Мы ответили на вопрос, что потеряет мир, если Россия провалиться под землю. Но ответили ещё не полностью. В самом деле, если уж Русь сумела так серьёзно отнестись к православию, так основательно его впитать, сделав чужую веру совершенно своей, национальной, то возникает вопрос: а только ли православие мы способны принять и сохранить? Одна ли только вера может находиться в сокровищнице народа-хранителя? Не только.
Достоевский в своей знаменитой «Пушкинской речи», размышляя о характере гения Пушкина, обратил внимание на одно удивительное качество русского народа. Позволим себе из этой речи две цитаты:
«В европейских литературах были громадной величины художественные гении – Шекспиры, Сервантесы, Шиллеры. Но укажите хоть на одного из этих великих гениев, который бы обладал такою способностью всемирной отзывчивости, как наш Пушкин. И эту-то способность, главнейшую способность нашей национальности, он именно разделяет с народом нашим… Самые величайшие из европейских поэтов никогда не могли воплотить в себе с такой силой гений чужого, соседнего, может быть, с ними народа, дух его, всю затаенную глубину этого духа и всю тоску его призвания, как мог это проявлять Пушкин».
«Мы не враждебно, а дружественно, с полной любовью приняли в душу нашу гении чужих наций… Да, назначение русского человека есть бесспорно всеевропейское и всемирное. Стать настоящим русским, стать вполне русским, может быть, и значит только стать братом всех людей, всечеловеком, если хотите».
В «Дневнике писателя» Достоевский даёт «Объяснительное слово по поводу печатаемой ниже речи о Пушкине» и там говорит:
«Особая, характернейшая и не встречаемая кроме него (Пушкина) нигде и ни у кого черта художественного гения – способность всемирной отзывчивости и полнейшего перевоплощения в гении других наций и перевоплощения почти совершенного». «Способность эта есть всецело способность русская, национальная… Народ же наш именно заключает в душе своей эту склонность к всемирной отзывчивости…».
Заметьте, Достоевский в этом контексте вообще не говорит о православии, хотя, на наш взгляд, эта «всемирная отзывчивость» русского народа проявилась в первую очередь и прежде всего именно в том, как близко к сердцу русские приняли веру, выраженную другими народами. С этим Фёдор Михайлович вряд ли стал бы спорить, но на сей раз его интересует другой вопрос: имеют ли русские право на заимствования из европейской культуры? Он делает вывод, что русские не просто имеют такое право, но и наделены соответствующей уникальной способностью – перевоплощаться в гении других народов. Дурак бы такой способностью не воспользовался.
Рискну скорректировать некоторые определения Достоевского. Мне кажется, русских уместнее было бы назвать не отзывчивыми, а переимчивыми. Можно легко отозваться на любую чужую идею, причём очень даже искренне, прочувствовано и с полным пониманием, а на завтра уже эту идею позабыть, так что она не оставит в уме никакого следа и не окажет ни малейшего влияния на последующую жизнь. Вот чем может быть «отзывчивость». Иное дело переимчивость. Русский интеллект, встречаясь с чужой идеей, так живо ею интересуется, что сразу норовит её перенять, так что вскоре она нам уже и не чужая, а совершенно своя, национальная даже. Русские невероятно любопытны, им очень интересно посмотреть, как там другие народы изнутри устроены, и нет ли в их устройстве чего-нибудь такого, что и нам сгодиться. Это нечто уже куда большее, чем «отзывчивость», это именно «переимчивость».
Не вполне корректно сформулированной представляется мысль о «перевоплощении в гении других народов». Перевоплощается актёр на сцене. Сегодня он перевоплощается в храбреца, завтра – в мудреца, при этом сам ни храбрецом, ни мудрецом отнюдь не становится и не факт ещё, что он хоть что-нибудь от них заимствует. Для мастеров перевоплощения их роли – не более, чем набор масок, которые могут, конечно, оказывать влияние на лицо, но могут и не оказывать.
Русские же совершенно не лицедеи. Русские – хранители. Мы не изображаем чужое, а делаем его своим, принимаем в свою душу. А в итоге русская душа вмещает в себя полмира. Вот что значит быть русским – быть способным вместить в свою душу, если понадобится, то и весь мир. Значит, если провалится под землю весь мир, а останется одна только Россия, то, может быть, ничего ценного и не пропадёт, потому что всё ценное останется в русской душе.
Автор этих строк имеет робкую надежду на то, что сам Фёдор Михайлович с этими уточнениями согласился бы. Его «Пушкинская речь» была предсмертной, он не успел развить и разработать собственные гениальные прозрения, так что это бремя по необходимости лежит на нас.
Очень важны православные комментарии к этой идее Достоевского. Например, преподобный Иустин Попович писал: «Сила, посредством которой человек соединяется с другим человеком и даже перевоплощается в его дух – это любовь. Она сообщает человеку мощь перевоплощения в человеческие личности».
А ведь – воистину. Чтобы позаимствовать что-то у другого народа, надо его полюбить. Гордые националисты не способны что-либо перенимать у других народов, потому что любят только себя и только свой народ полагают вместилищем всех возможных совершенств. Унизятся ли они до обучения у тех, кого считают ниже себя?
А вот что писал митрополит Антоний (Храповицкий): «Способность истинного духовного объединения со всеми имеет лишь тот, кто смирен сердцем. А так как смирение в России не есть черта личности только, но черта народная, то есть внедряемая в индивидуумы народной культурой, выросшей из православия… то и способность духовного общения имеет весь русский народ. Последняя выразилась в гении Пушкина, умевшего художественно перевоплощаться во все народности».
Отсюда следует удивительный вывод. Одним из своих основных национальных качеств, своей уникальной переимчивостью русский народ обязан именно православию. Наша вера, объявляющая гордыню самым страшным грехом, воспитала в нас смирение, которое позволяет признать превосходство «другого» и смиренно учится у него всему лучшему. А готовность полюбить «другого» неотделима от отождествления себя с ним. Его поражения и достижения становятся вашими, и вы уже становитесь похожи на того, кого любите. Вы принимаете «близко к сердцу» внутреннее содержание «другого», и это содержание отчасти остаётся в вашем сердце, то есть становится частью вашей сути.
Оказывается, в отношениях между народами – всё то же самое. Русский народ – негордый, смиренный, народ умеющий любить, то есть отождествлять себя с теми, кого любит, и потому именно такой переимчивый.
Вспомним Александра Блока:
«Нам внятно всё – и острый галльский ум,
И сумрачный германский гений».
Это о той самой поразительной русской способности проникать в души других народов, видеть их изнутри, перенимать то лучшее, что в них есть. И Блок не просто сказал это, в тех же двух строчках он это и доказал, исключительно точно назвав характерные черты французов и немцев.
И Пётр I – в известном смысле гений смирения, то есть очень русский человек, продукт православного воспитания. Он не побоялся признать превосходство европейской науки, склонив голову, со всем смирением поступил к европейцам в ученики. А в итоге разгромил самую сильную на тот момент армию в Европе – шведскую. А русские моряки били шведов на море. Шведы – моряки прирождённые, с древнейшими традициями, для них море – естественная среда обитания. Русские тогда лишь недавно впервые увидели настоящий корабль. И вот по окончании Северной войны генерал-адмирал Апраксин докладывает Петру: «Шведских военных кораблей на Балтике больше нет». Это же просто непостижимо. Едва построив первые корабли, мы в то же царствование разгромили великую морскую державу. Вот что такое русская переимчивость.
А вскоре уже у нас появился Фёдор Ушаков – гениальный флотоводец и святой Русской Православной Церкви. Нигде в мире больше нет святых адмиралов. Адмиралы бывали и покруче наших, Нельсона не переплюнешь, и великие святые были не только на Руси, а святой адмирал – только у нас. Вот что такое русская уникальность.
Могут сказать, что все народы всегда друг у друга что-то перенимали. Ох, далеко не все и не в равной степени. Есть народы очень гордые, высокомерные. Они исполнены такого чувства превосходства над другими народами, что никогда и ничего у них перенимать не будут, хотя, порою, явно стоило бы. Возьмём, к примеру, англосаксов. Они владели половиной мира, а чему они научились у тех народов, среди которых жили веками? Да ничему. Они только всё других учили. Ведь известно же, что они лучше всех. Очень творческая, очень талантливая нация, но до чего же они безразличны к инонациональным культурам.
Какое благородное высокомерие излучает Редьярд Киплинг в своём знаменитом колониальном манифесте «Бремя белого человека». Дескать, мы всем должны нести достижения цивилизации, всех просвещать и наставлять, ни от кого не ожидая благодарности.
Неси это гордое бремя,
Родных сыновей пошли
На службу тебе подвластным
Народам на край земли,
На каторгу ради угрюмых
Мятущихся дикарей,
Наполовину бесов,
Наполовину людей.
Какая доброта несказанная к дикарям-полубесам и какое неподражаемое чувство превосходства над всеми остальными народами. Киплинг-то как раз был одним из самых чутких англичан, за «Маугли» ему большое спасибо, но могло ли нашему «белому человеку» придти в голову, что «бремя индусов», то есть их священный долг – вбить британцам ума куда следует? Да, они многому научили индусов, но ничему у них не научились. А в итоге Киплинг разводит руками: «Запад есть Запад, Восток есть Восток, и с мест они не сойдут».
Но Запад и Восток всё же сошли с мест для того, чтобы встретиться в сердце русского человека.
А посмотрите на современных американцев, эту отрыжку англосаксонской цивилизации. Они так трогательно уверены в превосходстве своей политической системы над всеми возможными типами государства, что, взирая с высоты Капитолия на другие страны, задают только один вопрос: много там демократии или мало, то есть достаточно ли эта страна приблизилась к американскому идеалу – самому идеальному идеалу всех времён и народов. Американцы не только не способны что-либо перенимать у других народов, им вообще чужды попытки понять другой народ, и даже более того – они уже не способны понимать, что между народами есть разница, что существуют различные цивилизации в рамках которых уместны различные политические системы.
Так что наша русская переимчивость, это далеко не «само собой», это качество вполне уникальное. И это качество далеко не всегда идёт русским на пользу, порою играя с нами очень злые шутки. Бердяев писал: «Русские были так увлечены Гегелем, Шеллингом, Сен-Симоном, Фурье, Фейрбахом, Марксом, как никто никогда не был увлечён на их родине. Русские не скептики, они догматики, у них всё приобретает религиозный характер. Дарвинизм, который на Западе был биологической гипотезой, у русской интеллигенции приобретает догматический характер, как будто речь шла о спасении для вечной жизни. Материализм был предметом религиозной веры».
А ведь и правда. На Западе никому даже в голову не приходило взять да и построить государство «по Марксу», а из «Капитала» сделать «Библию». У себя на родине марксизм был лишь одной из бесчисленных экономических теорий, только русские догадались провозгласить его «единственно верным учением». А мужики наши – практики, они тут же и за дело взялись. Не извольте сомневаться, Октябрьская революция – явление чисто русское. Стала она у нас возможна благодаря двум нашим основным качествам – редкостной переимчивости и, как ни странно – повышенной религиозности.
Большевики предложили идеал почти религиозный – «светлое будущее». То есть предложили страдать и умирать за «радость не сейчас». Мысль эта совершенно не привлекательна для рационалистического мышления, на неё могло откликнуться только религиозное сознание. Сознание, которому православие всегда предлагало страдать и умирать за «радость не здесь». А рационалистам ведь всё хочется получить «здесь и сейчас». Но это западный рационализм. Наши – другие.
Бердяев прав в том, что у нас даже атеизм принимает религиозные формы. Вспомним хотя бы безбожника Белинского, который однажды возопил: «Помилуйте, господа, мы ещё не обсудили вопроса о существовании Бога, а вы говорите обедать». Вот так, господа. Нашему атеисту надо прежде всего разобраться с Богом, а обед – это когда-нибудь потом, это не главное. У атеиста западного «обед» – это как раз главное и первоочередное. Это мерило всех вещей. А Белинский… Ну наш ведь. Дурак только.
Талант не пропьёшь. Религиозный народ останется религиозным, хотя порой эта религиозность принимает извращённые формы. А вот что касается нашей переимчивости, то её действие ограничено действием нашей религиозности. Тут мы подходим к глобальнейшему для русского сознания вопросу.
У русских очень большие проблемы с самоидентификацией, потому что у нас почти не было на неё исторического времени. Основную часть своего исторического бытия, где-то восемь веков, Русь просуществовала чрезвычайно замкнуто, русские ни с кем себя не сравнивали, а значит и не имели потребности в ответе на вопрос: «Что значит быть русским?». Потом, где-то со второй половины XVII века, русские всё чаще поглядывали на Запад и всё реже приходили в восторг от самих себя. Пётр придал этому процессу обвальный, лихорадочный характер. Весь XVIII век мы только и делали, что европеизировались, Европа стала для России мерилом всех вещей. Соответственно, оценки национального бытия сводились к очень нехитрым: «У нас хуже, чем у них» или «У нас лучше, чем у них». Никаких представлений о характере собственной самобытности в таких условиях возникнуть не могло.
Первые попытки ответить на вопрос «кто мы такие?» относятся, наверное, к началу XIX века. Чаадаев разбудил славянофилов, которые взметнули патриотические знамёна, и началась великая битва между оными славянофилами и западниками. Вот это уже был настоящий процесс самоидентификации, слишком, впрочем лихорадочный и в основном с одним единственным вопросом: «Мы – Европа, или мы не Европа?». Вопрос, заметьте, чисто русский. Японцы, многому научившись у китайцев, никогда не спрашивали себя: «Мы – Китай, или мы – не Китай?».
Полвека светлые русские головы разрывались от комплекса неполноценности и мании величия одновременно, и вот где-то в последней трети XIX века у нас начали появляться настоящие национальные мыслители, способные здраво и глубоко, без истерики говорить о своеобразии русской национальности. Достоевский, Леонтьев, Бердяев мыслили уже вне заданных клише, но их идеи не успели получить развития. Не прошло и ста лет с тех пор, как начался процесс русской самоидентификации, как этот процесс был прерван большевиками, которых совершенно не интересовало, что значит быть русским. Вдруг неожиданно появился «советский народ», а русского как бы и не стало вообще.
Не удивительно, что, вынырнув из советской власти, мы погрузились в болото страшной национальной растерянности. Власть теперь целиком и полностью ориентируется на западные либерально-демократические образцы. Политическую систему содрали с Запада настолько «дословно», без малейшей «привязки к местности», что это шокировало бы даже Петра I. Весь понятийный ряд современной российской политики – демократия, права человека, правовое государство, толерантность – исключительно западный.
В обществе появилось некоторое количество патриотов, немногочисленных, но достаточно шумных, чтобы реанимировать старую дискуссию западников и славянофилов, причём эта дискуссия воспроизводится в самых примитивных её образцах, плохо отвечающих требованиям даже начала XIX века.
И вот нас спрашивают: что значит быть русским? Вопрос, на который не успели ответить русские гении, задают прохожим на улице. Мы Достоевскому должны этот вопрос задавать, а не прохожим. И мы должны идти дальше Достоевского, потому что Фёдору Михайловичу в самом кошмарном сне не приснился бы тот дурдом, в котором мы сейчас пребываем.
Итак, самая большая проблема русского национального самосознания – невротическое, местами просто психопатическое отношение к Западу. Наши западники и патриоты в равной степени невротики. Одни бьются головой о брюссельские камни, испрашивая себе пропуск в Европу, то есть в рай земной, другие видят в Западе исключительно источник зла, и ничего больше. Помню, Валерия Новодворская говорила: «Нато – это солнце, к которому, как подсолнухи, тянутся все страны». А недавно встретил высказывание представителя противоположного лагеря, В.В. Архипова: «В древних и средневековых моделях мира понятие Запада связывалось не только с концом или краем света, смертью, но и инфернальным миром – адом».
Надо ли объяснять, что и тот, и другой тип мироощущения истеричен, основан на крайне перевозбуждённом, нездоровом отношении к Западу. Как же нам научиться спокойному и ровному отношению к Западу? Как выработать критерии, которые позволят взвешенно и хладнокровно определять, что у них там хорошо, а что плохо, что мы можем и должны заимствовать, а что должны решительно отвергать?
Ради обретения этого навыка вернёмся к Достоевскому:
«Всё это славянофильство и западничество наше есть одно только великое у нас недоразумение, хотя исторически необходимое. Для настоящего русского Европа и удел всего арийского племени так же дороги, как и сама Россия…».
«Славянофилами или так называемой русской партией сделан был огромный и окончательный, может быть, шаг к примирению с западниками, ибо славянофилы заявили всю законность стремления западников в Европу… и объяснили эту законность чисто русским народным стремлением нашим, совпадаемым с самым духом народным… Так что в конце концов и в итоге, если когда-нибудь будет он подведён, обозначится, что западники ровно столько же послужили русской земле и стремлениям духа её, как и все чисто русские люди, которые искренне любили родную землю и слишком, может быть, ревниво оберегали её доселе от всех увлечений «русских иноземцев»».
Гениально. Достоевский примирил западников и славянофилов, объявив спор между ними недоразумением и объяснив, что западники – тоже патриоты, потому что их любовь к Европе – проявление чисто русских национальных качеств. И ведь что удивительно: представители обеих партий услышали и одобрили Фёдора Михайловича, тогда как в наше время его вероятнее всего прокляли бы и те, и другие. А тогда западники и славянофилы буквально по очереди рыдали на груди у Фёдора Михайловича. Впрочем, стоило насторожиться, обратив внимание на то, что рыдают они на груди у своего примирителя, а не друг у друга. То есть противоречия между ними отнюдь не исчезли, но сглаживанию этих противоречий было положено воистину блестящее начало.
И вот сегодня наши западники и патриоты терзают друг друга с таким остервенением, как будто Достоевский никогда и не жил на свете.
Заостримся же наконец на одном парадоксальном факте с тем, чтобы понять, что в факте этом нет ничего парадоксального. Достоевский – человек до мозга костей православный, всю свою душу отдавший православию, был вместе с тем самозабвенно влюблён в Европу. При этом на убеждениях Достоевского нет даже налёта либерализма, он исповедовал православие в самой строгой его форме. И никаких прокатолических симпатий Фёдор Михайлович никогда не испытывал, даже напротив, в своей критике католицизма он заметно перегибал палку. А Европу любил до головокружения. Он понимал и чувствовал Европу, может быть, куда лучше, чем современные ему европейцы. В чём тут феномен? К этому вопросу мы ещё вернёмся, а пока хотелось бы привести проевропейские высказывания Достоевского.
Эти высказывания не любят цитировать православные, они как-то не вписываются в схему нашей «борьбы с чужебесием». Ну а русские либералы вообще Достоевского не любят, слишком он на их вкус православный и Европу любит не с того бока. Если же вы не принадлежите к фанатикам одной из этих двух партий, проевропейские мысли Достоевского должны вас очень заинтересовать.
В «Дневнике писателя» находим такие слова: «Ведь это страшная и святая вещь – Европа. О, знаете ли вы, господа, как дорога нам, мечтателям-славянофилам, по вашему – ненавистникам Европы, эта самая Европа, эта страна святых чудес – знаете ли вы, как дороги нам эти чудеса и как любим и чтим, более чем братски любим и чтим мы великие племена, населяющие её и всё великое и прекрасное, совершенное ими? Знаете ли вы до каких слёз и сжатия сердца мучают и волнуют нас судьбы этой дорогой и родной нам страны… Никогда вы, господа наши европейцы и западники, столь не любили Европу, сколь мы, мечтатели-славянофилы, по-вашему – исконные враги её».
Достоевский щедро раздаривает свою любовь к Европе персонажам своих романов, например, Версилову, устами которого говорит: «Русский… становится наиболее русским именно тогда, когда он наиболее европеец… Я во Франции – француз, с немцами – немец, с древними греками – грек, и тем самым наиболее русский, тем самым я настоящий русский и наиболее служу для России, ибо выставляю главную её мысль».
В другом месте у Версилова: «Русскому Европа так же драгоценна, как Россия, каждый камень в ней мил и дорог. Европа так же точно была отечеством нашим, как и Россия. О, русским дороги эти старые чужие камни, эти чудеса старого Божьего мира, эти осколки святых чудес, и даже это нам дороже, чем им самим».
А вот что говорит Иван Карамазов своему брату Алёше: «Я хочу в Европу съездить… и ведь я знаю, что поеду лишь на кладбище… Дорогие там лежат покойники, каждый камень над ними гласит о такой горячей минувшей жизни, о такой страстной вере в свой подвиг, в свою истину, в свою борьбу и в свою науку, что я знаю заранее, паду на землю и буду целовать эти камни и плакать над ними, в то же время убеждённый всем сердцем моим, что всё это давно уже кладбище и никак не более».
Достоевский ни разу не сказал, за что именно он так любит Европу, что он в ней ценит, перед чем преклоняется, но слова Ивана Карамазова проливают свет на этот вопрос. «Дорогие покойники» и «надгробные камни» – это всё знаки славного христианского прошлого Европы. Достоевский влюблён в колорит европейского христианства, которое уже в его эпоху принадлежало там прошлому. Не в католицизм и не в папизм влюблён Достоевский, а в христианские ценности и начала, которые у нас с ними общие, но которые в Европе приобрели особенный колорит, и этот колорит, этот дух христианского Запада (и наш, и не наш одновременно) эти «святые чудеса» очаровывают сердце русского православного человека.
Помню, каким открытием было для меня знакомство с историей вселенских соборов. Ведь все до единой ереси, ради опровержения которых эти соборы и собирали, пришли с Востока, из недр эллинской цивилизации. Греки – очень глубокие мыслители, они способны были выражать тончайшие оттенки богословских истин, но порою они становились такими путаниками, впадали в такое горькоплачевное суемудрие, что хоть святых выноси. Латины никогда особой глубиной не отличались, но зато обладали удивительно ясным, прозрачным, последовательным мышлением, и вот эта-то безупречная латинская логика не раз становилась спасительной на вселенских соборах. Во всех без исключения случаях римские легаты вставали на сторону православных и ни разу не поддержали еретиков. Как прекрасны эти римские легаты, решительно и твёрдо встававшие на защиту истин православия.
Тогда я очень глубоко почувствовал, какой трагедией было разделение Западной и Восточной Церквей. Без греческой глубины латинский мозг легко впадает в поверхностный юридизм. Без прозрачной латинской логики греческий мозг склонен впадать в суемудрие. Конечно, православные и без помощи Запада сохранили нашу веру неповреждённой, но только потому и сохранили, что догматических вопросов на соборах уже никогда больше не рассматривали. После великого раскола православные уже не дерзали собирать вселенские соборы. Кажется, почему бы и нет? Если Запад отпал от Православной Церкви, то нет никаких формальных препятствий к тому, чтобы нам и без них проводить вселенские соборы в случае необходимости. А вот не проводили. Мы знаем, что Православная Церковь содержит всю полноту истины, но у нас есть тонкое ощущение того, что без Запада никакой собор не будет по-настоящему вселенским.
Не потому ли именно Русская Церковь оказалась главным в мире хранителем православия, что русским вполне внятны «и острый галльский ум, и сумрачный германский гений» – эти столпы западной цивилизации? Русские вполне способны вместить в себя всё то лучшее, что есть в западной ментальности, их образ мысли, их способ чувствовать. А если способны, значит обязаны. Русское православие должно опираться не только на византизм, но и на православие Хлодвига и Карла Великого, и на те общехристианские ценности, которые Запад не полностью утратил в своём дальнейшем развитии. Католики – еретики, об этом мы никогда не забудем, но «еретик» уже означает «христианин», то есть всё-таки не иноверец.
Вот к чему клонил Достоевский. Вот почему он часами, как заворожённый, простаивал перед Сикстинской Мадонной. Даже в омерзительную эпоху «возрождения» Запад всё ещё был способен давать миру великие образцы не какого-нибудь, а именно христианского искусства, то есть подлинное христианское мироощущение ещё очень долго после раскола на Западе не иссякало.
Митрополит Иоанн (Снычев), ссылаясь на Питирима Сорокина, писал: «На Западе закат такой духовной культуры начался уже в XII веке, когда «появился зародыш нового, совершенно отличного принципа, заключавшегося в том, что… только то, что мы видим, слышим, осязаем, ощущаем и воспринимаем через наши органы чувств – реально имеет смысл»».
Общий пафос этой цитаты – антизападный, дескать, там уже в средние века всё стало настолько плохо, что нам в ту сторону от греха лучше не смотреть. Но если вдуматься, то Сорокин прав, только из его правоты следует, что XII век в Европе – это пик развития духовной христианской культуры. Ведь если тогда начался закат, значит, именно тогда Солнце Христа достигло в Европе зенита. Раскол, который произошёл в XI веке, ещё не успел принести своих гнилых плодов, догматические отступления далеко не сразу привели к духовным отклонениям. Да, в XII веке Европа понемногу «пошла вниз». Но и в XII, да и в XIII веке всё ещё была очень близка к своей христианской вершине. Последствия этого «спуска» явственно обнаружились, пожалуй лишь в XIV веке, то есть Франция Капетингов – это всё ещё «страна святых чудес», и камни Европы той поры это те самые «священные камни», припасть к которым русский православный человек может без всякого чувства неловкости.
Большая беда современных русских патриотов в том, что для них понятия «западный» и «либеральный» стали синонимами. На сегодня это так и есть, но это не всегда было так. Мы помним другой Запад – христианский, и ничто не мешает нам любить тот давно минувший Запад именно за его христианство. Но патриотов наших вполне справедливое отрицание либерализма приводит, к сожалению, к отрицанию всего западного вообще, безо всякого разбора. Запад стал для них неким вместилищем зла в чистом виде, всё западное для них – плохое, просто потому что оно чужое. Тут бы и вспомнить о том, что в России ничего вообще нечужого нет, у нас всё хорошее – заимствованное, включая православие. Но осознание этого для патриотов так болезненно, что они эту мысль стараются не думать, предпочитая завывать: «У нас всё своё хорошее, нам чужого не надо». А вы спросите у них – что такое это «своё»? Ведь не ответят.
Этот вой начали ещё славянофилы. Иван Аксаков писал: «Поступили мы в ученики к Европе и внутренние силы мигом оскудели…». Неужели появление у нас великой русской культуры – признак «оскудения внутренних сил»? Пушкин – это наше «оскудение»? А не было бы Пушкина без опоры на европейскую культуру.
Среди русских патриотов чрезвычайно популярно словечко «чужебесие», запущенное в оборот ещё в XVII веке Юрием Крижаничем, который определил его значение так: «Бешенная любовь к чужим вещам и народам и чрезмерное доверие к чужеземцам». Есть у нас такой перекос. Пушкин ещё писал про одного из таких «чужебесов»: «Ты нежно чужие народы возлюбил и мудро свой возненавидел». Слов нет – отвратительная тенденция. Но почему нас всегда заносит в крайности? Почему в том, что нам отвратительно, мы меняем только знак, заимствуя общую схему? Скажите, каким словом называется вот такая тенденция: «Бешенная ненависть к чужим вещам и народам и чрезмерное недоверие к чужеземцам»? Что это? Ксенофобия. Врождённая болезнь русского патриотизма.
Наш патентованный патриот Юрий Воробьевский как-то позволил себе такую фразу: «Попытка шпилей готики уколоть небо». Ну вот зачем? Готические соборы – величайшее произведение христианского духа. Можно предпочитать другую архитектуру, но что нам даёт эта неумная попытка обвинить строителей готических соборов чуть ли не в антихристских целях – «уколоть небо»?
Мне, например, ближе тонкое замечание православной Татьяны Горичевой: «Христианство растёт из почвы, как дерево, как трава, как Шартрский собор».
Воробьевский часто доходит в своём патриотизме до полной потери рассудка. «Глобализация – очередная попытка принести мир к ногам антихриста. Среди прочих была синархия тамплиеров…». Даже палачи-инквизиторы не додумались обвинить тамплиеров в желании «принести мир к ногам антихриста». Не затрагивая сейчас вопрос по существу, хотел бы лишь напомнить нашему «патриоту» слова Карамзина: «Пепел мёртвых не имеет заступника, кроме нашей совести… Что если мы клевещем на сей пепел, если несправедливо терзаем память человека, веря ложным мнениям, принятым в летопись бессмыслием и враждою?».
Ещё один «профессиональный патриот» Максим Калашников назвал одну из своих книг «Гнев орка». Дескать злокозненный Толкин в своей эпопее под видом орков изобразил русских и вот пусть теперь Запад боится, что русские-орки прогневаются. Когда мне довелось столкнуться с этой книгой Калашникова, я ещё не читал Толкина и, взяв в руки «Властелина колец» исполнился решимости отыскать там все проявления антирусских настроений. Но оказалось, что в этой книге вообще нет ни грамма политики и уж тем более ничего антирусского. Толкин написал свою книгу, имея ввиду воскресить дух древнеевропейского эпоса, причём он явно проповедует христианские ценности. «Властелин колец» – великая книга одного из немногих христианских авторов современной Европы. Это наше. Это те самые «священные камни» и «святые чудеса». Русские православные люди должны бы найти у Толкина куда больше своего, родного, чем современные западные либералы. До чего же надо довести свою болезненную подозрительность, чтобы увидеть во «Властелине колец» нечто антирусское? Но «патриот» мыслит просто: Толкин – писатель западный, а значит чужой, то есть вредоносный, все они там хотят нам зла.