bannerbannerbanner
полная версияРай земной

Сухбат Афлатуни
Рай земной

Полная версия

Постояв и помявшись возле темных дверей, Плюша вошла в церковь.

– В брюках нельзя! В брюках нельзя! – зазвенел строгий голосок.

«…Нельзя, нельзя…» – разлетелось под сводами.

Плюша тихо сказала, что она в юбке, и остановилась, на всякий случай проведя по ней ладонью.

– Ой, сослепу не разобрала… – Старуха из-за прилавка строго оглядывала Плюшу. – Повадились девчонки к нам в брюках заходить, как будто тут не церковь, а не знаю… А платочек все-таки наденьте, не положено без платочка…

Плюша собралась идти назад: платка у нее не было.

– А вы прямо всё, Елена Сергевна, знаете, – выглянул из внутренней двери батюшка, – кому чего надевать…

Батюшка был белобрыс, узкоплеч и поблескивал в полутьме крестом.

– Так сама я, что ли, придумала? Благословение отца Мелетия.

Батюшка вздохнул.

– Замужние должны голову покрывать, замужние! Как знак того, что под мужем. А если не замужем, то для чего? А если еще некрещеная?

Говорил он неровно, сглатывая концы. Подошел к Плюше.

– Как там у вас в музее? Давно не ходил. С той уже выставки… По делу к нам заглянули или так… просто?

Плюша ответила, что просто.

– Это хорошо, – кивнул батюшка. – Как там у Ричард Георгича дела? Трудится?

От чувства неловкости в незнакомом священном месте Плюша вспотела и теребила куртку.

– Передавайте привет. От отца Игоря, меня то есть. Очень нам тогда помог материалами. Возимся все с канонизацией, конца не видно.

С отцом Фомой?

Отец Игорь хмуро кивнул.

– Бюрократия… Подали в Москву, в комиссию по канонизации. А оттуда отказ. Пишут, на допросах не так держался. Не как святой. Чудес еще на могиле требуют. Где мы им эти чудеса возьмем? Даже захоронение неизвестно… Говорят – слышали, нет, – там, над тем полем, в ночь на Пасху световой столб поднимается, не слышали?

Нет, Плюша не слышала. И не видела. Да, она там рядом живет. Перед самым этим полем.

– Заговорил я вас? – улыбается глазами батюшка. – Вы ж, наверное, главе поклониться пришли… Вон она, прямо перед алтарем. Столько народа эти дни было, а сегодня полдня тихо, повезло вам. А завтра уже увозят от нас.

Плюша застеснялась сказать, что она не за этим. Что вообще не слышала ни о какой «главе»: новости не проглядывала. Просто проходила мимо, загляделась на тихий свет в окнах, потянуло зайти.

Послушно пошла к алтарю. Остановилась, вернулась к батюшке. Можно ли некрещеным?

– Можно… Да вы подойдите поближе, не укусит! Батюшка сделал несколько шагов вслед за Плюшей.

Что-то проворчала старушка. Отец Игорь назвал имя святого, Плюша не разобрала.

Череп желтел в стеклянной призме.

Рядом лежали сложенные листки бумаги. Записочки с просьбами, догадалась Плюша. Горько пахло хризантемами, стоявшими вокруг. Некоторые были поломаны, два-три соцветия валялись на полу. Сам пол был кое-где мокрым.

Плюша глядела на череп, вспомнился тот, который был у них в изостудии. И как на него шапки надевали.

Заметила, что стекло замызгано, кое-где следы помады. Надо, наверное, поцеловать. Батюшка успел отойти, тихо переговаривался с кем-то. В церковь заходили еще люди, гудела дверь.

Плюша вспотела, поцеловала стекло и отошла. Хотелось уйти незаметно, давила неловкость.

– Креститься если надумаете, вот мой номер. – Батюшка отвлекся от разговора и обернулся к Плюше. – Надо только пяток огласительных пройти, бесед то есть… Нет, не я провожу, а отец Мелетий, он у нас… Я больше по детям работаю. Ну да, да, конечно, идите. С Богом! Заговорил вас. Ричард Георгичу поклоны. Если что, к вам обратиться можно будет, мы сейчас для Москвы новые бумаги готовим, по отцу иеромонаху… Да нестрашно, у Ричард Георгича телефончик ваш возьму. С Богом, с Богом!

Плюша взялась за бугристую ручку двери. Обернулась. Несколько женщин деловито опускались на колени перед стеклянной призмой. Плюша с силой потянула дверь на себя и вышла.

Засохшее соцветие хризантемы хранилось в запертой комнате.

Много чего хранилось там. Плюша даже подумывала, не устроить ли там музей. Домашний. Музей своей семьи. Одну стеночку посвятить папусе. Повесить туда его фотографии, где он молодой, где-то на югах в черных трусах до колен, а потом в костюме. Положить туда его майку и тапочки, которые мамуся хотела выбросить после его ухода, а потом сказала, что не будет его вещам мстить, они-то чем виноваты.

А другую стену оформить мамусей. Плюша тоже не все вещи от нее уничтожила – на постоянно действующую выставку хватило бы.

Насчет третьей стеночки Плюша колебалась: Евграфу отдать или Карлу Семеновичу? Евграфу, конечно, не настоящему, не этому, который ее в комнате запирал и принуждал полы мыть, а тому, который жил у нее в воображении. Она бы разложила там все, что ради него делала. Стихи, которые переписывала ему; салфеточки, которые вязала; носок, который ему заштопала, а он отказался потом его носить… Или оформить третью стенку Карлом Семеновичем как человеком более достойным? Доктор наук, профессор, наставник… Она положит туда его книги, зубную щетку с его дачи и сухой листик березы оттуда же. Или все-таки – Евграфу?

Зато насчет четвертой стенки сомнений у Плюши не было, чья будет. Их, конечно. Мужчин, ставших детьми. И тех, ушедших из их дома. Но, главное, тех, кто там, в окне. Потому что стенка эта прямо напротив окна, где их поле. Там, на этой стенке, будет настоящая экспозиция, почти как у нее в музее. Плюша хранила все копии документов: складывала, берегла. И главными будут, конечно, документы по делу отца Фомы. И фотография из его дела, где он уже обритый, без бороды, с торчащими скулами. Это ничего, что его еще не это… не канонизировали. Она его сама канонизирует и цветы из лоскутков к этой фотографии возложит.

Так она, правда, и не собралась этот музей сделать. Лежали вещи в страшной комнате неразобранными и даже не описанными, в беспорядке. И заходить туда Плюше лишний раз не хотелось: были причины.

Допрос 3 июля 1937 года

Вопрос: Вы арестованы за к. р. деятельность, которую вы проводили среди населения. Признаете ли себя виновным?

Ответ: Виновным себя не признаю. Никакой контрреволюционной деятельностью не занимался.

Вопрос: Следствием установлено, что вы принимали активное участие в 1936 г. в организации выступлений в связи с планировавшимся сносом здания бывшего католического костела. Дайте показания.

Ответ: Как православный священник, в 1936 г. никакого участия в организации выступлений в связи с планировавшимся сносом здания бывшего католического костела не принимал.

Допрос 10 июля 1937 года

Вопрос: Вам предъявляется обвинение в распространении контрреволюционной агитации. Признаете ли себя виновным?

Ответ: Если следствие считает, что я виновен, выносите какой угодно приговор, а я от дачи показаний отказываюсь.

Допрос 11 июля 1937 года

Вопрос: На допросе 9 июля вы упорно утверждали, что не вели никакой контрреволюционной агитации. Следствием установлено, что вы систематически высказывали антисоветские проповеди. Дайте показания.

Ответ: Признаюсь, что 1 июля 1937 года по окончании службы я выступил с проповедью, в которой обвинил верующих в их богоотступничестве и призывал к укреплению религии. Других каких-либо проповедей антисоветского содержания я не говорил.

Допрос 4 августа 1937 года

Вопрос: Вы арестованы как участник организации, проводившей активную к. р. деятельность. Материалами следствия установлены факты подрывной работы, совершенные вами и другими участниками организации. Прежде всего скажите, виновным себя признаете?

Ответ: Виновным себя признаю. Я действительно являлся участником к. р. организации церковников. Я вместе с другими участниками проводил активную к. р. деятельность, направленную к поджогу культурных очагов, разрушению советских учреждений и трудовой дисциплины. Распространял провокационные слухи о гибели советской власти, а также с помощью иностранных разведок проводил подготовку свержения советской власти…

Креститься тогда Плюша так и не надумала. Времени не было, в музее беготня и бумаги, тут еще очередной зуб развалился. Кроме того… Плюша колебалась между православной церковью и аккуратным кирпичным домиком на Орджоникидзе, где стараниями отца Гржегора обосновалась католическая община. Самого отца Гржегора там уже не было, служил где-то в Южной Азии, вместо него прислали другого, помоложе, и о нем уже были хорошие отзывы. Плюша знала оттуда многих, иногда и сама заглядывала. Ей нравились простая, домашняя атмосфера кирпичного домика, чаепития, которые они устраивали после своих богослужений, и воздушные булочки, которые к ним подавались. Но внутренне Плюша ощущала себя неготовой и ожидала какого-то внутреннего указания. Вроде голоса, который должен был ее натолкнуть на этот шаг. Или чуда, пусть даже очень небольшого и незаметного для посторонних, хотя и против заметного она, конечно, не возражала. Но чуда не было никакого, ни большого, ни маленького. Все шло по неизбежным законам природы.

Натали ее в этих духовных поисках тоже не поддержала: «Что это ты вдруг креститься вздумала?»

От Натали другого и трудно было ожидать: верила только в то, что можно потрогать руками, подкрутить и заставить работать.

Мамуся на мысли Плюши отреагировала тоже своеобразно. Задумалась, а потом сказала: «Можно и покреститься. Хуже от этого не будет».

А лучше?

Мамуся снова задумалась. Она вообще стала молчаливой и рассеянной, мамуся. Подолгу глядела в окно, на поле, поглаживая батарею отопления. Могла полдня разгуливать в одной тапке, не обращая на эту асимметрию никакого внимания. Или халат наизнанку надеть. И тоже как будто так надо. Плюша делала замечания, мамуся послушно отправлялась на поиски парной тапки или переодевала халат по-правильному. А потом опять что-нибудь такое… Болезнь ее усиливалась, но, что это за болезнь, было неизвестно: врачей мамуся обходила, поликлиник боялась. «Травки, травки…» Варила себе их, на кухне становилось душно и горько. Банки с темной жидкостью заполнили стол, потом холодильник, грозя при резком открывании облить холодным и вонючим, не говоря об осколках и луже на полу. Мамуся, бывшая всегда чистюлей, точно не чувствовала беспорядка, который шел от этих банок, а пить из них забывала или не собиралась даже.

 

Целый день могла неподвижно лежать, и Плюша пугалась ее окаменевшего взгляда и сложенных на животе рук. «Пошевелиться не могла…» И снова включалась в домашние дела, посуду и полы. Протирала подоконники, поднимая поочередно каждый горшок с геранью. Но банки не трогала сама и Плюше запрещала. «Пить буду». Плюша, правда, и не трогала: только тихонько отодвигала…

Кухня заросла банками.

Один раз на кухню попала Натали: принесла, как всегда, что-то вкусненькое. Мамуся как раз лежала в очередной неподвижности.

– Ё… – Натали оглядела стеклянные емкости. – Это что за муйня волшебная?

Понюхала одну. «Бэ-э…» Плюша попыталась объяснить. Не помогло.

– А плесень эта – тоже по народному рецепту? – Натали стала выливать и мыть, пошел запах. Плюша пыталась отговорить: какой там… Все равно что взлетающий самолет за колеса хватать. Натали только с еще большим остервенением терла губкой стекло.

Неожиданно явилась мамуся. Прямо в ночнушке, с неподвижными глазами. «Ох!» – только и сказала, увидев пустые банки и Натали у раковины. И осела на табуретку.

Натали сама почувствовала, что переборщила с добрыми делами, вытерла руки и ушла к себе.

Мамуся сидела на табуретке, Плюша стояла возле несчастных мокрых банок.

– Последних защитников моих… – сказала мамуся. И стала поглаживать оставшиеся полные банки.

Другой раз Плюша застала мамусю за обследованием половичка, который стелили в подъезд перед дверью. Мамуся сидела в очках и строго его ощупывала. «Так и думала – иголка!» И трясла иголкой.

Стояла ранняя холодная весна, без снега.

«Может, ее того… психиатру показать?» – деловито предлагала Натали.

Плюша мотала головой. От сомнений Плюшина голова делалась горячей и потной.

В ту ночь она встретилась с мамусей возле ванной.

Мамуся белела в темноте ночнушкой, сопела и искала пальто.

– Последнее средство, – говорила мамуся, с усилием застегиваясь, – там земля сильная. А ты иди спи.

Плюша зажгла свет. Мамуся стояла, щурясь, в одном сапоге. Плюша зябко зевнула и спросила, где сильная земля. Хотя уже понимала где. Несмотря на мамусины отговоры и махания руками, пошла с ней.

Мамусю, давно не выходившую на воздух, шатало, приходилось держать за руку. Плюша предлагала вернуться. Или позвать на подмогу Натали, хотя ночь, но Натали бы поняла… Мамуся категорически мотала головой: «У Натали, у нее тон светлый, но ее темные используют. Она – их оружие». Плюша вспомнила про банки и промолчала.

Мамуся шла медленно, в одном сапоге: второй так и отказалась надевать и припадала на необутую ногу. Пролезали через дыру в заборе, Плюша легко, а мамуся чуть было не застряла. Пришлось проталкивать ее обратно, ждать, когда снимет там, за забором, свою шубу, принимать эту шубу, потом и саму мамусю со стучащими от холода зубами. Помогать ей обратно влезть в шубу, застегивать пуговицы, гладить по синтетическому меху и успокаивать.

Поле было перед ними, покрытое темнотой и туманом, редкие фонари тьму только сгущали. Плюша посветила фонариком. В слабом пятне возникла прошлогодняя трава.

– Не надо пока, – сказала мамуся. Прошли еще немного в темноте, глаз медленно привыкал к ней. Рядом, тяжело поднимая и опуская ноги, шла мамуся.

«Осторожно, – хрипло звучал ее голос. – Гляди, видишь?»

Плюша вертела головой.

– Вон! Ну вон же…

Нет, Плюша ничего не видела: темнота, туман. Шли дальше.

– А теперь, теперь видишь?

Что Плюша должна была видеть? Ответа снова не было.

Прошли еще дальше.

– Ну да вот же…

Все та же бесцветная мертвая трава. И стебли борщевика чуть видны.

Мамуся тяжело присела на корточки.

– Посвети поближе… – стала рвать траву.

Плюша собралась помогать, мамуся не разрешила:

– Только свети…

Плюша светила; мамуся рвала, дрожала и пускала ртом синеватый пар.

Земля была очищена от травы, мамуся поковыряла в ней совочком. В пакет посыпались комья. Плюша держала фонарик.

Через ту же дыру и с теми же манипуляциями вернулись домой. Светлело, мамуся шумно дрожала; полезла под душ и еще какое-то время издавала в ванной дрожащие звуки.

Плюша, стянув сапоги, думала в коридоре. Пальцы понемногу отогревались. Плюша вздохнула и зашла в ванную. Стараясь не глядеть на круглое мамусино тело, задала волновавший ее вопрос.

Что Плюша должна была там, на поле, увидеть. Что? Световой столб?

Вода тихо шумела, горячий пар лез в лицо. Мамуся молчала. У нее был инсульт.

«Где Бог, там все наполняется смыслом.

Вот, скажем, у древних греков, судя по сказанию о Сизифе, самым страшным наказанием почитался бессмысленный и бесконечный труд. С другой стороны, об одном египетском монахе рассказывали нечто похожее. Что каждый день собирал в любую погоду, и в зной, и в дождь, папирус и складывал его в особую пещерку. А когда пещерка наполнялась, вытаскивал все собранное и сжигал. И снова потом наполнял. На вопрос других монахов и приходивших к нему странников, для чего же он собирает папирус, отвечал, что для того, чтобы не пребывать в праздности. А сжигает, а не продает, чтобы не впасть в сребролюбие.

Если так рассудить, и несчастный Сизиф, и этот достославный монах предпринимали один и тот же труд. Только для первого он был в наказание, а для второго во спасение.

К чему я тут все это пишу?.. Вот, начал и потерял мысль. Пойду еще немного прогуляюсь по полям, может, опять на ум придет.

Прогулялся, подрясник в росе промочил. Ту ли нашел мысль – нет, не знаю. Но вот что подумал, проходя средь высокой, весело поднявшейся травы… Что если верно, что во всем, в чем есть Бог, есть и смысл, то верно и обратное. Что все, что делается без мысли о Боге, не ради Него и без упования на Него, то и смысла лишено.

Какой смысл, например, если посмотреть строго, в том, что мы едим, питаемся? Чем это не сизифов труд? Едва насытившись, едва усвоив пищу, мы снова голодны, снова ищем утоления. Пища, скажете, нужна нам, чтобы не умереть и продолжать жизнь. Но ведь и жизнь, естественная жизнь сама по себе не есть смысл. Иначе самым осмысленным действием было бы вдыхание и выдыхание воздуха, ведь без этого бы мы не прожили и двух минут.

Если бы жизнь сама по себе имела смысл, то многие не стремились бы добровольно лишить себя ее, и не одни только отпетые нигилисты и нервические субъекты. Если бы сама по себе имела она смысл, то не стали бы жертвовать ею ради какой-нибудь идеи. А если жизнь не есть смысл, то и то, что мы делаем ради ее поддержания, все эти постоянные и отнимающие наше время действия: питье, еда, сон и проч. – все это та же сизифова бессмыслица.

И для того, значит, мы предваряем всякое действие молитвой, чтобы придать ему смысл. В молитве мы призываем Бога, просим, чтобы то, что мы предполагаем совершить, было наполнено Им, то есть имело некий смысл, превосходящий голую необходимость природы. Для этого мы и молимся перед едой, перед сном, перед всяким делом…

А есть ли молитва перед супружеским соитием? Не думал об этом; похоже, нет. Это, однако, странно: оно, соитие, как раз и требует просветления высшим смыслом, ибо само по себе, если взглянуть незамутненным сентиментальностью взором, есть нечто наиболее бессмысленное и подчиненное тупому инстинкту. Монотонные и лишенные благородства телодвижения, звероподобные возгласы… Да, это дает начало новой жизни; да и то не всегда. Но опять приходим к тому же, что уже установили: жизнь как таковая не имеет однозначного сопряжения со смыслом. Значит, и продолжение ее, и плотская механика этого продолжения есть все та же сизифовщина. Качение огромного камня на вершину и его внезапный срыв, грохот и падение в бездну. И новое качение…

Удовольствие?.. Да, для многих оно и есть цель и оправдание. И на какое-то время оно способно подменить собой смысл. Но вот – желание удовлетворено. Что испытывается? Пустота. Пустота, пока жажда не разгорится сызнова. Таков и механизм греха: пока он в желании и осуществлении, он сладок и вкусен, а после и горечь, и стыд, и пустота. Это не значит, что всякое удовольствие греховно, но верно обратное, что всякий грех имеет в себе удовольствие. И что всякий грех зарождается и взрастает в отсутствие Божественного смысла.

А я, пожалуй, пойду и доставлю себе еще одно небольшое удовольствие, которое, хотел бы надеяться, этому смыслу не противно. Еще раз пройдусь по моим полям, которые уже успели освободиться от утренней росы. Да и подрясник мой, пока делал эти записи и прихлебывал, согреваясь, из кружки кипяток, успел обсохнуть и сделаться готовым к новым прогулкам.

Люблю я здешние поля… Широкие, свободные, идешь, и себя в них забываешь, и все свои мелкие трудности. И само нынешнее время, хмурое и озлобленное, забываешь. И все эти… Даже не хочу писать что. И умереть бы, наверное, хотел вот так, среди свободного и бескрайнего поля. И чтоб только бедный крест деревянный. А цветов не надо, сами, полевые, вокруг нарастут. И дерево там же само вырастет… Все это, впрочем, мечтания. Что промыслено, что смыслом просветлено, то пусть и будет. Я готов. Я почти готов…»

Березы, березы… Ели. Снова березы.

Плюшин профиль на фоне слегка замызганного стекла.

Придорожный лесок обрывается. Возникает поле с новым районом вдали.

Плюша медленно жует. Она всегда берет жвачку, когда едет на исповедь: чтобы не было неприличного запаха изо рта. Перед самой церковью, конечно, завернет ее в обертку, может, после церкви еще немного захочется пожевать: обратно ехать тоже час, будет хоть какое-то занятие.

На исповедь, вообще-то, она едет всего второй раз.

Из-под сиденья дует горячий воздух, Плюша подставляет под него то одну ногу, то другую.

Да, крестилась. Так и не дождавшись чуда. После мамусиного ухода, через месяц ровно. Такая вдруг пустота после мамуси нахлынула, и Плюша жила и ходила в этой пустоте и заново, через силу знакомилась с окружающим миром. Глядела на стол и думала: вот стол. На окно поглядит: а вот окно. И застывала, глядя на окно, на раму с остатками желтоватой бумаги, которой мамуся проклеивала щели, чтобы не допускать сквозняки. Потом глядела за окно, на небо в пятнах облаков и на поле. Глядела на каждый предмет, как бы снова привыкая к его очертаниям.

Плюша, как и просила мамуся, сожгла ее вещи. На поле, где ж еще, но подальше, чтоб люди не видели. Натали помогала, канистру из гаража приволокла. Плюша, не любившая обращаться с огнем, встала в сторонке. Натали сложила горкой мамусины платья, старую шубу, любимые ее тапки. Деловито намяла старые газеты. Дул ветер, вещи горели легко, шевелились в огне старые юбки; дым, как ни отходила от него Плюша, все время лез в лицо. Натали, хмурая и какая-то даже довольная, стояла у огня и поправляла его железной палкой.

Чтоб как-то оттянуть Плюшу от черных и неприятных мыслей, Натали повезла ее развлечься. Посидели в ресторане, Плюша от двух рюмок порозовела. Сходили потанцевали. Плюша танцевала на одном месте, переступая с ноги на ногу, а Натали скакала вокруг нее, как вокруг елочки. Потом потащила ее с собой в новый батутный центр, переодела в захваченную с собой одежду, переоделась сама и стала заставлять прыгать. Плюша боялась и не хотела. «Прыгай! Прыгай!» – кричала Натали, взлетая и производя в воздухе разные фигуры; Плюша пару раз прыгнула и ушла. Натали еще немного попрыгала, выкрикивая под музыку: «Пьяный-пьяный ежик… влез на провода!» – и повезла Плюшу домой.

Ночью после этого Плюше приснилась голая женщина, идущая по белому полю. Женщина эта была не похожа на мамусю, молодая и тонкая в кости, но Плюша все равно испугалась. Длинные волосы ее и брови были покрыты инеем, женщина неторопливо шла по снегу, и Плюша видела ее как бы со всех сторон.

– Ну и крестись, раз решила, – говорила Натали, которой Плюша почти каждый день докладывала свои мысли и сны. – На дом тебе, что ль, попа доставить?

Нет, не надо. Она сама съездит. Вот только телефон того батюшки найдет…

Телефон она так и не нашла. Хотя все бумажки пересмотрела.

В воскресенье Натали отвезла ее к той церкви, сама поехала на мойку. Служба заканчивалась, люди шли навстречу Плюше и точно ее не замечали. Только нищие подошли к ней, но она их испугалась и отошла подальше. Достала приготовленный платок.

Отца Игоря не было видно. «Перевели на Строителей, – сказала женщина за прилавком. – А что, он вам нужен?» Плюша попыталась объяснить… «Так здесь у нас креститесь, чем в такую даль мотаться… К отцу Мелетию, вон, подойдете или к любому, все объяснят».

 

Плюша поблагодарила и купила одну свечку.

Те батюшки, которых она заметила, ей не то чтобы не понравились, но не вызвали доверия. Один глядел слишком строго, другой куда-то спешил, а у третьего была маленькая бородавка на носу. Понравился ей только один, высокий и с русой бородкой. Но тот ответил, что он совсем не батюшка, а дьякон. Плюша вышла на улицу, так никуда свечку и не поставив.

Натали ждала ее в помытой машине, внутри было тепло, Натали похлебывала из бумажного стаканчика; протянула Плюше пакетик с фри: «Ну что?»

Плюша подарила Натали свечку, правда, чуть погнутую. Натали сунула ее в бардачок. Выслушала Плюшин рассказ о ненайденном батюшке.

– Так куда едем? – включила зажигание.

Плюша молчала и дожевывала фри. Осторожно спросила, нет ли у Натали на Строителей случайно своих дел. Потому что, конечно, далеко…

– Ё, – выдохнула Натали. – Лады, едем!

Неудобно…

– На потолке какать. – Натали вырулила на дорогу. – Танцуем!

Отца Игоря застали на месте, хотя уже в дверях.

Через три недели Плюша крестилась. Полины в святцах не оказалось, нарекли Евой.

Прямо после крещения поскользнулась на скользком полу крещальни и ушибла руку. Нет, перелома не было, но болело долго. «Это ничего», – успокаивал отец Игорь своим веселым голосом.

А Натали батюшка не понравился:

– На педика похож.

То же самое, она, впрочем, говорила и про Евграфа, которого видела мельком.

От Евграфа, кстати, не было никаких вестей. Групп со сталкером на поле тоже давно не было видно. Пошел слух, что вроде после расстрела туда зарыли капсулу с сибирской язвой, поэтому власти и не дают разрешения на раскопки.

– В мозгах у них капсулу зарыли… – тихо ругался Геворкян.

В этих разных мыслях Плюша чуть не проехала нужную остановку. «Строителей!» Подскочила, схватила сумку…

– Думал, уже не приедете… – Отец Игорь идет навстречу, веселый. – А, салфеточка… Сами связали? Хорошо, под вазу, где Казанская, подложим…

Спрашивает о Натали, о поле. Плюша чувствует легкий запах вина из батюшкиного рта. Вот он наклоняется к умывальнику, ополаскивает лицо, сбоку стоит ведро с краской.

– А как акция ваша, с домами?

«В этом доме жил Адам Витольдович Ковалевский (1899–1937), инженер-металлург, расстрелян в 1937-м, реабилитирован в 1959-м».

«В этом доме жил Тадеуш Янович Мадей (1910–1937), студент педагогического техникума, расстрелян в 1937-м, реабилитирован в 1958-м».

«В этом доме жил Арон Мовшевич Старобыхский (?–1937), студент текстильного института, расстрелян в 1937-м, реабилитирован в 1958-м».

«На этом месте стоял дом, в котором жил Николай Степанович Войцехович (1900–1937), конструктор 3-й категории, расстрелян в 1937-м, реабилитирован в 1989-м».

Музей заказал семь таких досок, совместно с «Мемориалом», еще зимой. Получили разрешение из Комиссии по культурно-историческому наследию, и от топонимической комиссии, и от собственников. Да, все нужные разрешения были получены. Плюша сама укладывала их в прозрачные файлы.

Сложности начались уже с первой доской, на Буденного, в доме Ковалевского.

На звук электродрели набежали жильцы: «А кто дал разрешение?» Показали разрешение. «А почему ксерокопия? Вы, вообще, из какой организации?», «И что? И теперь что, все кому не лень будут у нас тут доски эти вешать? А нам тут жить, между прочим!», «Зинка, что с ними говорить, вызывай полицию!»

Попытались объяснить про репрессии. Что человек жил здесь. Так же, как и вы сейчас. Да, вот в этом самом доме. Вставал утром, выходил из него на работу, возвращался вечером, ложился, заводил будильник. Пока в одну ночь за ним не приехали. И человек исчез. Будильник утром звонил вхолостую. Человек исчез. Только за то, что был поляком.

«Вот и хорошо! Вот и пусть ему в Польше где-нибудь и вешают доску. А тут у нас жилой дом» – «Да ладно, пусть висит!» «Как “ладно”, дядь Миш? Если бы какому-нибудь генералу или балерине, то это было бы – ладно… А этот их, какие заслуги имел? Что теперь, всем, кого сажали, доски лепить?» – «А мы тут живем, тут дети ходят…» – «Должны были у нас в первую очередь спросить!»

Нет, не должны были, жилье муниципальное…

Так и не повесили. Музейный слесарь дядя Витя слез со стремянки, сложил ее и развел руками.

А в другом месте их уже ждал пикет жильцов. Откуда-то узнали. Дом был старым, двухэтажным, с деревянным вторым этажом. Лица жильцов были сухие и решительные.

«Его ж дрелью тронь – рассыплется. Мы тут прежде чем простой гвоздь в стену забить, сто раз мозгуем. Давайте езжайте отсюда со своей доской. Вон, к дереву тому, если хотите, можете ее при-бить…»

Из семи изготовленных досок повесили в итоге четыре. Где-то, правда, жильцы попались понимающие. Попросили еще к доске маленькую полочку приделать, чтоб цветы возлагать. «Будете возлагать?» – «Будем!»

– А что, оставшиеся три, – спрашивает отец Игорь, щурясь от солнца, – так и не повесили?

Отец Игорь перекрестился, потянул на себя обитую крашеным железом дверь. Плюша вошла следом.

– Лучше б вы перед литургией приехали, причастились бы сразу…

Храм был новым, пустым, батюшкин голос звонко разносился по нему.

Вышел из алтаря старый дьякон, отец Григорий, которого Плюша видела во время того пикета на поле. Ответил на Плюшино приветствие, вышел.

Появился отец Игорь, неся аналой:

– Не, спасибо, нетяжелый… Сам. Вот так. Ну, давайте, Ева. Готовились?

– Грех?

– Гордыня!

– Грех?

– Зависть!

– Грех?

– Гнев!

– Грех?

– Похоть!

Семь смертных грехов выходят на сцену. Тихо гудит вентилятор, но все равно душно, и в зале обмахиваются.

– Грех?

– Уныние…

– Грех?

– Чревоугодие!

Перекличка окончена. Луч софита, освещавший дерево, гаснет. Ева все еще сжимает надкусанное яблоко. Медленно, с закрытыми глазами движется по доскам сцены, подходя то к одному, то к другому греху.

– Итак, – снова слышится голос, – представьтесь еще раз! Да, да, вы…

Гордыня чуть усмехается.

– Гордыня. Проживаю тут недалеко, улица Строителей, дом десять. Да, под другим именем. Да. Неженат. Числюсь охранником в ночном клубе… Достаточно?

Ева подходит к нему сзади, молча обнимает голову, плечи, целует прыщавую шею.

– Расскажите о ваших отношениях с Евой.

– Знаком давно, еще в изостудию ходила. Плодом, через который вошел в нее, была груша, положенная ей в ранец матерью. Первые дни после этого наблюдал. Да. Усвоение нормальное, аллергических реакций не имелось…

– Совсем?

– Кроме легкой сыпи на левой груди. Отношения нормальные. На вид, конечно, тихоня… Но, вы знаете, «в тихом омуте…»

– Не отступайте от заданного вопроса!

– Ну да, лирики вы не любите… Что вас там интересует? Отношения? Бываю у нее где-то раз в неделю, ну, вы знаете, как вызов поступит. Около полпятого утра, зависит от глубины сна. Обычно через кусочек плода, перорально. Сглатывание нормальное. Последнее время, после того как ее тут в вашей водичке купали, возникли проблемы с усвоением, но… пытаемся решать.

Ева, все так же с закрытыми глазами, отходит.

– Теперь вы!

Уныние полулежит с расстегнутой на груди рубашкой. Глядит куда-то вверх, в темный потолок.

Ева опускается на колени, запускает руку ему в рубашку.

– Ну… Уныние. Адрес? Панфиловцев, двенадцать, корпус второй.

– Квартира?

– Сорок три. Вы ж туда все равно не поедете… Временно не трудоустроен.

– Отношения с Евой?

– Классные. Нормальные, в общем. Умняшка. Старается.

– Сколько раз посещаете ее?

– Почти через день… Раньше даже чаще. Где-то в два, два тридцать. Кормлю ее вот этим, – помахивает пакетиком.

– Вы бы ее еще пауками кормили…

– Ну, – чуть усмехается, – что дают… Вкуса все равно не чувствует. Срыгивать, правда, стала иногда. Приходится по второму разу: открой ро-отик, ути-пуси…

Луч гаснет. Загорается в другом конце сцены.

На скрипучем стуле сидит Похоть, в костюме и галстуке. Нога на ногу, пальцы на колене сплетены. На голове венок из одуванчиков.

– Я? – Чуть щурится от света, облизывает губы. – Luxuria.

– Настоящее имя!

– Это настоящее, на латыни… Ну ладушки, Похоть. Поселок дачного типа «Нефтяник», дом три. Да, за Бетонкой. Числюсь в одном благотворительном фонде.

Ева обходит его и медленно садится Похоти на колени. Развязывает галстук, тянется к губам.

Рейтинг@Mail.ru