Увидела мамусю за сетчатой оградой.
Мамуся была освещена солнцем и что-то выдергивала из земли.
– Ну как, общаетесь? – поднялась.
Плюша ответила, что общаются. На научные темы.
– Когда придешь?
Плюша сказала, что, наверное, останется: помочь надо.
– Неудобно, – вздохнула мамуся и снова занялась землей.
Плюша вернулась в дом; после бутерброда в автобусе ничего не ела.
Холодильник был заставлен пакетами с молоком и кастрюлями. Плюша достала докторскую колбасу. Нерешительно подержала ее и положила обратно.
– Я хочу, – раздался за спиной голос Карла Семеновича, – чтобы вы приготовили что-то вкусное своими руками.
Плюша вначале испугалась, потом пришла в себя и даже пожарила яичницу. И еще две котлеты, найденные в холодильнике.
Котлеты они ели при свечах.
Свечи Плюша тоже отыскала сама и обдула от пыли. Разговоров за ужином было мало; они загадочно молчали и пережевывали пищу.
Карл Семенович уснул прямо в столовой, Плюша накрыла его тяжелым одеялом и вышла во двор, отдохнуть от хозяйских забот. Залаял Цербер.
– Остаешься? – Мамуся стояла у калитки в чужой мужской куртке.
Плюша кивнула.
– А я грибов нажарила… – сообщила мамуся печально.
Они пожелали друг другу спокойной ночи. Все это время лаял Цербер.
Тихо, Цери, тихо… Собака замолкла и загремела цепью. На всякий случай Плюша обошла конуру. Будить Карла Семеновича и спрашивать про постельное белье не стала. Стянула со стола скатерть, это и будет простыня.
Спала Плюша тяжело. Слышала снизу храп Карла Семеновича. Казалось, это говорят несколько человек, она отчетливо расслышала: «Млода Польска». И еще раз: «Млода Польска».
Потом храп прекратился, заскрипела лестница, Плюша зарылась в одеяло. В дверь постучали.
Вошел Карл Семенович, замотанный в одеяло, как в мантию.
– Вы опять уронили книгу! – сказал он сурово.
Плюша высунула голову: на полу валялся Пруст.
Карл Семенович поднял книгу и повертел в руках.
Резко швырнул ее на пол:
– Слышите?..
Она шла, теплая и голая, к лесному ручью. Вода поблескивала, ветер опускал, поднимал и снова опускал ветви, трогал лицо, грудь, живот, щекотал ноздри на вдохе, дышать было весело.
Палые сосновые иглы и песок под ногами.
Ручей.
Еще ближе ручей.
И совсем близко: ручей.
– Здравствуй.
– Здравствуй. – Она не удивляется.
Она привыкла к их встречам у самой воды.
Привыкла к его тяжелому запаху. К его скользким рукам и почти оголенному черепу.
Другая бы не привыкла, а она вот смогла. А что было делать? Где еще найдешь по нынешнем временам себе дружка? Еще из благородных.
– Вчера троих свезли… – болтает она ногой в ручье. – Пан ксендз отпел, потом проповедь говорил. В замок теперь никого не пускают, но все равно… Дочь магнатская, говорят, тоже уже того…
– Я там побывал вчера, – бросает он.
Она чуть ревниво скашивает глаза, но молчит. Молодая пани, говорят, была красива, как солнце. Стало быть, он ее тоже поцеловал. Да и обошлось ли все одним поцелуем, не потешился ли ее дружок с ней?
Помолчала, опустила в ручей вторую ногу:
– А в жидовской слободе половина вымерла.
– Туда я не хожу. Туда брат мой захаживает: пузатым жидом нарядится и…
– Я и не знала, что у тебя брат есть, – задумалась, представив.
– Есть, и сестра… Мы же тоже рождаемся. И стареем. Как люди. Только слегка по-другому.
И тянется: на поцелуй.
Она же, присев в ручье, смеется и брызгает в него водой.
Нанежившись, они лежат на траве, лицами в небо.
– Боюсь я.
– Чего? Пока ты со мной, ты будешь жить.
– Боюсь, – повторяет, пряча лицо в его истлевший плащ. – Просто боюсь…
Пытается заплакать, но слезы не желают течь, и очи остаются сухими.
– Да вот. – Он приподнимается и берет ее руку. – Гостинчик тебе принес, – натягивает на палец колечко с алым, как кровь, камнем.
– Ой, красота, – охает она, вертя пальцем.
– Вчера с одной пани снял… Хоть нам по службе это и не положено. Но оно ей уже не в надобу.
– Красота-красота… – не слышит она, делая рукой разные танцевальные движения. – Еще бы зеркальце сюда!
– Нам нельзя зеркало… – замолкает, почуяв, что сболтнул лишнего. Поглядывает: не услыхала ли? Нет, с безделушкой новой возится, глупичка… Или услыхала? Тяжко при его службе влюбленным быть, каждое слово, как жиду-аптекарю, на весах взвешивать надо.
Месяц над горой лесистой поднялся, вестник прощания. Любовники подержали друг друга за руки, повздыхали, как положено. Она натянула платье, поправила волосы. Он кликнул коня черной масти. Отъехал не сразу: поглядел, как исчезло платье ее среди темнеющих стволов. Может, что-то все же услышала?..
– Познакомлю-ка я тебя с моим братом…
Яростно хлестнув коня, ускакал.
Через два дня пан ксендз отпевал некую девицу, последнюю из оставшихся в живых на Замковой улице. Перед кончиной несчастная долго исповедовалась и передала в дар церкви несколько украшений. Среди них привлекало внимание кольцо с кровавым камнем.
Еще через несколько дней два ученых брата-доминиканца заманили Чуму в зеркальную комнату; прочитав молитвы, обложили осиновыми дровами и сожгли. Поветрие пошло на убыль и вскоре утихло. Было достойно удивления, что Чума, обычно хитроумно избегающая ставимые ей ловушки, так легко на сей раз позволила поймать себя и, даже попаляемая огнем, не визжала и не пыталась вырваться…
– А вы слышали про зеркальную комнату?
Плюша помотала головой.
Была еще ночь или совсем раннее утро. Часов не было, за окном тяжело лил дождь. Карл Семенович сидел на краю кровати; она смотрела на его темную сутулую спину.
– Про нее нигде не писали. – Спина пошевелилась. – А она была.
Плюша спросила, что это была за комната.
– Никто не может сказать. Кого туда помещали, или лишались ума, или всё быстро подписывали, чего от них хотели. А потом не помнили о ней ничего. Абсолютно ничего, кроме ужаса, который она внушала.
Разве зеркало может внушить ужас? Плюша поглядела на зеркало в углу.
– Обычное – нет… НКВД находился в бывшем особняке Стаковского. О Юзефе Стаковском вы, надеюсь, слышали? Хорошо, верю. Хотя не знаю, что вы там слышали. Рассказывают разные… выдумки. Что он был чернокнижник; это бред. Я его видел. Он занимался текстилем. Страшно разбогател, выстроил фабрику. И особняк. В этом особняке у него было несколько тайных комнат для развлечения гостей – мода такая была. Тогда все были немного чернокнижниками. Спиритизм, разные фокусы. Но с ума у него там никто не сходил. Так, слегка попугать, пощекотать нервы тогдашнему крэм дэ ля крэм… Сливкам общества, – поймав взгляд Плюши, перевел.
Плюша кивает, глаза закрываются, ей холодно, особенно носу. Сквозь дождь слышатся слова Карла Семеновича:
– Я не был в зеркальной комнате. Меня посадили в Колодец.
Дождь покрывает холодным глянцем мостовую. От редких фонарей тянутся по ней пунктирные желтые линии. В бывшем особняке Стаковского горят окна: ночь здесь как день, а день как ночь. Где-то тарахтит пишущая машинка и сдвигают каретку.
Молодой Карл Семенович поднимает голову; на нем круглые маленькие очки. Он студент педагогического института. Или уже бывший студент? На первом допросе он все отрицал. Теперь он в Колодце – неглубокая, метров пять, узкая шахта. Места хватает только повернуться или сесть на дно, поджав ноги.
Он садится на дно и поджимает ноги, светит лампа.
Самое тяжелое, что нет книг. Он не может без чтения. Он живет, ходит по улице, ест с книгой; над ним смеются товарищи, плевать. Слышите? Пле-вать. Если бы здесь была книга, было бы не так тяжело, не так тяжело, не так…
В потолке открывается люк, из него вываливается книга и падает ему на плечо.
«Матка Боска… Лев Толстой, “Война и мiр”»!
Потирая ушибленное место, он набрасывается на книгу. Счастье. Счастье. Так, наверное, курильщик после долгого некурения набрасывается на сигареты. Или вернувшийся ночью после отлучки муж – на сонную и теплую жену.
Несколько минут он стоял, въевшись глазами в страницы. Тюрьма, допрос, следователь – все это отступило. Впрочем, нет. Не отступило, но наполнилось новым смыслом. Вот она, забота о человеке и его духовных потребностях, весомая и ощутимая, как эта обложка с тиснением…
В потолке снова лязгнуло.
На этот раз он успел увернуться, книга упала рядом. Он наклонился, поднял: «Справочник по куроводству», поглядел, прищурясь, наверх. Положив справочник вниз, в ноги, вернулся к Толстому.
Следующая книга больно ударила по затылку. Нагнуться за ней не успел: сверху полетела следующая.
Он крикнул «эй!» или что-то такое; крик исчез в тяжелом барабанном шуме: люк сверху распахнулся, книги понеслись лавиной. Достоевский… Брокгауз и Эфрон… Старые польские журналы… Он пытался увернуться, карабкаться по ним, выбрасывать обратно вверх, из шахты; вскоре они затопили его, задавили, лишили движений и воздуха. Последняя попытка прорыться кончилась неудачей; он дернулся, еще раз крикнул и затих.
Очнулся в кабинете у следователя. И подписал все, что ему давали. И здесь… И еще вот здесь. И вот тут. «Ну вот и славно», – сказал ему следователь своим большим ртом.
Как ни странно, его выпустили. Остальным членам «террористической группы “Млода Польска”» дали разные сроки. Больше никого из них он не видел. Эти молодые люди, ловко танцевавшие в городском саду фокстрот, эти блондины и шатены, неврастеники, болтуны, эрудиты, собиравшиеся на огонек и беседовавшие о культуре, – все они вдруг исчезли. Кроме него.
Два года он не мог прикасаться к книгам, даже просто их видеть. Брал частным образом сеансы лечебного гипноза.
Как-то встретил на улице старого Стаковского. Бывшего текстильного короля почему-то не трогали, он служил в какой-то конторе, желтый и трясущийся.
– Мы были знакомы, мне не понадобилось представляться. Он очень испугался. «Откуда вам известно?..» Я пояснил – откуда. Он долго молчал. А потом рассказал – немного. Аттракцион назывался «Колодец счастья». Засыпать человека тем, что он больше всего любит. Нет, не слишком, не так… Очень забавно рассказывал, как одну нервную даму завалило пирожными и как она пищала и кричала. А одного гимназиста – порнографическими карточками, голыми куколками и…
Плюша приоткрыла глаза. Ей было жалко себя, жалко Карла Семеновича и эту ночь на чужой кровати. Она собралась встать, но вместо этого вздохнула и заплакала.
Карл Семенович обратил внимание на ее слезы и погладил Плюшу по голове.
Плюша вытирала лицо об одеяло и говорила, что она плохая.
Карл Семенович перестал гладить и сказал, что она хорошая. И еще что-то отеческое, что обычно говорят старые и бесполезные мужчины.
Они завтракали холодным кефиром и подсохшим хлебом, скатерть была возвращена с кровати на место.
– В двенадцать должна приехать Катажина, – говорил Карл Семенович, отирая губы салфеткой, – нужно все убрать. Не надо, чтобы она видела, что вы тут были: она так заботится о моем здоровье…
Плюше пришлось вымыть посуду.
– Приезжайте еще, – сказал Карл Семенович. Он вышел ее проводить.
Плюша перепутала дорожку и чуть не набежала на конуру Цербера. Его лай долго бил ей в спину.
– Ну что, – сказала мамуся, усадив ее за стол. – Грибы будешь?
Мамуся пошла разогревать грибы, Плюша сонно слонялась по комнатам, разглядывая лежавшие на стульях и подоконниках вещи. Игольницы без иголок, помятые иконки, лекарства…
А это что? Она стояла перед мамусей и держала в вытянутой руке фотографию.
На фотографии был Карл Семенович. Изображение его было закапано воском, крест-накрест.
– Не знаю. – Мамуся продолжала машинально помешивать грибы. – Что смотришь? Не знаю.
– Так ты тогда все поняла? – спрашивала Натали.
Нет. Не совсем тогда. Немного позже. Плюша сильнее виснет на руке Натали и ищет глазами скамейку.
Центр тогда начали отмывать и перестраивать. Поубирали киоски, подлатали асфальт; исчезли лужи с досками и кирпичиками для переправы, появились азиаты с метлами. Это был две тысячи четвертый или пятый; об этом говорит пончо на Плюше, сменившее в те годы ее старый заслуженный плащ, и мобильный телефон в руках Натали.
Возле дома гулять было негде, поле так и стояло, огороженное забором. Теперь там собирались возводить жилой комплекс. Геворкян продолжал биться о невидимые стены, разрешения на раскопки не давали, чтобы не отпугивать потенциальных жильцов, если вдруг пойдут черепа и кости. «Но ведь о поле и так все знают!» – клокотал Геворкян. «Ну, это пока только слухи», – отвечали ему в кабинетах и поднимались, давая понять, что прием окончен.
В эти годы Плюша с Натали полюбили прогулки. Натали парковалась на Калинина, дальше двигались пешком. Иногда брали по рожку итальянского мороженого, которое вдруг появилось в городе, а потом также внезапно исчезло, а иногда просто шли, дыша воздухом и разговаривая. Плюша отдыхала от компьютера, который тогда приходилось интенсивно осваивать, Натали тоже отключалась от своих дел.
Натали заводила Плюшу во дворы и показывала липу, на которую когда-то залезала от Гришки и его шайки; липа стояла до сих пор, старая и пыльная. Плюша в свою очередь показывала место, где был их деревянный дом и где теперь торчала многоэтажка. Поглядев неодобрительно на многоэтажку, шли дальше.
Длинные и крепкие ноги Натали были лучше приспособлены для таких походов, да и кроссовки ее тоже не сравнить с Плюшиными «лодочками». Плюша уставала, просила присесть где-нибудь. Натали соглашалась.
Как-то Плюша спросила о ее, Наталийкиной, маме, когда они уселись на скамейку. Плюша – подложив газетку, а Натали – просто так.
Наталийкину мать Плюша помнила смутно: была такая, во двор выходила редко.
– А я ее сама по детству как-то плохо помню, – говорит Натали, закуривая. – Красавица была, когда молодая. Жаль, фоток не осталось, все у брата. Говорю ему: дай, хоть копии сделаю…
О брате Плюша прежде не слышала.
– А что о нем слышать? Что он мне хорошего сделал? Я мужа-инвалида и сына одна вот этими руками тащила, он мне хоть рублем… хоть копейкой помог? Брат старший… Тьфу!.
К скамейке слетались голуби, подходили, курлыкали. Жалко, хлебушка с собой не взяли…
– Перетопчутся без хлебушка. – Натали стряхивает пепел в урну. – Их тут бабульё подкармливает, вон какие жирные отъелись… Мать у меня русской красавицей была в молодости. Глаза – во, грудь – во… Сестра в нее пошла.
О старшей сестре Плюша уже слышала: как-то Натали говорила с ней при Плюше по телефону. Разговор был шумным, сложным.
– Да не, нормальная она. – Натали докурила. – Живет вот только с этим своим… Есть мужики, на которых у меня просто аллергия. И мать ей говорила: «Гляди, Верка, внимательно, за какое говно замуж идешь!» Мать тоже умная была, когда хотела.
Мать Натали никогда особо не любила – неулыбчивая, вечно какая-то утомленная. Вот отец, папаня – другое дело. Мог, конечно, и попу надрать, но это редко. И малышней их на шею сажал, и на мотоцикле покатает, и нос подотрет. Мать придет с работы – санитаркой работала, – бух на диван: всё, не тронь. В телик уставится или в «Работницу», всхрапнет и снова в телик. Опять всхрапнет, опять в телик. Иногда ведро супа сварит или сор под кровати и под шкафы заметет, а так всё на диване. А отец прибежит с авоськами, давай картошку варить, и так варил, и сяк, и с лучком, и с селедкой иногда. А мать… Поглядит только с дивана: «Ты хотя б руки помыл, перед тем как готовить?..»
– Микробами нас все детство пугала, бактериями… – Натали потягивается. – А что ты меня про мать-то спросила?
Плюша пожимает плечами: просто.
Наталийкиного отца, дядю Толю, она помнит по детству. Тот самый, что сдутые шарики в карман складывал.
– Они чипсы жрут, как думаешь? – Натали достает из кармана мятый пакетик.
Голуби клюют чипсы, прилетают новые.
– А когда папани не стало… Ну, куда лезешь? – Натали отогнала голубя. – …Пятьдесят пять, еще в самом соку был мужик. И всё, сгорел, непонятно от чего. Раз – и нет.
Голуби по-хозяйски шумят возле ног.
Плюша говорит, что это всё – поле.
– Фигня! Что вы всё с этим полем, как эти… «Поле, поле…» Вчера иду, мужик какой-то через забор оттуда, за ним еще один… Человек пять. Вымазанные все. Откуда, говорю, такие красивые? Экскурсия! Там у них свой этот… сталкер есть, худой такой…
На соседнюю скамейку садится женщина с мальчиком, сыплются крошки. Голубиное стадо перемещается туда.
А похороны Наталийкиной матери Плюша не помнит.
– А что их помнить? До сих пор жива, еще нас всех переживет, в Колбино своем!
А что там в Колбино?
– Частный дом престарелых, – глядит Натали в землю. – Не слышала, когда открывали?
Нет, Плюша не слышала.
– Вначале одна жила. После смерти папани вообще ушла в телик; приедешь, на тебя не посмотрит, только если с ней вместе смотреть и ее комментарии слушать. Потом меня к себе жить затребовала, ей же надо, чтоб заботились. Хорошо, я тогда уже от Антона освободилась, поминки все провела, переехала к ней. Пять дней убиралась, так все какашками заросло. Телик ей новый купила, тогда только самые первые плоские пошли. А ее вдруг руководить мной потянуло. Все детство по барабану было, какая я расту, а тут вдруг «с добрым утром, тетя Хая…» Про чистые руки у нее всегда пунктик был, а теперь началось еще про одежду, про манеры. Ну я, раз такая каша пошла, тоже не молчала, ты ж меня знаешь.
Плюша кивает.
Натали шумно, по-богатырски чихает, оставшиеся голуби разлетаются.
– Через год брат ее к себе забрал, у него как раз комната от старшей дочери освободилось, замуж за одного придурка выскочила, вот он мать туда, с теликом. И я деньги давала, чтоб кормил ее не говном всяким. Пять месяцев выдержал, звонит мне. Решили ее к Верке, она тем более детский психолог, думали, может, найдет с ней язык… Слушай, давай двинем, а то уже холодно сидеть что-то…
Они поднимаются со скамейки, Плюша забирает нагретую газетку, на которой сидела, и кладет в сумку, оправляет пончо. Ноги успели отдохнуть, но напоминает о себе мозоль, и вообще, уже темнеет.
– Что-то стало холодать, не пора ли нам поддать, – Натали щиплет Плюшу за руку.
Они перебираются в бывшую «Бригантину», где теперь бир-хауз, Натали берет себе свое нефильтрованное, а Плюше заказывает коктейль.
– Верка только два месяца выдержала с матерью. Может, и больше смогла, так этот ее стал истерики закатывать. Притом что и деньги я опять им давала, и когда он пьяный ко мне еще при живом Антоне лез, не стала Верке жаловаться, а могла бы, вообще, им семью разрушить, Верка бы мне потом только спасибо за это сказала… Короче, говорю им: хватит в футбол матерью играть, давайте решать, и чтоб ей было спокойно, и у нас от ее фантазий крыша не съехала. Ну и отвезли ее туда, в Колбино. Она, в общем, и не возражала. Ей какая разница, где телик смотреть и жизни учить… – Допила пиво. Забросила в рот жвачку.
Плюша держала соломинку и задумчиво играла ею с пенкой.
– Думаешь, мне ее самой не жалко? Сколько раз аутотренинг себе устраивала: это мать, ты ей должна, это мать, мать… Мать! Мозгами понимаешь, а посмотришь на нее… Вот твоя – действительно мать, от нее материнством прям за версту разило…
Ночью после этого Плюша не могла долго уснуть, ворочалась и потела.
Следующий день Плюша прожила в сложных мыслях, на третий купила коробку с бисквитом, надела шляпу и отправилась в Колбино. Тайно от Натали, только выведала у нее, как будто между делом, фамилию и имя.
Пожалела об этом уже по дороге: сэкономила на такси, долго добиралась общественным транспортом. Потом еще раз пожалела у самого дома престарелых. Плюша рисовала его себе мрачным, а он стоял в лесопарке, нарядный, с башенкой.
И вышла не такая уж старая женщина с копной синеватых, хорошо уложенных волос. Плюша назвала себя.
– Помню, – сказала голосом Натали, только суше. – Внизу жили, интеллигенция. Да ты садись… Забыла только, как твою родительницу звали.
Плюша напомнила.
– Точно, – удовлетворенно кивнула. – Как ее здоровье?
Плюша, потупившись, сообщила, что мамуся умерла.
– Пусть лучше следит за здоровьем.
Плохо слышит, решила Плюша.
– А отец жив?
Плюша погромче сказала, что нет.
– Не кричи, слышу. Пусть тоже о здоровье не забывает. Есть хорошая передача, про здоровье. Смотрите? Нет? Бери бумагу, записывай название… Я только на этой передаче и держусь… А ты сама как? Замужем?
Плюша помотала головой.
– А муж кто?.. Ладно, не хочешь говорить, не надо. Пусть тоже эту программу смотрит, там и для молодых полезное есть, очень хорошо про потенцию рассказывают, доступно. Дети есть?
Плюша громко и с легким раздражением сказала, что есть.
– Это хорошо, что детей нет. Не горюй… – Старуха погладила ее по руке. – Вон, у меня трое их, а результат, видишь? Рожала их, ночей не спала, все ради них терпела. Сколько передач пропустила… А тогда какие передачи были, какие фильмы, не то что сейчас…
Плюша сочувственно кивнула.
– Муж налево ходил, а я молчу, только чтоб отец у них был; годами всю эту музыку его терпела. Могла б их собрать и сказать: дети, у вас отец занимается такими вещами, которые вам даже еще знать рано. Нет, молчала, авторитет его берегла. А он ни одной юбки не пропускал, чтоб на ней не отметиться. Один раз, рассказывали, прям возле дома на поле с одной…
Поймав слово «поле», Плюша прислушалась.
– Трава летом высокая, так они там голые ползали, позор какой! А я это все выноси… А потом придет ко мне, еще с немытыми руками. А я ему говорю: «Уходи, разносчик инфекций и эпидемий. Иди в траву своими делами заниматься». Зато теперь он у детей сахарный, а меня сюда засунули, в зеркальную эту комнату!
Плюша переспросила, какую зеркальную.
– Шкаф с зеркальными стенками, на стене зеркало, и тут еще одно… Чтобы одиночества не чувствовать, говорят. Чтоб себя и так видеть, и так. А это ужас такой, постоянно на себя как в телевизор смотришь. Да еще задом наперед. У меня, вон, правая рука болит, а в зеркале она левая…
Взяла Плюшу за плечо, наклонила к себе:
– Ничего, я и на это способ нашла, – голос понизила. – Я тоже стала все задом наперед делать. Тапки стала наоборот носить, видишь? Правая на левой ноге, левая… вот…
Приподняла ноги, снова опустила их на пол.
– Часы на левой руке теперь только ношу. И говорить стала так же. Вместо «завтрака» – «ужин». Мне говорят «да», а я понимаю как «нет». Ну и все такое. Очень помогает. Хочу в передачу об этом написать. Поможешь?
Плюша вспомнила про привезенный бисквит.
– Спасибо. – Заглянула в коробку. – Сама пекла?
– Нет, – устало сказала Плюша.
– Молодец! Руки-то хотя бы мыла, когда готовила? Покажи… – взяла Плюшину ладонь. – Какие они у нас мягкие, нежные… Вот только моем мы их редко, да? Надо тщательно мыть. У нас главврач был, немец, правда, но это ничего; так вот он говорил: чистые руки – это всё. Следующий раз я тебя научу, как правильно их мыть, а сейчас мы пойдем телевизор немного посмотрим…
Смотреть телевизор Плюша не осталась. Шла назад быстрым шагом.
Больше туда она не ездила, хотя и пообещала. Вначале дел было много, с музеем и вообще. А потом один вечер Натали как-то пришла пьяная и строгая и стала смотреть в окно. А Плюша села на диван вязать обиженно какую-то мелочушку, шарфик, кажется.
– На поминках была, – сказала в стекло Натали.
Плюша вначале не поняла, но когда Натали произнесла «Колбино», «брат», «сестра», то поняла. Отложила вязанье и легла носом в подушку. Натали глядела в окно и то, как Плюша выражает свое потрясение, не видела.
Вот точно так Плюша лежала за несколько лет до этого. Не час, не два – целый день. Спине становилась холодно, она нащупывала шаль и прикрывала мерзнущее место.
Она лежала тогда и думала о разных вещах. О мамусе, о поляках, о Евграфе, о Карле Семеновиче и о том, что хорошо бы сварить сосиску. Мысли были равномерно-грустными.
Все началось с той закапанной воском фотографии. Плюша мамусе не поверила, стала наблюдать за ней. Как одевается, как ходит по кухне, какие продукты выкладывает из сумки. В отсутствие мамуси осторожно обыскала ее комнату. Нашла под матрацем смятую в блин мужскую майку, от папуси, наверное, еще. Засунула на место. В выдвижном ящике, где хранились бусы и документы, обнаружила деньги, много. Считать не стала: поглядела и задвинула.
Мамуся, вернувшись с работы, кажется, что-то почуяла: котлеты подгорели. Плюша ночью хотела залезть к ней под одеяло, пореветь и признаться, но, пока раздумывала, заснула.
Утром, походив туда-сюда у телефона, набрала ледяным пальчиком номер мамусиной работы. Чего прежде не делала: мамуся сама с нее звонила. В трубке ответили, что такая-то давно не работает и пусть заберет трудовую книжку.
Вернулась мамуся вечером, в снегу; общались как ни в чем не бывало. Мамуся пахла новыми духами. «А это тебе» – и с таким же запахом ей, из сумочки.
Наконец Плюша решилась. Название этого места она уже знала. Купив газету с рекламой и найдя нужный телефон, позвонила и подделанным голосом договорилась о приеме.
Была оттепель, она добиралась двумя автобусами, не сразу нашла и перенаступала во все лужи вокруг.
В коридоре пахло жжеными индийскими палочками. У нее забрали пальто и сказали, в какой кабинет идти. Плюша тут же, конечно, перепутала и попала в комнату, напоминавшую запахом их музейный кафетерий. В креслах гадали на кофейной гуще. Плюша попятилась и закрыла за собой дверь.
Нашла наконец нужный кабинет. Комната была зашторена, горели свечи, мерцали какие-то стекляшки. На полочке стоял череп. На другой полке Плюша узнала свою салфеточку.
– Заходите, дорогая. – Родной голос звучал по-чужому. – Рассказывайте…
Мамуся в черном парике подняла на нее глаза и запнулась.
Потом выбежала за Плюшей на улицу в своем нелепом наряде… Плюша успела спрятаться за киоск.
– Плюша! Доча!
Плюша стояла, пускала пар и не отзывалась.
В ту ночь Плюша осталась ночевать в музее; договорилась с вахтершей, та одолжила ей одеяло. Плюша соорудила себе лежанку из книг и папок с ксерокопиями польских дел. Телефон на столе плаксиво звонил, Плюша знала, чьи это звонки; поборовшись с собой, вынула шнур. Рассеянно прошлась по залам, перед «Девушкой и Смертью» не останавливалась, даже ускорила шаг.
Легла на книги и укрылась вахтершиным одеялом. Снизу было неудобно, бумаги врезались в бок, сверху холодно. Где-то в полночь захотелось домой.
Плюша осторожно вышла из музея, сделала несколько шагов по снегу и остановилась. Возле музея стояла мамуся и ждала ее; позади мамуси желтело такси.
Следующий день она провела лицом в подушку. Вечером слышала мамусин голос, говоривший кому-то по телефону: «Да, здесь у нас на поле очень сильная энергетика…» Мамуся уже не таила от нее свое колдовство и жарила рыбу.
– Хочешь, я тебе мужа добуду, нормального? – спросила за ужином, к которому Плюша согласилась выйти. – Есть у тебя кто-то на примете?
Плюша вспомнила Евграфа, героя ее бедных фантазий, но не назвала. Да и где он, «граф по имени Евграф»? Нет, ей никто не нужен, никто, она самодостаточная.
И Карла Семеновича к тому времени на ее горизонте тоже уже не было.
После той ночевки на даче Плюша как-то временно перестала о нем думать. Осталась только мысль о зеркальной комнате из ночного рассказа. Эта комната иногда снилась Плюше, жесткая и слепящая.
Вот ее вталкивают, совершенно голой и потной от стыда, и опускается зеркальная стенка. И Плюша стоит, сжавшись, среди этих стеклянных поверхностей. Начинается какой-то сиплый фокстрот, через громкоговоритель ее заставляют под него танцевать. Она переступает с ноги на ногу и шевелит ладонью, но этого им недостаточно. Веселее, кричат ей. Бедрами давай, кричат ей, бедрами. Плюша отрицательно мотает головой, и тут зеркальные стены начинают со скрежетом сдвигаться на нее, комната сужается. Она пытается что-то сделать бедрами, но их это все равно не устраивает, стены сдвигаются еще сильней, она уже чувствует локтями и коленями прикосновения стекла. И оно все ближе и уже сдавливает ее…
Плюша просматривает ксерокопии, снятые в архиве.
Анкеты арестованных, протоколы допросов. Нет, конечно, в них ни о зеркальной комнате, ни о колодце ничего быть не может. В письмах с просьбой о реабилитации тоже пусто. Боялись упоминать? Или кто в них побывал, не выжил?
Поделилась с Геворкяном.
– Могли просто не помнить. – Геворкян постукивал стопкой ксерокопий по столу. – Человеческая память устроена так, пытается выдавить из себя все самое тяжелое…
Перестал постукивать, поглядел на Плюшу.
– Что-то вы, Полина-джан, неважно выглядите. Бледны, как юная луна. Отпуск когда последний раз брали?
Плюша не помнила.
– Вы ж на себе тут все тянете… Хорошо, не отпуск. Не отпуск. Просто слетайте куда-нибудь на семинар. На конференцию. Сменить обстановку. Вам что, сюда приглашения не приходят?
Приглашения приходили. Пару раз ее даже вызывали к директору… Плюша то не успевала сделать паспорт, то нужно было выслать тезисы, а она пялилась в монитор, печатала и тут же все удаляла. Чтобы ездить, нужен был английский, она взяла в библиотеке учебник, подержала его месяц и сдала обратно. А потом, поездки – это же еще взлеты, посадки…
– А насчет комнаты, – Геворкян поднялся, – вы все-таки посмотрите еще в допросах самих этих следователей.
Плюша кивнула. Да, там могло быть. В начале тридцать девятого, после прихода Берии, стали «чистить» следователей-ежовцев, кто вел «польское дело». Она посмотрит.
– И поглядите у отца Фомы. – Геворкян уже стоял в дверях. – Что-то встречал у него про зеркальную комнату, хотя и не связанное со следствием… Если все это, конечно, не было плодом воображения нашего общего друга.
Плюша снова кивнула и стала покусывать карандаш, дверь закрылась.
Вопрос: Вы арестованы за проведение преступной вредительской работы в органах НКВД. Предлагаем давать показания по существу.
Ответ: Извращение в арестах и следственной работе началось с того, что в августе 1937 года была арестована группа поляков в 35–40 человек. В том числе это были обрусевшие поляки, польские перебежчики, белорусы и евреи.
Вопрос: Дайте развернутое показание о преступной деятельности сотрудников 3-го отделения.
Ответ: Наиболее крупные искусственно созданные контрреволюционные организации по линии 3-го отделения были: польская шпионско-диверсионная организация «Млода Польска» и вторая польская шпионско-диверсионная организация ксендза Косовского.
Началом этих извращений было прибытие в Горотдел Шура, сотрудника НКВД по области, который предложил мне и другим работникам составить списки лиц польской национальности и родившихся в Польше. Мы эти списки составили, Шур их взял с собой, а через некоторое время эти списки вернулись к нам с предписанием «арестовать», т. е. арестовать людей польской национальности по спискам в целом, независимо от того, были ли или не были на них компрометирующие данные.
Была дана установка арестованных допрашивать меньше, а написать им протоколы допросов и просто получить их подписи. Арестованные уже выдерживались на конвейере по 4–5 суток.
Вопрос: Дайте показания о проводимой лично вами преступной работе.
Ответ: При ведении следствия я взял тогда себе группу поляков, проходивших по разработке «Польский костел». Из этого агентурного дела было видно, что под руководством ксендза католической церкви много лет существует националистическая группа, которая под флагом костела объединяет польский антисоветский элемент.
В протоколах допроса, составленных мною исходя из материалов агентурного дела, я фиксировал показания арестованных, исходя из собственного усмотрения, игнорируя их действительные показания, и добивался подписи протоколов всяческими путями.
– А какими путями они добивались, естественно, не сообщали.