имелась сцена, драматическое поле, готовое принять зерна фантазии. Дело дошло до того, что Бог у нее носил широкополую шляпу и сражался с туземным дьяволом из числа антиподов земли – во имя и ради благополучия всех Викторий.
А что Алиса – у нее был «свой» священник, вер. -го? Она принадлежала АЦ [63], истинная англичанка, будущая мать, яблочный румянец и все такое. Куда тебя га;с-. лэ, Макс? – спросил он себя. Давай-ка, выбирайся из сундука безрадостного прошлого. Это всего лишь Виктория, Виктория… и что в пен особенного?
Обычно в такого рода компании Макс мог и поговорить, и позабавить. Не столько в виде платы за еду и ночлег, сколько для того, чтобы поддержать форму, сохранить порох сухим, не утратить умение рассказать хороший анекдот и связь с аудиторией на случай, если…
Он мог бы скова заняться делом. За границей было полно туристических компаний, да и кто бы узнал его теперь, когда он состарился на восемь лет, перекрасил волосы и отпустил усы, когда черты его лица так изменились? К чему оставаться изгоем? Сперва слух дошел до труппы, а затем через артистов распространился по всем городкам и весям провинциальной Англии. Но ведь там все любили его, очаровательного симпатягу Ральфа. Так что по прошествии восьми лет, даже если бы его узнали…
А сейчас ему и сказать было нечего. Виктория полностью взяла разговор в свои руки, да и сам разговор был таким, что все уловки Макса были бесполезны. Никакого анатомирования прошедшего дня – увиденных пейзажей, гробниц, экзотических нищих, – ни малейшего восторга по поводу мелких сувениров, найденных в лавчонках и на базарах, никаких предположений относительно завтрашнего маршрута – только вскользь упомянутый прием в Австрийском консульстве. Вместо всего этого – односторонние излияния; Милдред, разглядывающая камень с ископаемым трилобитом, найденный ею неподалеку от Фароса [64], и двое мужчин, с отсутствующим видом слушающих Викторию и время от времени бросающих взгляды друг из друга, на дверь, на соседние столики. Обед был подан, съеден, убран. Но несмотря на полный желудок, Макс никак не мог развеселиться. Что-то угнетало его, и на душе было неспокойно. Во что же он вляпался? Он поступил опрометчиво, сделав ставку ни эту компанию.
– Боже мой, – раздался возглас Гудфеллоу.
Подняв глаза, они увидели, как позади них материализовалась изнуренная фигура в вечернем костюме и, как оказалось, с головой рассерженного сокола. Голова загоготала, сохраняя злобное выражение. Виктория прыснула смешком.
– Это Хью! – радостно воскликнула она.
– Он самый, – гулко прозвучал голос откуда-то изнутри.
– Хью Бонго-Шафтсбери, – бесцеремонно уточнил Гудфеллоу.
– Хармахис – Бонго-Шафтсбери показал на глиняную голову сокола. – Бог Гелиополя н верховное божестве Нижнего Египта. Вещь подлинная, маска использовалась в древних ритуалах. – Он уселся рядом с Викторией. Гудфеллоу нахмурился. – Буквально значит «Хор на горизонте», изображаемый также в виде льва с человеческой головой. Как Сфинкс.