А это трудно. Евреи-ортодоксы в чёрных лапсердаках вызывают у меня активное неприятие. Я готов уважать их религиозное рвение, но я не вижу на их лицах даже лёгких отблесков света. У них очень тяжёлые взгляды.
Когда мы были в Сионской горнице и наш экскурсовод рассказывал об истории христианства, старый еврей-ортодокс с ненавистью глядя на нас с пяти шагов, что-то дико заорал на иврите. И без переводчика нетрудно было догадаться, чем вызвана его ненависть – тем, что здесь говорят о христианстве. Экскурсовод старался не обращать на него внимания, ортодокс, срываясь на визг, кричал всё громче. Казалось, он в любой момент мог от слов перейти к действиям, его готовность рвать нас зубами не вызывала никакого сомнения. Всем стало не по себе, но экскурсовод, не теряя самообладания, всё же до конца сказал то, что имел сказать. Он давно живёт в Иерусалиме, его трудно удивить такими проявлениями фанатизма. А мы были рады, что дело ограничилось криком.
***
Еврейское кладбище на Масличной горе потрясло меня до глубины души. Это просто какой-то смертный ужас. На наших кладбищах дышит жизнь, они умиротворяют и дарят надежду. Здесь смерть царит полновластно и безраздельно, не оставляя никаких надежд. Ошарашено смотрю на это царство горячего желтоватого камня. Это не выжженная земля. Здесь давно уже нечего выжигать.
Мы поднимаемся вверх по Масличной горе. Я опять смотрю на кладбище. Вот мы уже на смотровой площадке. И я вновь на него смотрю. Оно шокировало меня своим зловещим колоритом, но почему же я не могу оторвать от него взгляд? И вдруг я всей душой понимаю, что эти «отеческие гробы» можно любить до самозабвения, с надрывом, как самое дорогое место на земле. Душу только надо иметь немного другую. Но Бог не велел нам быть одинаковыми.
***
Дамасские ворота – самые красивые в старом городе, самые большие и торжественные. Мы хотим побыть здесь подольше, но это оказывается не так легко. Здесь доминируют мусульмане. Боже мой, сколько от них крика! Как дико и долго они орут друг на друга, выражая недовольство чем-то для нас неведомым. У них тут какие-то свои дела и очень не хотелось бы, чем-то вызвав их неудовольствие, попасть на такой бойкий язычок, так что уж от греха уходим.
Пьём кофе на улице и замечаем, что среди арабов наметилось какое-то брожение. Они как-то все засуетились, частью куда-то побежали, а один молодой арабский торговец время от времени что-то очень резко выкрикивает. Рядом группа израильских военных с автоматами, кажется, они тоже напряжены. Уж не намечаются ли здесь массовые беспорядки? На всякий случай втягиваю голову в плечи.
Потом мы поняли, что пришло время намаза, и они дружно понеслись в мечеть на храмовую гору. А как они потом многотысячной толпой неслись с храмовой горы – это что-то с чем-то. Улица превратилась в один сплошной людской поток, они так спешили, как будто у всех дома остались маленькие дети. В этом потоке пытались выруливать автомобили, зачем-то непрерывно сигналящие. Кажется, ездить на автомобилях по улицам старого города – крайняя степень хамства, потому что улицы не намного шире автомобиля, но порядки здесь устанавливаем не мы. Выскочив из этой арабской круговерти, мы потом долго не можем придти в себя. Стараюсь выразить своё отношение к происходящему максимально корректно и говорю: «К этому народу надо привыкнуть». Или не надо?
Мы идём на храмовую гору. Теперь у нас хорошая карта. Эта улица со всей неотвратимостью должна вывести нас туда, куда надо. Но вот дорогу нам преграждает патруль израильской полиции. Полицейский красноречивыми и вполне понятными жестами объясняет нам, что здесь они нас не пропустят. Останавливаемся в пяти шагах от патруля и обсуждаем, как теперь быть. Второй полицейский, услышав русскую речь, по-русски спрашивает нас:
– Вам куда надо?
– На храмовую гору.
– Вернитесь немного назад, вот там сверните, вход на храмовую гору рядом со стеной плача.
Позднее мы узнали, что шли правильно, а завернули нас вот почему. На храмовую гору ведут пять ворот, но христианам позволено входить на неё только через одни ворота. Не могут же правоверные мусульмане подниматься к мечети Аль-Акса вместе с христианскими собаками. Ну что ж, мы не гордые и даже за честь почтём подвергнуться лёгкой религиозной дискриминации. Мы – зимми, каковых в Иерусалиме третировали столетиями. Мы рады ощутить с ними родство, а в том, чтобы смешиваться с мусульманами сами не видим никакой чести.
Досмотр для проходящих на храмовую гору через «ворота зимми» не менее тщательный, чем в аэропорту. Это, конечно, правильно. Мало ли что мы тут можем взорвать. И доступ на храмовую гору для зимми только до 11 часов. В мечети вход вообще воспрещён. Тоже правильно. Нам, собакам, только дай волю, мы вообще распоясаемся. Когда-то же правоверные должны здесь побыть без нас, так чтобы ничто не оскорбляло их взоры.
Вот только почему-то вход в храм Гроба Господня открыт от восхода до заката для всех желающих, то есть для всех людей, просто потому, что они люди. И мусульман здесь тепло принимают, прекрасно будучи осведомлены, что это мусульмане. И никого не досматривают перед входом, а площадь перед храмом вообще никогда не перекрывается. Христиане почему-то не боятся терактов. Может быть, потому что «боящийся несовершенен в любви»?
А на храмовой горе мы переживаем ощущение подлинного величия. Такое величие всегда духовно, глубинно, органично. Его не создают, оно возникает. Это величие ислама.
***
Францисканцы в Святом Граде везде – в храмах, в отелях, на улицах. Коричневые сутаны, перепоясанные верёвочками, какие раньше доводилось видеть только в кино, здесь прочно вписаны в ландшафты. Они производят двойственное впечатление. С одной стороны, радует такое зримое, подчёркнутое присутствие христиан на Святой Земле, где так внушительно заявляют о себе иудаизм и ислам. Но с другой стороны, мы знаем, что католики здесь отнюдь не играют роль друзей Православной Церкви, а, напротив, постоянно стараются в чём-то её ущемить.
Римский папа даровал ордену святого Франциска титул «стражей Святой Земли», хотя этот орден появился, когда Иерусалим был уже безвозвратно потерян крестоносцами. Когда шла настоящая борьба за святыни, коричневых сутан здесь никто не видел, ну а сейчас они, конечно, сторожат, что могут и как могут. Меня, например, до слёз растрогали осколки стекла, вмурованные в цемент наверху стены, окружающей храм францисканцев. Добрые братья как могли позаботились о том, чтобы воры умылись кровью.
Большинство храмов Иерусалима – католические, так что, если вы склонны избегать любого соприкосновения с католицизмом, в христианские храмы вам почти не придётся заходить. Наш экскурсовод рассказал, как после посещения храма Агонии безутешно рыдала православная женщина: «Нам сказали, что храм – христианский, а там – католики». Осквернилась, бедная. Иерусалим вообще пропитан страхом религиозного осквернения. Мы, конечно, не простираем свою неприязнь к католицизму до того, чтобы и христианами католиков не считать. Мы помним, что Православная Церковь признаёт католические таинства, а это значит, что в их храмах присутствует сам Христос. Мы заходим в католические храмы, молимся, как умеем и крестимся, как православные, стараясь, впрочем, не делать этого слишком демонстративно, чтобы католикам по глазам не било. В Иерусалиме вообще ничего не стоит делать демонстративно.
При этом мы ни на минуту не забываем, что святые каноны запрещают православным молиться вместе с еретиками. Мы решили для себя, что одновременно с ними можем молится, но вместе – никогда. Однажды мы стали свидетелями того, как в кувуклии, на Гробе Господнем, совершалась католическая месса. Мы были тому лишь свидетелями, но не соучастниками, терпеливо ожидая в сторонке, пока они закончат. Тут уж и рядом с ними стоять мы не сочли возможным.
Об отношениях православных и католиков можно говорить до бесконечности, но однажды в Иерусалиме я просто спросил себя: а хотелось бы мне, чтобы из Святого Града вдруг разом исчезли все францисканцы? Есть у меня такая мечта? И я понял отчётливо и однозначно: такой мечты у меня нет, я даже хочу, чтобы францисканцы оставались на Святой Земле.
Католики не только еретики, они ещё западные христиане, то есть католическая церковь, кроме того, что несёт в себе полсотни ересей, ещё хранит культурные традиции западного христианства, в которых нет ничего плохого, которые по-своему даже драгоценны. Это те самые «священные камни Европы», припасть к которым всегда был готов православный Достоевский. Благодаря францисканцам, эти «священные камни» – здесь, в Иерусалиме. Без них Святой Град был бы гораздо беднее.
Нас до глубины души поразил храм Успения Пресвятой Богородицы на горе Сион. Здесь удивительно сочетаются величие, торжественность и трогательное умиление, без которого не может быть богородичного храма. А ведь этого изумительного храма не было бы здесь, если бы не католики, или, во всяком случае, он был бы совершенно другим, а другим ему быть не надо.
***
Нас очень растрогала русская обитель у подножия Елеонской горы. В тишине храма святой равноапостольной Марии Магдалины мы приложились к мощам великомученицы княгини Елизаветы, вспоминая подробности её великой и трагической жизни.
Мы спускались тогда с Елеонской горы, вода у нас была на исходе, но я был уверен, что в русском монастыре нам позволят набрать воды и не ошибся. Удивительная тут вода. Живая. И вообще здесь встречают очень тепло. По-матерински.
В последний день пребывания в Иерусалиме мы захотели ещё раз побывать в русской обители. Каково же было наше разочарование, когда из таблички на запертых воротах мы узнали, что монастырь бывает открыт только два раза в неделю и лишь до обеда. В душе опять всё закипело. На дверях написано: «Русская духовная миссия». А в чём ваша миссия, дорогие сёстры во Христе? В том, чтобы запирать ворота перед людьми? Понятно, что жизненный уклад монастыря плохо сочетается с мирской, а тем более туристической суетой. Но здесь не то место, где может стоять обитель отшельниц, здесь было бы куда уместнее свидетельство об истинах православия, а что вы свидетельствуете запертыми воротами? Ну и так далее.
Да вспомнилось ещё, что русский Троицкий собор, который стоит в центре Иерусалима, тоже открыт лишь до обеда, а потому и в него мы не попали. Больно это всё-таки, когда на чужбине приходишь в русский храм, а его двери перед тобой закрыты.
Потом подумал, что же мы ворчим? В первый наш день, когда мы заплутали по дороге в старый город, Господь вывел нас к русскому монастырю, хотя мы и не думали тогда сюда идти. И монастырь тогда был открыт. И очень нас порадовал. Если бы не это Божье вмешательство, мы бы так сюда и не попали. Чем же мы отблагодарили Господа за милость? Ворчанием о том, что эта милость не была оказана нам дважды? Прости нас, Господи.
***
Угораздило же нас пойти по стенам старого города в полдень, в самое пекло. Северный маршрут по стенам бесконечно длинный, мы бредём уже второй час. Жара под 40. И ни клочка тени. Вода в бутылке стала уже горячей. Вообще-то с маршрута можно сойти на любой из башен. И сразу же нырнуть в тень. И попить чего-нибудь холодненького. Кажется, уже нет никакого смысла проходить маршрут до конца. Есть смысл. Мы проходим маршрут до конца из любви к порядку. Так мы решили, и так мы сделали. Вообще-то такая упёртость наказуема, но Господь милостив.
***
Мы рассекаем Иудейскую пустыню по шоссе на автобусе. Вспоминаю Вяземского:
Природа смотрит дико и несчастно
Там на земле как будто казнь лежит,
И только небо, скорбям непричастно,
Лазурью чудной радостно дарит.
Вспоминаю Бунина:
От Галгала до Газы, – сказал проводник, -
Край отцов наших беден и дик.
Иудея в гробах. Бог раскинул по ней
Семя пепельно-серых камней.
Вспоминаю Фёдорова:
Над Мёртвым морем – дикий серый прах,
Ужасны горы павшей Иудеи,
Тропинки вьются в каменных горах,
И кажется, что здесь они, как змеи,
Повысосали кровь и сок земли
И сами сдохли в прахе и пыли́.
Да, да, да… Мертвенный, безжизненный покой Иудейской пустыни производит впечатление зловещее, ужасающее. Но здесь, в пустыне, так же, как и на кладбище Масличной горы, я чувствовал, с каким самозабвением и надрывом можно любить эти камни.
Представляю, как пустыню пересекает отряд крестоносцев на измождённых конях. Как себя чувствуют парни в стальных рубашках на такой-то жаре? А вот так они себя и чувствуют, что никак иначе они себя чувствовать не хотят. Все они здесь добровольно, любой из них может вернуться на родину, когда пожелает. Но они остаются здесь, паладины «государыни пустыни».
Современный исламский автор Гейдар Джемаль как-то написал: «Израиль – продолжение Иерусалимского королевства крестоносцев». Это неправда, но как хочется, чтобы это было правдой. Устами бы Джемаля, да мёд пить…
Порядки, царящие ныне в Израиле, мне во многом неприятны и не симпатичны. Но вот в пустыне мы видим город. Прекрасные современные дома, построенные из тех самых камней, которых здесь невпроворот. Как будто сама пустыня решила немного структурироваться и породила этот город. Потом мы видим нескончаемые плантации финиковых пальм. Эти пальмы мне ещё в Абхазии надоели, но вот такие плантации приходится видеть впервые. Это же здорово.
И никаких современных домов в пустыне, никаких финиковых садов здесь не было бы, если бы не существовало государства Израиль. Поверьте, это так и есть. Цивилизаторская роль Израиля на этих мёртвых территориях бесспорна.
***
Мы на вершине горы, среди руин крепости Мосада. Жара невыносимая, всё, как в тумане. Экскурсовод рассказывает о героизме защитников Мосады, которые не сдались в рабство римлянам, совершив коллективное самоубийство. Нам надлежит по достоинству оценить подвиг героев, которые резали глотки собственным жёнам и детям. Прошу прощения, но для меня они не герои, а фанатики-изуверы.
Римляне не покушались на душу еврейского народа, не мешали евреям молиться Иегове, не препятствовали богослужениям в храме. Римляне уважали местные обычаи и традиции. И вот теперь нам говорят, что зилоты начли «войну за свободу». Какая там свобода, перестаньте. Зилоты просто страдали абсолютной непереносимостью «чужих». Иудейская война – припадок злобной зилотской ксенофобии, она была развязана ради того, что «чужими» и не пахло на их земле. Только окончательно обезумев от ненависти, горстка кинжальщиков могла начать бросаться на повелителей мира. В результате – храм разрушен, а собственных женщин и детей перерезали сами.
Сверху мы видим прямоугольники римских лагерей. Это лагеря настоящих героев. Римляне совершили невозможное, взяв абсолютно неприступную Мосаду. Римляне мне ближе, потому что они – солдаты порядка.
Впрочем, с таким же чувством я смотрел на израильских военных на улицах Иерусалима. Они не раздражали, на них было приятно смотреть. Это тоже солдаты порядка. А террористы, которые устраивают взрывы на улицах Иерусалима, вы думаете, борются за свободу? Больше свободы, чем они имеют сейчас, в природе не существует. Это всё та же абсолютная непереносимость «чужих». Зилоты вечны.
***
Мы возвращаемся с Мёртвого моря обратно в Иерусалим. С удовольствием слушаю нашего экскурсовода. Мне симпатичен этот человек, наизусть читающий Ахматову и говорящий на таком хорошем русском языке, что могли бы позавидовать многие московские профессора. В Израиле вообще очень приятно встречать русских. И тут я вспоминаю, что он не русский, а еврей. Мысль о том, что мы принадлежим к разным народам вдруг показалась мне до чрезвычайности странной.
Чем мы отличаемся? Мы носим одно и то же имя, он тоже Сергей. Мы говорим на одном языке. Даже если он тут выучил иврит, родным для него так и остался русский. Мы любим одних и тех же поэтов, Анна Андреевна нам обоим не чужая. Неужели нас разделяет кровь? Вот уж не факт. Во мне немало татарской крови, и примешана она, возможно, к угро-финской. Не могу поручиться, что во мне есть хоть капля славянской крови. А он первые 30 лет своей жизни прожил в Душанбе, в его жилах может течь кровь древних персов или хазар. Даже славянской крови в нём может быть больше, чем во мне, а вот крови древних иудеев – вообще ни капли. Неужели еврей из Марокко, наполовину – араб, наполовину – бербер, принадлежит с ним к одному народу, а мы с ним – к разным народам, хотя являемся носителями одной культуры?
Нас разделяет религия? Но он отнюдь не еврейский ортодокс, скорее склонен к религиозному философствованию. Мне это не близко, но таковы же многие мои соплеменники, и на этом основании я никого из них не считал принадлежащим к другому народу.
Так почему же я – русский, а он – еврей? В чём между нами разница? Я понял.
Сергей с большим увлечением доказывал, что царь Ирод – вовсе не изверг, а очень даже хороший правитель. Я тоже понимаю, что убийство младенцев – не единственный поступок, который совершил Ирод за всё своё правление, до этого он мог совершать много достойного уважения, но для меня это не так уж важно. Оправдание Ирода не затрагивает никаких струн в моей душе. Но я с увлечением буду доказывать, что крестоносцы вовсе не были извергами, а ему это вообще-то безразлично. Для него падение Мосады – трагедия, которая отзывается в душе вечной болью. А мне даром. Моя трагедия – падение крестоносного Иерусалима. А для него это не более, чем один факт из тысячи.
Это нечто большее, чем разница в убеждениях, в мировоззрении. У нас в душе разные исторические трагедии. У нас разная боль. И эта разница болевых точек постепенно создаёт разные способы дышать, разную ментальность. Вот так и формируются народы, непохожие один на другой. Значит, мы чужие? Нет, мы разные.
***
В Иерусалиме начинаешь обострённо чувствовать, что случайности – это язык, на котором Бог говорит с нами. В первый свой день мы вошли в Иерусалим через Львиные ворота, выпили по чашечке кофе в небольшой кофейне. В последний день на Святой Земле мы так же ненадолго зашли в эту кофейню и покинули Иерусалим через Львиные ворота. Мы вовсе не имели такого намерения, это получилось чисто случайно. Мы только потом поняли, что таким образом замкнулся круг, и наше посещение Святого Града приобрело черты завершённости. Теперь осталось только вспоминать.
Вспоминаю себя на улицах Иерусалима. В ногах боль, в мозгу туман, в душе раздражение. Здесь очень трудно. Чтобы получить от посещения Святого Града духовную пользу, надо преодолеть эти трудности, а я, похоже, оказался не на высоте. Но память об этом великом посещении ещё может принести свои благие плоды.
Теперь я понял, почему булгаковский Пилат ненавидел Иерусалим. Это город чужих. Его очень трудно любить. А прямолинейный римский воин отнюдь не был склонен к преодолению такого рода заковыристых трудностей. Я же был на улицах Иерусалима каким угодно, но я никогда не был там важным. Может быть, поэтому Господь позволил мне полюбить Иерусалим.
Лабиринт извилистых улочек требует что-то в себе поменять. По ним надо уметь ходить далеко не только в смысле умения ориентироваться. Кажется, я слишком поздно начал понимать, какое свойство души для этого необходимо. Не «терпимость», которая только всех унижает и вас в первую очередь. Не «толерантность», которую справедливо будет считать одним из самых погибельных изобретений современного европейского сознания. Не лукавое «уважение» к религиозным традициям, уважать которые вы по определению не можете. Здесь необходимо рыцарское благородство, в основе которого – умение спокойно и с достоинством дистанцироваться от других, при этом ни одного человека не считая хуже себя. Достаточно ли в нас благородства? Можно было и не спрашивать.
***
Когда мы ехали сюда, я твёрдо знал, что это будет для меня единственное посещение Святого Града. А когда уезжали, вдруг прожгла мысль: неужели я больше никогда не окажусь на этих улочках? Как же так, ведь я только начал учиться по ним ходить, только начало немного получаться. Неужели это никогда больше не пригодится? Пригодится. Теперь я всегда буду бродить по улочкам моих оживших снов. «Аще забуду тебя, Иерусалим, забвенна буди десница моя».
Что значит быть русским сегодня? Этот вопрос некоторое время назад настойчиво задавали на «Радио России». Чаще всего наши соотечественники, пытаясь на него ответить, сначала испытывали растерянность, а потом просто начинали осыпать родной народ всеми мыслимыми и немыслимыми комплиментами. Русские – самые талантливые, самые храбрые, самые терпеливые и так далее до бесконечности. Чем так мучиться, подбирая слова, можно было просто взять перечень всех существующих достоинств и приписать их русским, то есть самим себе.
Что толку в этих самовосхвалениях? Какую истину мы можем таким образом установить? Неужели уверенность в том, что мы самые лучшие, поможет нам жить?
Конечно, люди не виноваты в том, что сумма их ответов наводит на мысль о национальной мании величия. Сейчас всё наше идеологическое пространство сконструировано так, что человек оказывается лишён возможности здраво ответить на вопрос о национальном лице своего народа. С одной стороны, либералы-западники, воинственно требуя политкорректности, настойчиво уверяют нас, что «плохих народов не бывает», то есть никакой народ в принципе не может обладать никакими отрицательными качествами. С другой стороны, противостоящие либералам национал-патриоты готовы растерзать всякого, кто имеет о русском народе некоторые негативные суждения. «Русские круче всех» и точка. А кто думает иначе, тот предатель и безродный космополит.
Получается парадокс. Либералы, преуменьшающие значение национальности и склонные настаивать на «общечеловеческих ценностях» и патриоты, всеми силами нагнетающие вопрос о национальной принадлежности, приводят нас к одному и тому же выводу: о народах, как о покойниках – или хорошо, или никак. И вот в такой-то идеологической атмосфере нам предлагают сформулировать национальную идею. А что мы тут можем сказать кроме того, что мы – хорошие и ругать нас не надо?
Давайте сразу договоримся о следующем. Русский народ – не покойник, а потому говорить о его слабых сторонах и отрицательных качествах можно и должно. Мы не рекламные агенты и никому свой народ не продаём, а потому и не обязаны расхваливать его на сто ладов, старательно скрывая недостатки. Достоинства надо развивать, о недостатках помнить уже хотя бы для того, чтобы не браться за непосильные задачи, а заодно и в качестве лекарства от национальной спеси память о своих слабостях весьма полезна.
Вот говорят: «Это обидно для национального самосознания, не надо об этом говорить». А если бы речь шла о конкретном человеке, что бы мы сказали? «Не надо обижаться на критику, без критики, а особенно самокритики, мы далеко не уедем». Почему мы думаем, что народ многократно обидчивее, чем конкретная личность? С чего мы взяли, что взрослые люди, вполне способные адекватно воспринимать критику и извлекать из неё пользу, если этих людей собрать вместе, в совокупности своей превращаются в обидчивое и легкоранимое дитя, которое надо гладить по головке и вытирать ему сопельки?
Вместе с Петром Чаадаевым мне хотелось бы сказать: «Я люблю свою страну, желаю ей славы, умею ценить высокие качества моего народа. Но… я не научился любить свою страну с закрытыми глазами, я нахожу, что человек может быть полезен своей стране только в том случае, если ясно видит её, я думаю, что время слепых влюблённостей прошло… Мне чужд, признаться, тот блаженный патриотизм лени, который приспосабливается всё видеть в розовом свете…».
Казалось бы, то о чём говорит Пётр Яковлевич – просто, понятно, вполне бесспорно и несколько даже банально. Но не будем забывать, что за честные и горькие размышления о русском народе Чаадаева объявили сумасшедшим. На размышления Чаадаева общественное мнение ответило не полемикой, а истерикой. Студенты Московского университета заявили, что готовы с оружием в руках вступиться за оскорблённую Чаадаевым Россию. Вот так – с оружием! Не с аргументами, не с доводами, не с опровержениями. Пристрелить подлеца, чтоб другим не повадно было. В конечном итоге поступили гуманнее – прислали не секундантов, а психиатров. Так поступили с одним из умнейших людей России, сердце которого разрывалось от боли за свою Родину, за то лишь, что он посмел обратить внимание на слабые стороны нашего национального бытия.
Во многом Чаадаев ошибался, но он был совершенно прав, утверждая: «Не станем же прибавлять к прочим нашим бедам ложного представления о самих себе».
Патриотизм – чувство любви к своей Родине, но слепое, нерассуждающее чувство уже не достойно называться любовью, оно скорее напоминает животный инстинкт. Так давайте же сразу договоримся, какую цель мы имеем, отвечая на вопрос: «Что значит быть русским?». Ублажить своё национальное самомнение, доставить удовольствие своим соотечественникам? Или мы хотим быть не столько приятны, сколько полезны своему народу? Тогда нам надо разобраться, как наш народ устроен, к чему он пригоден, а к чему не очень, и, соответственно, как нам жить дальше? Отвечая на вопрос, поставленный таким образом, мы не всегда будем получать удовольствие, придётся принять и переварить несколько горьких истин.