Закат продолжал свои фруктово-ягодные чудеса. Люди выносили из автобуса ветки хвои и раскладывали на земле. Прикатила Натали на велосипеде, привезла хлеб, яблоки, вино.
– Твой тут, – сказала Натали, засовывая в Плюшин карман яблоко. И дернула головой куда-то влево.
Плюша не поняла и поглядела туда.
Возле борщевика стоял Евграф и разговаривал с кем-то по мобильнику.
Плюша задумалась. Натали ушла искать штопор.
Когда Плюша вышла из задумчивости, начали зажигать лампадки. Евграфа уже не было, Плюшины ноги отекли и закоченели. Яблоко, которым ее угостила Натали, было холодным, и вино было холодным. И все было холодным.
Помянули.
По полю горели лампадки, люди прикрывали их от ветра. Потом ветер стих, но Плюше было все равно зябко. Она положила руку на локоть Натали и предложила пойти домой.
Фруктовый закат завершился, наступила обычная осенняя темнота; люди, выпив вина, расходились. Автобус развернулся, обдав Плюшу холодным светом фар, и отъехал.
Подруги вошли в дом и поднялись к Натали. Натали отправилась на кухню, Плюша в ванной держала ладони под горячей струей и сопела от наслаждения.
Сквозь шум воды она услышала ругань Натали. Остановила воду, вышла.
– Ё, да что ж такое! – Натали схватила ее за мокрую руку и потащила к окну. – Вот суки…
Вначале Плюша не поняла.
Поле темнело внизу, только… Да, только огоньки не были разбросаны по разным местам, а собраны вместе. В одну удлиненную светящуюся фигуру, напоминавшую… кажется, ракету.
– Ракету? – Натали поглядела на нее, дернула головой. – Тьфу!
Слюна повисла на оконном стекле. Натали побежала вниз. Плюша, постояв, пошла за ней. Она уже поняла, что это была за светящаяся фигура. Неужели Евграф?
– Уроды… – сопела рядом Натали, разнося лампадки.
Плюша тоже наклонилась и отнесла одну подальше.
Весь следующий день Натали просидела в своих сетях; вечером пересказывала Плюше. В сетях была выложена фотография и ходили волны возмущения. Нашлись, правда, и те, кто защищал инсталляцию. Но Натали была уверена, что это те самые, кто ее и устроил. Защищавшие говорили, что смысл не оскорбление чувств, а торжество жизни над смертью.
– Ну и сделали бы тогда символ жизни в виде другого, – говорила Натали. – Сердца какого-нибудь.
И ушла пить таблетки. Плюша слышала, как она шуршит ими на кухне, запивает водой и тихо матерится. Громко ругаться при Плюше она стеснялась.
Плюша снова глядит на фотографию на мониторе. Черное поле, лампадки. Пытается вспомнить Евграфа: его руки, кожу, волосы.
Ручей покуда не замерз, только по краям обметан свежим льдом. Белый пар стелется над ним. А лес уже в снегу.
Поднимая подол, чтобы не набился снегом, идет она к ручью.
Тяжела ее походка, и не только сугробы тому виной. На сносях она. Обрюхатил ее дружок, вот что.
А она-то, глупичка, считала, что только от живого кавалера понести можно, а мертвяки на это дело народ безобидный. Считала, да и просчиталась: на святую Ядвигу пояс тесен сделался, а на Задушки все как день ясно стало.
Тяжело по сугробам к ручью идти. Путь, что летом в одно мгновение пролетала, теперь, как улитица проползает. В сапожонки снег набился, ветви в лицо лезут, ледяной крупой осыпать норовят. И утроба, клятая утроба к земле тянет.
Как только не пыталась плод морить: и ноги в кипяток с визгом опускала, и со стены, что за старым амбаром, прыгала… Да разве убьешь плод, который от такого кавалера нагулян? Растет в ней не по дням, а по годинам. Хорошо еще, грех сказать, что чума всю их улицу выкосила, некому на позор ее любоваться, головами в чепцах и шляпах укоризненно качать да дверь дегтем мазать.
Но и без того тяжко ей. С каждым днем все старее она, все быстрей пожирает ее старость. Еще летом была молодой: кожа молоком, глаза васильками, грудки яблочками. А вот уже и расплылась, заморщинилась… Молоко створожилось, васильки поблекли, яблочки усохли. А волосы? Как снег побелели.
И от голода-холода мутит. Продала все подарки его, дружка костлявого, на снедь выменяла, да кончилось все. Хоть и прям лучше помирай, чем такой позор неси.
Одна надежда…
Она подходит к ручью.
Одна надежда, что не оставит…
Топает, стряхивает налипший снег.
Одна надежда, что не оставит ее дружок; припомнит, как ртом безгубым клялся ей в верности до гроба, а это племя такими клятвами не шутит. Впрочем, и шуток она от него никаких не слыхала: серьезный он, коханек ее, вдумчивый, небыстрый. И в играх их любовных она всегда заводилой была, а он лишь деликатно соответствовал.
А может, зря она пришла? Сколько уже таких дней приходила. И в листопад, и в первый снежок. Раньше, бывало, придет к ручью – он тут как тут, как сердцем чувствовал, или что у него там, под камзолом истлевшим. А теперь… Глядит старуха в черный ручей, пальцем по воде водит.
Заскрипел снег под копытами, заржал неподалеку конь. Запах знакомый раздался, сладковатый.
– Что пришла?
Подняла она голову, остатками зубов ему улыбнулась:
– К тебе пришла, тебя, сокол, повидать!
Думала, спрыгнет к ней сейчас с седла, за руку возьмет.
Не спрыгнул… Не взял!
Глядит на нее сверху глазницами темными, пустыми, и конь на нее глядит, щерится.
– Уходи! – вот и весь сказ.
Заплакала она, затряслась. Слезы по морщинистым щекам потекли, в ручей каплями застучали. Кап… Кап… А конь все копытом снег роет, глазом косится мутным на нее.
– Дите будет у нас, – слезы отерла. – Ты бы позаботился о нем…
Вздохнул всадник, достал кошель, вытряхнул из него несколько злотых.
– Держи! – и в сугроб швырнул.
А она-то ничего, не гордая, полезла за ними, стала, как собака, снег рыть. Добыла злотые из-под снега, пересчитала и за пазуху сунула.
– Ну? Всё?.. – нахмурился всадник, в плащ запахнулся. – Что смотришь? Прощай!
– Стой! Поцелуй хоть на прощание… Как весной меня целовал, когда ланиты мои цвели, как маки, и на улице нашей что ни день, то похороны шли… Ласковым был ты тогда.
И коня за узду схватила, губами обметанными к дружку своему тянется.
– Отойди… – попытался было отпихнуть ее ногой… Да только не смог. С силой, какую сама в себе не ожидала, вцепилась она в него и с седла сдернула.
Рухнул всадник на снег, только кости лязгнули.
А она уже сверху насела, только охота целовать прошла, давай колотить его и камзол на нем рвать. Замахнулся было на нее, да куда ж ему костяшками своими с ней, живою, справиться! Ртище свой гнилой распахнул и хрипит только. А она давай за руку его тянуть, какой тискал он ее, охальник, да и дернула с силой. Полетела в сугроб оторванная рука, пальцы растопырила, снег сжала, замерла. А следом уже и другая летит! А она все не унимается, губу закусила. Сейчас, сейчас обиду свою выместит…
Стон мужской по опушке разнесся; осыпалась серебристым снегом береза; замер с поджатой передней лапкой заяц-беляк.
Проскакал конь вороной, глаза выпучив, и исчез в снегах.
Туман от ручья гуще пошел. Потемнела вода, запенилась.
…В глухую февральскую ночь разрешилась от бремени некая девица, чудом до тех пор остававшаяся в живых на Замковой улице. Девицей, впрочем, она уже и не выглядела, а скорее старицей. Напуганная повитуха побежала за ксендзом. Едва разрешившись, роженица испустила дух. Но более всего напугало повитуху и явившегося старичка-ксендза новорожденное дитя. Описывать его облик нет резона, ибо даже неполное описание его может вселить в сердца ужас и тоску. Достаточно сказать, что дитя было похоже на все смертные грехи разом и искусало и повитуху, и ксендза, и лишь сотворенное крестное знамение остановило бесчинство страшного дитяти.
Через пару дней, по совету двух ученых братьев-доминиканцев, умершую и плод ее греха поместили в специально устроенную зеркальную комнату; прочитав молитвы, обложили осиновыми дровами и сожгли. С тех пор чумовое поветрие пошло на спад, лишь местами задержавшись, вскоре же утихло совсем.
Весной начались неприятности.
Накапливались они исподволь, еще зимой. Но все казалось: обойдется.
Аллочка Леонидовна заменила почти всех сотрудников. Даже тех, с кем прежде по пятницам чай с шарлоткой пила; кто-то ушел сам, не дожидаясь намеков. Из «старичков» осталась одна только Плюша. От документов, связанных с поляками и репрессиями, ее отодвинули, разбирала теперь архивы эмигрантов, которые передали в дар музею их потомки. Плюша читала о сложной и несытой жизни бывших уроженцев их города в Варшаве, Берлине, Париже… И думала почему-то про Лувр, про памятники архитектуры и искусства. Ведь если тяжело, можно пойти, постоять у картин… Сама Плюша, правда, уже давно ни на какие выставки не ходила.
Вместо «старичков» Леонидовна набрала молодежь.
До тех пор с молодежью Плюша непосредственно не сталкивалась. Первые же контакты повергли в замешательство и опускание рук. Это были инопланетяне. Гуманные, отчасти даже отзывчивые. Похожие на обычных людей. Тоже ели, пили, ходили в музейный туалет. Пару раз резались при ней случайно бумагой, и на пальчиках выступала кровь. Но в остальном…
Когда Плюша что-то говорила им по работе, они глядели на нее светлыми глазами и повторяли через одинаковые промежутки: «Ага… Ага…» Или «О’кей… О’кей…» Плюше даже казалось, что они глядят куда-то сквозь нее, на обклеенную белыми пупырчатыми обоями стену. Она замолкала, не договорив нужной фразы. А они и не чувствовали недоговоренности. «Ага…» – и за дела свои. По смартфонам снова пальцами водят. Слышали ее? Поняли?
Но это было еще не самое… Ну да, странные. Смартфоны. Наушнички в ушах. Пальцами крутилку какую-то крутят. Об интимных вещах говорят спокойно: «У меня критические дни», прямо как о насморке. Это еще можно понять: целое поколение под рекламу прокладок выросло. Или примут позу роденовского «Мыслителя»: «Не знаю, что с этой перхотью делать…» И на это Плюша хмыкнет, но поймет: телевизор. Но откуда у этих инопланетян взялась такая нежная любовь к советскому прошлому, при нем-то они не жили даже?
– Тоже телик, – говорила Натали, которой Плюша по вечерам жаловалась. – Ты вот не смотришь, а там сейчас сплошной эсэсэсэр…
Вначале Плюше казалось, что молоденькие просто подыгрывают директрисе. Аллочка Леонидовна на собраниях любила поговорить о великом прошлом. «И российской истории можно поставить только «пятерку»!» – заканчивала такие выступления. «Спасибо, Россия; садись», – хмыкнул как-то с места кто-то из старых сотрудников, пока они еще были. А молодежь слушала ее серьезно; красавица Вика, сидевшая в одной комнате с Плюшей, ритмично кивала.
Одним влиянием Аллочки Леонидовны и ее собраний объяснить все было нельзя. Тут было еще что-то для Плюшиной головы непонятное.
Как-то, еще в декабре было дело, она открыла дверь в соседний кабинет. Вроде как случайно, хотя уже уловила голоса за дверью и бульканье напитков. Нет, не надеялась, что позовут к столу, просто… В общем, открыла. Открыла и поздоровалась. Сделала вид, что ищет кого-то.
Из-за стола на нее поглядели, переглянулись и предложили присоединиться. Леонидовны не было, одни молодые. Вика, еще человека четыре. На столе раскисал большой разрезанный торт.
Плюша внутренне улыбнулась, но на всякий случай поинтересовалась: что отмечаем?
– День рождения Сталина!
Плюша остановилась. Поглядела растерянно на стену. На стене висел календарь: 21 декабря.
Плюша сказала что-то тихо про музей, в котором они работают, что это музей репрессий, музей жертв, и… Вышла, закрыла дверь, прислонилась к стене.
В феврале в музее появился новый сотрудник, на этот раз пожилой. Даже слишком, лет шестьдесят. Седые волосы ежиком, холодный внимательный взгляд. Молча приходил на работу, молча сидел за столом, молча курил у стеклянной двери.
Аллочка Леонидовна представила его на собрании, когда прилетела из Штатов, где была в какой-то делегации. Рассказала, на каком уровне ее принимали, как устала от перелетов, как заидеологизированы американские историки… Под конец собрания сообщила, что наш дружный коллектив пополнился… Поднялся новенький. Назвала его по имени-отчеству; обычно сотрудников называла только по именам. «Будет у нас работать консультантом…» Поднявшийся встал навытяжку. «Человек с богатой биографией. Уникальным жизненным опытом… Прошу любить и жаловать!» Все почему-то захлопали. «На зоне работал, в охране. Сам мне вчера сказал», – услышала Плюша рядом Викин шепот. Плюша перестала хлопать, сжала ладони. «Шоколадку подарил. Полковник», – вздохнула Вика. Собрание закончилось, сотрудники расходились. В Плюшиной голове целый день вертелась песенка про «настоящего полковника».
Через месяц, правда, он ушел. В какую-то бизнес-структуру, как поговаривали в музее.
«Ах, како-ой был мужчина… Настоящий полковник!»
В начале марта ее пригласила к себе Аллочка Леонидовна. Устало подвигала компьютерной мышью, подперла подбородок.
– Что делать будем?
Плюша неопределенно улыбнулась.
Директриса еще пощелкала мышью, принтер ожил. Брезгливо, кончиками пальцев взяла выползший из него листок и протянула Плюше.
– Читайте.
Плюша поднесла поближе к лицу и стала читать.
Это был перевод статьи с какого-то польского сайта. Речь шла об их поле. О том, в каком оно запущенном состоянии (фотография). О том, что, вместо увековечивания памяти жертв, там проводят порнографические перформансы (фотография). Что местные власти не разрешают производить раскопки. Что запрещает местной католической общине строить там часовню, потому что на эту территорию претендует русская церковь. Что у автора там был расстрелян дед (черно-белая фотография)… Тут Плюша поняла: писала та самая польская участница.
В конце статьи выражалась благодарность. Плюша увидела имена пана Гржегора, еще двух людей из польской общины, потом Геворкяна… Замыкала список пани Полина Круковска.
Директриса глядела на нее, сжав губы в ниточку.
– Что скажем?
Плюша пробормотала что-то в том смысле, что написанное, если так посмотреть… Не по частностям, а в целом… В общем-то, правда.
Директриса сухо хохотнула.
– Правда? Это была бы правда, если бы это написали мы. Взвешенно. Конструктивно… А поскольку это написали не мы, а они, это не правда. Это пропаганда.
Прошлась по кабинету, поскрипывая сапогами. Резко остановилась.
– Чем вы сейчас занимаетесь?
Плюша ответила, что разбирает архивы эмиграции…
– «Эмиграции»? Вы были на нашем последнем собрании?
Плюша кивнула.
– Я же объясняла… Не было никакой «эмиграции». Не. Бы. Ло. Было расширение Русского мира. Понимаете? Распространение русской цивилизации, русских общин по всему миру.
Директриса говорила медленно, как говорят с детьми или умственно отсталыми. Плюша глядела в стол.
– И то, что некоторые называли эмиграцией, было лишь этапом этого цивилизационного процесса. Процесса, начало которому положили Владимир Красное Солнышко и Петр Великий. Заложили его духовную матрицу… Да, драматичным этапом, но история всегда драматична. И эти люди, которые уезжали, они распространяли русскую культуру по всему миру, они сберегали многое, что иначе могло случайно погибнуть. В этом была их нациоцивилизационная миссия. Сами они могли о своем отъезде думать и писать все что угодно, это уже субъективный фактор. Но миссия их была именно в этом: в развертывании матрицы. Понимаете?
Плюша тяжело вздохнула.
– И изучать и публиковать их документы нужно именно с этой позиции. Конструктивной!.. Да что же вы все молчите! – Директриса швырнула на стол бумаги.
Плюша ссутулилась.
– Вы даже не представляете, как вы меня подставили… – Леонидовна запрокинула голову и с силой пригладила волосы. – Далось вам всем это проклятое поле. Хоть бы взорвали его, что ли… Идите. Идите, говорю! – и уронила голову на бумаги.
Плюша встала и вышла из кабинета. Ноги были ватными, пальцы сами собой искали в сумочке валерьянку.
– Хочешь, – говорила вечером Натали, – съезжу, этой козе рога обломаю?
Плюша мотала головой. И прижималась лбом к горячему плечу Натали.
Через неделю был еще один разговор с директрисой. Плюша написала заявление по собственному желанию. Леонидовна молча подписала. Плюша вышла от нее, вернулась к своему столу, стала ледяными руками собирать вещи. Желуди и каштаны, которые раскладывала перед собой, вязаную накидку на кресло. По экрану задремавшего компьютера плавал логотип… Сзади подошла Вика.
– Вы ведь не из-за нас уходите?.. Мы тогда так… Ну, в общем, это мы пошутили.
Плюша не понимала и глядела на Вику, держа в руках накидку.
– Ну тогда. Помните? Это мой день рождения был, просто поприкалывались, что Сталина.
Плюша оставила Вике на память вязаную салфеточку, на которой стоял стаканчик с ручками и карандашами.
Вещи ей молча помог донести до дороги слесарь дядя Витя.
На парковке ждала Натали, деловито протирая машину. Положили сумку с вещами в багажник, связку книг на заднее сиденье. Рядом с книгами села Плюша.
– Ну, со свободой! – сказала Натали. Плюша сжалась, обхватила голову руками и просидела так до самого дома. Натали вначале оборачивалась, потом перестала, задумавшись о чем-то своем.
– …Сердце устало, и плоть холодеет. Стиснуты зубы и сомкнуты веки.
Дверь была открыта, и она вошла в темноту. Голос доносился из комнаты, тоже неосвещенной.
– В мире еще – но уже не для мира. Кто он? Он призрак. Он призрак…
Плюша ощупала стену и не нашла включатель. К ногам упало что-то мягкое, видимо, куртка. Плюша перешагнула через нее и осторожно позвала Ричарда Георгиевича.
Комната замолчала.
Плюша сделала еще несколько шагов в темноте. Спросила разрешения зажечь свет.
– Не нужно, – ответил голос Геворкяна. – Мне тяжело видеть свет. Рядом с вами кресло. Садитесь.
Плюша нащупала мягкую обивку и опустилась.
– Вы знаете платоновский миф о пещере?
Плюша не знала. Она немного привыкла к мраку и видела темное тело на диване.
– Хорошо… – Тело пошевелилось. – Иногда лучше не знать. Простите, ничем вас не угощаю. Почти ничего не ем.
Плюша забеспокоилась, собралась идти в магазин за продуктами…
– Не надо. Да успокойтесь, я не объявлял голодовки… Садитесь.
Плюша снова села. Они помолчали. Окна были завешены плотной тканью.
– Отец Фома, он в тюрьме отказывался от еды. Уже готовил себя…
Это Плюша знала. Брал только сухари и воду, а потом и от них отказался.
– Знаете, а ведь я, можно сказать, за него пострадал. Сказал в той последней передаче… Да, которая в октябре. Про этих трех… Что Россию погубили три сифилитика: Иван Грозный, Петр Первый и Владимир Ленин.
Тело на диване пошевелилось.
– Как они все обиделись! Монархисты за Грозного, западники за Петра, коммунисты за Ленина… Патриоты – за всех троих. А ведь это были не мои слова, а отца Фомы, которого они все так любят. Любят, а читать не любят. Из его дневника… Помните?
Плюша помнила.
– Он же бывший врач-венеролог. У него была диссертация по сифилису. Он это дело понимал… Но я, откровенно говоря, рад.
Плюше показалось, что она видит в темноте улыбку Геворкяна.
– Всю жизнь думал, что людям нужна правда. Правда о том, как все было. Пусть не всем. Не всем, но некоторым, некоторым-то она нужна была, а? Теперь и этих некоторых нет. Если правду некому сообщить, она теряет смысл… Хорошо, я думал, это не нужно здесь. Но, может, это нужно полякам? Они ведь всегда были свободнее, даже при Союзе. Почему я польский тогда и выучил. Книги читал их, прессу. Ну вот и сейчас. Сейчас стал читать их прессу…
Прикрыл лицо ладонью. Плюша машинально сделала то же самое.
– Конечно, – голос стал звучать глуше, – по одной прессе нельзя судить… Но у них, похоже, происходит то же самое. То же, что и у нас. Только с чуть более вежливым европейским акцентом. А так… Как будто снова Товяньский вернулся, «Ково справы Божей». Великая Польша, от моря и до моря… «Марши независимости»… Что Германия и Россия мечтают о новом разделе Польши… Сплотимся под знамена патриотизма!
Тяжело закашлялся.
Плюша сидела и слушала звуки кашля.
– Эти расстрелянные поляки никому не нужны. Лучше оставить, как будто ничего не было. Залить поле бетоном, все поле залить бетоном, а? Хорошо? Построить на нем еще один торговый комплекс. Нет, лучше еще один храм с позолоченными пластмассовыми куполами. А, как думаете? Согласны? А еще лучше и торговый комплекс, и храм… Соединить их галереями… Платная парковка… А? Как вам?!
Плюша поджала под себя заледеневшие ноги и неожиданно заплакала. Она сама не знала, отчего сейчас плачет и чего именно ей так жалко. Слезы шли недолго, она вытерла их рукавом. На диване молчали.
– Ну вот, обидел вас. Наговорил глупостей.
Плюша помотала головой.
– Отец Фома меня бы сейчас не одобрил… Даже отругал бы, это он умел. Раздернул бы все шторы, согнал бы меня с дивана… Что молчите?
Плюша поднялась и подошла к окну, взяла за край шторы и осторожно потянула на себя.
И остановилась. Стекла оказались заклеены листами газетной бумаги. В слабо проникавшем сквозь них свете она успела заметить буквы – польские, русские…
– Я уже принял все меры. Я должен тихо и незаметно уйти…
Плюша собралась было говорить, он остановил ее жестом.
– Я пригласил ее. Нет, не жену… Жена вообще ни при чем, отдыхает где-то. Я пригласил… Да, ее. Год уже, как вернулась из Штатов. И снова испытывает финансовые трудности. Так что откликнулась, и теперь она займется мной… Посуду вымыла, холодильник разморозила. Как «кто»?.. Наша дорогая общая знакомая.
Потом они прощались. Плюша обещала приехать еще.
– Не надо, со мной все будет хорошо.
Выходя из геворкяновского двора, обернулась на звук. Неподалеку встала машина, из нее вылезла Катажина с какими-то свертками, помолодевшая и пополневшая.
Плюша спряталась за куст сирени и молча смотрела. Катажина деловито вошла в подъезд.
Вечером Плюша рассказала все Натали – уставшей, вернувшейся с каких-то своих переговоров.
– Ё! – закричала Натали и собралась тут же ехать к Геворкяну.
Но вдруг как-то замолкла, отерла испарину.
– Ладно, – выдохнула. – Завтра так завтра…
Съездили только через три дня. Дверь оказалась открытой: в квартире шел ремонт, с окон с хрустом отдирались газеты. Имя Геворкяна работяги не знали, называли новых хозяев. Квартира, как узнала Натали, была продана по доверенности. Дальше следы терялись.
– Может, в розыск подать? – говорила Натали, включая зажигание. – Человек же все-таки был уважаемый, не иголка…
Плюша соглашалась. Стояли теплые дни, последние дни перед их ссорой.
Ссора была глупой и внезапной. До этого не ссорились. Никогда.
Видимо, сказались нервы: много чего скопилось. И дни еще такие стояли, душные и липкие. Солнце висело в белесой мгле. Неблагоприятные дни.
Натали вдруг взбрело в голову научить Плюшу ездить на велосипеде.
– Ты себя сразу по-другому чувствовать будешь. – Натали спускала велосипед по ступенькам, следом шла Плюша. – И попу сбросишь, и вообще…
Плюша напомнила, что у нее больные ноги.
– И для ног это полезно, – не унималась Натали. – Знаешь, сколько с потом всякого говна из тебя выйдет?
Натали бухнула велосипед на асфальт, и они пошли в сторону поля. По дороге Натали продолжала свою агитацию. Плюша слабо отбивалась, потом замолчала и уныло глядела на вращавшиеся спицы. На свои ноги в новых спортивных штанах, которые натянула на нее перед выходом Натали. Солнце пекло в затылок.
Натали останавливалась, переводила дыхание. У нее стала заметна одышка, она вытирала пот. Снова шла дальше, говорила и размахивала свободной, не занятой качением велосипеда рукой.
Перед полем темнел квадрат асфальта и стояли две-три машины.
– Залезаем!
Плюша неловко перекинула ногу и влезла на жесткое сиденье. Сразу почувствовала себя толстой и неуверенной.
– Эту ножку сюда… – Натали хватала ногу и тыкала ступней в педаль. – Да не ссы, красуля, держу я!
Велосипед накренился, у Плюши заколотилось сердце, пошло мерцание перед глазами…
– Да куда ты сползаешь, – шумел в ушах голос Натали, – на педаль, в педаль упирайся!
Плюша пыталась слезть, Натали не давала и тянула велосипед вперед.
– Педалями крути, ну, ну!..
Велосипед проехал пару метров и рухнул на траву вместе с Плюшей и Натали.
Плюша не ушиблась, поднялась и быстро пошла домой. Сзади что-то кричала Натали.
Натали нагнала ее на велосипеде и встала на пути:
– Пробуем еще раз!
Плюша помотала головой, обошла и двинулась дальше.
Тут они и поругались.
– Не, я просто тащусь, – кричала Натали, – велосипедик ее напугал! Да ты у меня… Да я если захочу, ты меня не знаешь, что ты у меня… Что? Да, и с парашюта спрыгнешь, и на вертолете летать будешь! Прожила всю жизнь в своей говенной скорлупе… Что ты вообще видела, что пробовала? Так в этой скорлупе и подохнешь!
Плюша тоже что-то наговорила, накипело…
– Я? – Натали трясло. – Да я этими руками сына подняла! Я бабло зарабатывала! Я мужика своего, сволоча, когда он загибался и койку грыз, этими руками на себе таскала!
И все в таких выражениях, с прибавлениями мата и лязганья велосипеда, на котором Натали продолжала ехать, то отставая от Плюши, то перегоняя ее.
Возле самого дома обе замолчали, поднялись в гробовом молчании по лестнице и исчезли: каждая в своей квартире.
Плюша, закрыв дверь, стала сдирать с себя новые штаны, запуталась и повалилась лицом в зимнюю одежду, висевшую на вешалке. Так, с полуснятыми штанами, и застыла.
А у Натали загремела музыка. Так что даже у Плюши, через два этажа, слышно стало: «Кайфуем! Сегодня мы с тобой кайфуем! А я опять тебя целую!..»
Натали сидела, голая и хмурая, среди вываленной на пол одежды. Что-то поднимала, прищуривалась, бросала на пол. Выбрала, наконец. Сходила на кухню, наглоталась таблеток, запила. Так долго она никогда не одевалась.
Черная нелепая кофта с вышивкой, подаренная уже не помнит кем. Сама себе такую под дулом не то что пистолета – зенитного орудия не купила бы. Носят, интересно, сейчас такие? Ладно, фиг с ним!.. Юбка. Вообще непонятно, откуда забралась в ее гардероб. Тоже черная, с какими-то фигнями, до коленок. Чуть присела, попробовала натянуть пониже. Ладно, камрады, как есть. Хотели женственности? Жрите.
Долго мазалась у зеркала. Всю эту дрянь достала, тени, помаду засохшую, пришлось спичкой ковырять. Из пудреницы целый ураган розовой пыли подняла, аж чихнула, вот ведь блин. Тени навела, бровки подергала, ресницы надрочила. Подмигнула себе в зеркале подмазанным глазом, поискала духи. Не, этого у нее уж точно не было… Натянула колготки, ногой повертела. Вывалила еще полшкафа, разыскала старые, еще заводских ее времен, лаковые лодочки, которые по записи ей тогда достались как дефицит. Попыхтела, влезла-таки.
Еще раз проверила себя в зеркале, сплюнула и заковыляла в лодочках в коридор.
– Как, блин, ходят они в этом…
Медленно спускалась в подъезде. Сопела, тюкала каблуками. Проходя мимо Плюшиной двери, пощекотала дерматиновую обивку.
Никого из соседья встречать не хотелось, но не получилось… Вылезли откуда-то.
– Ой, какая вы красивая сегодня!
– Как атомная война… – процедила Натали.
Машина, стоявшая возле детской площадки, хрюкнула и завелась. Натали подковыляла к ней, погладила пыльный капот:
– Дуся ты моя засранная… – почти упала на сиденье, сглотнув кислую слюну.
Врубила на макс «Черный бумер». Газанула, пронеслась мимо испуганных соседок.
Вначале съездила на кладбище. Доползла еле-еле на этих каблучищах до Антошкиной и Гришки мелкого могил. Поработала в ограде, очистила от листьев, помыла. Осталась довольна. Даже сигаретку одну себе позволила, хотя врачи бы ей сейчас за такие фантазии голову оторвали… Ладно, идут они и пляшут. Похлопала ладонью памятник, пожелала Антону спать спокойно: позабочусь… «Слышь, маньяк? Позабочусь, говорю». Загасила сигаретку, заметила, что зацепку на колготки посадила. Снова подтянула юбку. Дошла вперевалочку до здешнего их «офиса», поговорила с людьми. Договор уже по телефону был, выложила из сумочки заготовленное:
– Пересчитайте!
– Да что же мы, не верим, что ли? – обещали, что всегда чистенько будет, со свежими цветочками.
Пока ползала по могилам, машину уже помыли. Не так, как на мойке, но ничего, для последнего визита сгодится. Натали снова газанула по полной, хотелось ветерка напоследок. И музона, чтобы уши отваливались и кишки прыгали.
Припарковалась у Музея репрессий.
Еще раз проверила морду в зеркале, вылезла, натянула пониже юбку и, стараясь двигаться легко и весело, зашагала к входу.
Знакомый вахтер пропустил ее, хотя и покосился на Наталийкин прикид. «Плевать», – думала Натали, идя по коридору. Где она тут сидит?
Слово «Директор» было отпечатано большими буквами, не пропустишь. Натали поправила неудобную кофту, потопталась, разминая ноги, и постучала.
– Здравствуйте, – удивленно ответила женщина за темным лакированным столом.
Не дожидаясь приглашения, Натали уселась напротив. Поиграла губами.
Женщина занервничала и спросила, по какому Натали вопросу. Натали слегка задумалась:
– Я, вообще-то, здесь волонтером работала.
– Мы сейчас не нуждаемся в волонтерах, – быстро сказала директриса.
– Да я не об этом, Клава…
– Вы… куда пришли? Меня зовут Алла Леонидовна.
– Да знаю, – перебила Натали и придвинулась поближе. – Знаю тебя, манюня. Давно с тобой поговорить хотела. Еще когда ты Геворкяна… Тихо!
Алла Леонидовна попробовала подняться, Натали легким толчком вернула ее в кресло.
– Это насилие, – побелела директриса. – Вы, вы ответите…
– Отвечу. И ты, красава моя, ответишь. Знаешь, что Геворкян в записке своей написал?
Чуть приподнявшись, перехватила руку Аллы Леонидовны, потянувшуюся к телефону, и завела за спину.
– Да успокойся ты. Разговор есть.
– Я сейчас закричу…
– Кричи. Ну?.. Валяй, раз душа просит. Что, кричалка сломалась?
Алла Леонидовна сидела со сжатыми губами, потирая руку.
– Короче, бери свой блокнот. – Натали облизала восковые губы. – Не, вот этот, с золотыми буковками. И записывай. Крупно, чтоб я видела.
Алла Леонидовна взяла ручку и с тоской поглядела на Натали.
– Пиши: «Срочно получить…» Что там пишешь? Хорошо. «…Получить разрешение на рас-копки…» Ё, крупнее, говорю! Написала «раскопки»? «На поле по адресу…»
Директриса остановилась:
– Это не от меня зависит.
Натали привстала, Алла Леонидовна вжалась в кресло.
– От тебя, солнце мое. От тебя. Стала б я к тебе приезжать, если б твои ходы-выходы не знала. И начнешь этим заниматься, слышишь, прямо сегодня…
Заметив, что директриса набрала воздуха, чтобы закричать, быстро ткнула ей в грудь ладонью. Алла Леонидовна повалилась на стол и закашлялась. Натали нахмурилась, вытерла выступивший сквозь пудру пот. Подтянула кофту.
– Короче… Времени у меня мало, зая моя. Очень мало времени. Диагноз у меня, онко. Поняла? Так что терять мне нечего. Вообще нечего. А будешь дурить, с собой туда заберу, запомнила?
Директриса, все еще кашляя, кивнула.
– И через свои каналы проверю, пробиваешь ты там это или… На, воды попей.
Пить Алла Леонидовна молча отказалась, кашель прошел; сидела, тихая и маленькая, в своем кресле и глядела на Натали. Натали резко отодвинула стул: