Она лежит на спине в листве, засыпая ею себя. Только голые колени торчат и работают руки. Не пришел. Не явился дружок ее ситцевый, безносый. Стонет она от похоти и обиды, стонет в светлом осеннем лесу. И ручей у изголовья шумит и булькает пузырями.
Осталась Плюшенька одна. С мамусей, конечно. С близкой душой, да. Но без мужского начала. «Однёрка», как говорила Плюшенька в детстве.
Вначале после ухода от Евграфа было даже как-то легко, будто крылья за спиной отросли. Никто не называл ее дурой, не требовал что-то изображать у плиты, не заставлял исполнять в постели такие фантазии, что даже мамусеньке не расскажешь: испугается. И Натали тоже не расскажешь: начнет хохмить, как обычно. У Натали мужики и все их внутренние и внешние органы почему-то вызывали смех. Правда, и сама Плюша все это уже воспринимала смешным и пройденным этапом. И летала по квартире на крылышках свободы.
Дошло до того, что, запершись, потанцевала. Потом сердце нехорошо себя вело.
Приходил один раз Евграф. Она не пустила, голоса даже из-за двери не подала. Глядела в глазок и ногой в поисках тапки по холодному полу шарила.
Прошла весна.
Прошло лето.
Невидимые крылья сморщились и отпали. Жизнь с Евграфом, включая особенности его поведения, вспоминалась уже не в таких землистых тонах.
По ночам ее ело одиночество.
За эти полтора года она привыкла, что рядом сопит и чмокает губами что-то теплое и мохнатое; толкнет иногда коленом или забросит ей на бок мягкую руку. Или еще что-то такое сделает, по повелению природы. А теперь…
Однажды в дождь, сильный и холодный, оказалась Плюша возле магазинчика. На магазинчике светила ядовитая вывеска: «Венера и Адонис». Эротика, поняла Плюша и пошла дальше, сквозь бегущие ручьи. Ноги промокли, руки деревянные от холода; пальцев, сжимавших зонт, не чувствовала.
Остановилась.
Прошла чуть назад и потянула дверь на себя. Согреться. Только согреться и переждать ливень. Изнутри звякнул колокольчик.
– Вы поставьте его сюда…
Плюша поставила мокрый зонт, куда ей показывал молодой человек. Продавец, наверно; больше никого не было. В джинсовом комбинезоне.
– Помочь? Что-то конкретное ищете?
Плюша помотала головой и попыталась принять безразличный вид.
Магазин оказался маленьким; этот, в комбинезоне, постоянно терся где-то рядом и давал пояснения.
– Работает на батарейках, – говорил тихим, особенным голосом. – Но может и от сети.
Плюша испуганно кивала.
Пару раз даже задавала вопросы.
А это, в виде змеи… это…
Юноша быстро ответил, Плюша потупила глаза.
Осторожно прошла к другой полке.
– Здесь больше для мужчин.
Да-да. Конечно. А это… яблоко…
– А вы нажмите вот сюда. Нажмите, не бойтесь…
А это… откуда?
В углу стояли две деревянные женщины. У одной было лицо Плюши, у другой – Катажины.
– Это украшение, не продается. Но в принципе…
Плюша быстро попрощалась и вышла.
На остановке вспомнила, что забыла зонт, но возвращаться не решилась.
Пару дней обдумывала увиденное.
– Ё, ну да, – шумела Натали. – Еще как открылся, с девчонками туда зарулили, поприкалываться. Одной нашей, ты ее не знаешь, там чуть плохо не стало, так на «ха-ха» пробило… Нет, конечно, что-то себе купили. По мелочовке. А одна так вообще… Ну, ты ее не знаешь…
Плюша не знала подруг Натали. Почти как с друзьями Евграфа. Знала, что эти подруги где-то есть. Бывали звонки, когда она сидела у Натали, а сама Натали плескалась в ванной или шумела на кухне.
– Возьми, лапа! – кричала Натали, и Плюша осторожно брала трубку.
Хриплые женские голоса спрашивали Натали. Позванная Натали долго и смачно разговаривала с ними. Смеялась в трубку, точно забыв о существовании Плюши, сжавшейся в обиженный комочек на диване. Потом вспоминала о ней, быстро прощалась:
– Ладно, солнце, потом поговорим… Гости у меня. Нет, ты не знаешь… Покедова!
Плюша ревниво ковыряла диванную обшивку.
Иногда Натали приезжала откуда-то теплая, прокуренная, ленивая. «С девчонками погудели! – Заметив Плюшин взгляд, жмурилась, оголяя передние зубы. – Да тебе они неинтересны. Дуньки они». И легонько щипала Плюшу за бок.
Плюша отходила, размякала. А магазинчик иногда вспоминался, со всеми его предметами и яблоком, на которое она так и не надавила.
Дубы возле Музея репрессий порыжели.
«Да и на небе – тучи… тучи… тучи…». Плюша прохрустела по сухой каше из листьев и раздавленных желудей. Остановилась у ствола, подобрала парочку целых, задумалась. Потерла одним о щеку.
Теплые ладони опустились сзади на глаза.
– Угадывай, – дохнул в ухо сладковатый голос.
Плюша испугалась и задумалась. Ладони были мягкими, пахли тоже сладковато.
Не выдержав, сам снял их и рассмеялся:
– Кр-руковская!
В оранжевом шарфе. Макс, Максик, Максочка!
Нет, конечно, постарел, но не так чтобы. Улыбка та же. Обнимает ее, листок с плеча ее смахивает… Из Питера приехал. Да, это чувствуется.
Посидели в кафе; да, пригласил. Подали капучино с пушистой пеной, травяной чай и пирожное со сложным названием. Максик болтал, втягивал воздух, дергал под столом ногами.
Плюша разорвала пакетик, высыпала. Сахар медленно темнел и проваливался в пенку.
– А помнишь, – гладит ее по руке Максик, – как я забрался в женский туалет, а ты стояла на стреме?
Плюша помнит.
– А помнишь, я собирался перекрасить волосы в фиолетовый цвет и ты меня отговаривала? Мне так не нравился мой природный цвет, я так мучился…
Это Плюша тоже помнит.
– А теперь я крашу волосы, постоянно. Чтоб седину забить… А ты что свои не красишь?
Плюша делает глоток, еще один. Сахар пока не растворился и щекочет язык. Ей нравится теплая тяжесть чашки и пенка на губах. И это кафе, дорогое и пустое.
– У тебя что, все эти годы никого не было? Совсем? – наклоняется к ней, едва не касаясь губами.
Плюша задумывается. Называет имя…
– Ой, да ты что, – подскакивает Макс. – Евграф?! Офигейшн… Ты помнишь, как я в него был влюблен?
Этого Плюша не помнит.
– Евграф. Евграф… Я так на него глядел. А он был тупым натуралом. А у вас как все это получилось, а? – и Плюшину ладонь легонько поглаживает. И в глаза заглядывает, как в институте.
И Плюша неожиданно всё рассказывает. Всё.
Макс внимательно слушает, влезает с разными вопросами. Вытягивает подробности, качает крашеной головой. «А как он целовался?..» – «А это ты ему делала?..» Ерзает на кресле, катает пальцами колобок из салфетки.
Кофе остыл.
– Жалко, что мы не встретились до того, как у вас это началось. Я бы тебя научил. Провел бы тебе один мастер-класс. Он бы потом за тобой на задних лапках ползал. Я знаю все, что им, кобелям, нужно… Счет, пожалуйста!
Официантка отделяется от стойки и исчезает. Макс зевает и играет оранжевым шарфом.
Плюша спрашивает его, как он сам.
– Ну… Почти прекрасно. Живу напротив Летнего сада… Его, конечно, испохабили, Летний. Они же сейчас все похабят… А мне это нравится. Обожаю пошлость! – потер одну ногу о другую.
Сюда какими…
– Деловыми. Чисто деловыми ветрами. «Вихри бабловые веют над нами…» – Подирижировал пальцами. – Так бы я в эту дыру детства – никогда!
Счет все не несут.
– Активисты местные позвали, акцию какую-нибудь организовать, веселуху местного масштаба… Какие? Ну… Только никому, хорошо? Ну эти… У них, в общем, и названия нет. Консерваторы радикальные.
Плюша задумывается.
– Ну, которые везде ходят, за всем следят, на выставки разные, в театр… Ждут, когда их чувства кто-нибудь оскорбит. Ну, чтобы они могли возмущенно реагировать и устраивать свои акции. Это же классно.
Почему?
– Потому-у-у, что от этого всем хорошо. Всем-всем, и букашкам, и таракашкам. Эти, с оскорбленными типа чувствами, показывают, какие они крутые. Какие они марши протеста или еще чего-то там могут организовать, и делают на этом себе капитал. Те, которые как бы оскорбляют, им тоже классно: пиарятся по полной. Дядя-государство тоже на этом свое имеет, типа стрелки разводит, чтоб до членовредительства не доходило, судья третейский.
Счет наконец принесли.
Плюша изобразила, что собирается достать деньги; Макс остановил ее взглядом.
– А у вас тут с креативом – полный жопенгаген. И художники – три дня с ними, как идиот, общался – какие-то пришибленные, и театр – дом престарелых, сплошной Чехов… Ладно, Чеховым тоже можно как-нибудь осквернить, если мозгами подумать.
Взяв карточку, официантка ушла.
– Не хотят думать. – Макс развалился в кресле. – Не умеют. Может, один гей-парад у вас тут забабахать, а? Скромный такой парадик. «Для маленькой такой компа-а-нии». Стой, даже скажу сейчас где. Помнишь, говорила, что у вас там поле, где поляков расстреляли? Может, там? Небольшой, а? Сразу такой пиар этому полю, телевидение у вас дневать и ночевать будет…
Плюша резко замотала головой. И засобиралась: сумка, куртка…
Они вышли в темноту, Плюша рассказывала о расстрелянных поляках, Макс печально шел рядом.
…Так и лежат в чужой земле, в чужом поле.
– А я живу в чужом поле, – сказал Макс, когда она замолчала.
Почувствовав Плюшин взгляд, уточнил:
– В мужском.
Прошли немного молча.
– Скопил года три назад нужную сумму на операцию. – Макс говорил другим голосом, без вздохов и растягивания слов. – Да, чтобы стать… Что? Много. Неважно. Уже почти договорился. И вдруг зашел в церковь. Нет, самую обычную. Я вообще-то в церкви не захожу, у меня с ними некоторые… А тут зашел. Ну захотелось. Психэ зачесалось. Обычная церковь, обычная служба, ходят с этими своими… – сжал пальцы, помахал туда-сюда. – Зашел, постоял, вышел. А на следующий день перечислил все на счет одной детской клиники. В церкви той объявление маленькое увидел и номер счета. На него и перечислил. Детям, наверное, эти деньги будут нужнее… А я как-нибудь уж пописаю в мужском туалете. В этом тоже есть свои плюсы.
Голос Макса снова стал сладким, тягучим.
– Вот тут я живу, завтра уезжаю… – Над головой бегали светящиеся буквы, которые все не складывались в название. – В номер не приглашаю… «За день мы устали очень, на ночь мы слегка подрочим…»
Плюша поморщилась: не меняются люди. Стали быстро прощаться. Макс сунул визитку, Плюша даже не успела прочесть, тут же забрал обратно:
– Здесь все устаревшее, я тебе напишу сам. Слушай, продиктуй мне телефончик Евграфа… Ага… Это код?.. Все, сохранил.
Поцеловал ее в холодную и уставшую от сумки руку и исчез.
Плюша постояла, ковыряя асфальт длинным зонтом. Пошла на остановку. На душе было пусто, и почему-то чесалось левое ухо. Потом, в автобусе, прошло.
От встречи с Максом в голову надуло всякой дури, как выражалась Натали. Две ночи подряд шли на нее сны: первый Плюша не запомнила, просто проснулась потной, хоть ночнушку выжимай. Второй успела запомнить краешком: поле, по нему мужчины какие-то в клоунских нарядах бегают. Максик, Евграф. Начинают падать бомбы, клоунов разрывает на части, летают какие-то кишки и лохмотья, и Плюша слышит голос: «Это ангелы их бомбят! Ангелы вышли на битву с клоунами!»
И снова мокрая ночнушка и валерьянка, запитая кипяченой водой.
– А нечего с педиками общаться, – говорила Натали, крутя фарш. – Они ж как жвачка. Вначале сладко, потом пресно, и проглотить нельзя… Жуешь-жуешь. А мужик… Мужик должен быть как комплексный обед в заводской столовке. Не такой прямо вкусный, зато сытный. Поешь, и пузо радуется.
И продолжала вертеть ручку.
– Надоела мне, ё, эта шарманка папы Карлы. – Натали приделывала соскочившую ручку обратно. – Электромясорубку хочу купить. Или кухонный комбайн сразу. Видела вчера один, «Филипс». Красава, компактный, плавная регулировка скорости, импульсный режим…
Докрутила фарш, посолила, потрясла специями. Отвинтила мясорубку, сунула в раковину, под струю.
– Мой покойный уж как надо мной издевался… – вытерла руки. – Как я от него в душе выла! А если так поглядеть, то, знаешь, грамотно издевался. Конкретно, как мужик. Не извращая технологию. Мне даже, знаешь, что иногда казалось…
Облокотилась о холодильник. Струя била по раковине.
– Да нет, бред… – хмыкнула. – Сказать? Ну, что тот Гришка и мой Антон – одно и то же. Что отомстил мне Гришка так. Через загс.
Плюша задумалась.
– Ну да, говорил, конечно, что умер. – Натали ожесточенно терла мясорубку. – Поди проверь. Они ж детдомовские, братья-акробатья. На могилу Гришкину меня не брал. Есть вообще в природе эта могила? У Антона, правда, моего одна нога чуть короче, а у того сволоча Гришки ноги нормальные… Но ведь Антон-то и придуриваться мог, с ногами: я ему что, рулеткой их мерить буду!?
Котлеты были налеплены и жарились в молчании.
Натали курила. Плюша сбежала в комнату от открытой форточки, лежала на диване и вязала для Натали безрукавочку. Одновременно думала над словами Натали и находила в своей жизни тоже много разных двойников. Хотя бы Карла Семеновича и Ричарда Георгиевича. Ей иногда казалось, что это один и тот же странный и несчастный человек. Только имена разные и нации. И Ричард Георгиевич младше. И курит.
«Все отражается друг в друге».
Откуда это? Отложила вязанье, провела ладонью по уже связанному, теплому… Да, отец Фома. Про зеркальную комнату.
Мир после грехопадения превратился в огромную зеркальную комнату. Бог, он же Добро, творит. Зло не способно к творчеству, оно только отражает. Один грех отражает другой, третий, четвертый. Иногда грех отражает добро, но всякое отражение – всего лишь отражение; отраженное добро выходит несовершеннее, сомнительнее. А следующее отражение – еще более отдаленное от добра, от творчества и от любви, которая есть добро производящее, рождающее.
Плюша продолжала машинально поглаживать вязание. Водила пальцами по спицам. Вспоминался текст отца Фомы, который она набирала и относила Геворкяну… А Геворкян болел.
Человек после грехопадения провалился в зеркальную комнату. Из райского мира творчества, где каждый день был днем творения новых имен и новых смыслов, он провалился в мир, где можно лишь отражать, отражать одно и то же. Он стал отражением животного. Стал есть, спать, испражняться, совокупляться, как животное. Прежде он был образом Бога – не отражением, но творением Творца, творящей тварью.
Дальше шла цитата из апостола Павла, ее следовало выделить курсивом. Что сейчас мы видим будущее как сквозь тусклое стекло. А в оригинале, писал отец Фома, написано «как в зеркале». Этот мир – зеркало, мы в нем отражаем и отражаемся.
Царство Небесное – мир чистый, самодостаточный, без отражений.
Ад – мир одних отражений и подобий. Величайшее мучение – отражать, но не отражаться…
– Котлеты готовы! – сигналила из кухни Натали.
«Родился я в 1904 году в семье польского крестьянина-бедняка в Западной Белоруссии в р-не Мир Гродненской области. Работать начал с 9 лет пастухом и потом на разных работах. В 1932 году перешел границу СССР, жил в городе Первоуральске, работал на строительстве новотрубного завода грузчиком, где во время работы потерял ногу.
В 1935 году поступил на рабфак (неразборчиво). …Учился по 1937 год, где не окончил учебу, т. к. первого октября 1937 года был там же арестован. На допросе мне были написаны вопросы и ответы, которые меня заставляли подписать. Я отказался их подписывать, т. к. там не было ничего, кроме выдумки. Что я якобы входил в группу ксендза Косовского, которая группировалась вокруг местного костела, в который я даже и не заглядывал. На допросе был один раз и очень мало времени, но за это время несколько раз заходил второй следователь и говорил, что надо скорее подписывать, т. к. я задерживаю. Я сказал, лучше расстреляйте меня, но ложь подписывать не буду.
Тогда (неразборчиво) …сказал, некогда нам с тобой возиться, напиши, что отказываешься подписать. Я так и сделал, так и написал, что отказываюсь. После этого через несколько дней меня вызвал надзиратель в коридор и прочитал, что по постановлению особого совещания мне дали 10 лет лагерей. Через некоторое время я был этапирован в Коми АССР, где отбыл срок до первого октября 1947 года, все время работая, хотя был инвалид…»
Издали первый выпуск документов по «Польскому делу».
Плюша вертела его, клала на стол, уходила по делам, возвращалась, снова брала и листала. Книга приятно тяжелила руку, страницы покалывали и щекотали.
Плюшина фамилия была напечатана с ошибкой. «Крюковская». Но даже это не могло испортить праздника.
Долго и муторно выходила книга – уже и не ждали.
Представительства фондов, с которыми дружил Ричард Георгиевич и которые обещали помочь, вдруг отказывались, а потом и вообще закрывались. Поляки готовы были поддержать, но требовали издать у себя, на польском. А сами документы? Добже [3], но только в виде фотокопий. Зачем тогда Плюша это всё набирала? Но дело было даже не в этом: документы по «Польскому делу» должны были выйти здесь. Здесь, где пострадали эти люди…
– А вы уверены, что они пострадали совершенно невинно?
Вопрос был задан в одном из кабинетов, куда Геворкян с Плюшей пришли просить денег. Плюша даже специально стрижку сделала перед этим походом. А грипповавшему Геворкяну пришлось срочно выздороветь, затянуть шею галстуком, сидеть и убеждать.
Дело было сырым, ветреным днем. Два дня весь город лязгал, гудел, хлопал, падали и ползли по асфальту билборды. В кабинете, куда они пришли, вой ветра был почти не слышен и горел яркий свет. Плюша сидела в своей стрижке, щедро политой лаком, как под шлемом.
– Поймите нас правильно, – говорила женщина с усталым, почти красивым лицом. – Мы сочувствуем всем этим жертвам. Но не должно быть тенденциозности. Понимаете?
– Пытаюсь. – Геворкян мял галстук.
– Не нужно представлять, что одни были только палачами, а другие только жертвами. Надо показывать все комплекснее, шире. Я сама историк по образованию.
– Замечательно, – вздохнул Ричард Георгиевич.
– Да. Нужно давать объективный, комплексный взгляд. Есть же и документы, что некоторые все-таки сотрудничали с польской разведкой…
– У вас есть эти документы? По «Польскому делу»? Прекрасно, давайте мы их тоже опубликуем.
Взгляд женщины стал на секунду металлическим.
– Ну не конкретно по «Польскому делу»… И вообще… – Взгляд снова покрылся поволокой кабинетной усталости. – Зачем так педалировать, что дело было польским, зачем показывать нашими жертвами иностранцев?
– Они не были иностранцами, Алла…
– …Леонидовна.
– Алла Леонидовна. Они все были нашими гражданами. У них всех были советские паспорта, они все трудились на благо нашей страны… А «польскость» дела не мы педалируем, это ГПУ так захотелось. Наотлавливать людей, которые имели несчастье быть поляками. А многие даже не поляками, просто родились и выросли в Польше. Там и белорусы были, и украинцы, и евреи…
Женщина, растопырив пальцы, рассеянно разглядывала ногти.
– Ну, – вздохнула, глядя почему-то на Плюшу, – зачем же столько страсти… Мы всё прекрасно понимаем. Понимаем! Не нужно только зацикливаться, понимаете? Да, были репрессии, но были ведь и великие достижения. Метро построили… Комедии какие замечательные снимали! А не только ГПУ, НКВД… Да и в том же ГПУ наверняка работало немало талантливых и честных людей. И мы как историки должны это все показывать. Комплексно! А не одни только репрессии и расстрелы. Понимаете?
– Теперь, кажется, да. – Геворкян шумно приподнялся, чтобы уйти.
Плюша тоже поднялась. Встала и хозяйка кабинета:
– Вот церковь, например… Сколько ювелирных ценностей у нее отняли, сколько священников пострадало! А недавно одного старенького батюшку спрашиваю: «Батюшка, правда ведь у нас была великая страна?» А он знаете что отвечает? «Правда, доченька. Душевность была». Такому широкому и мудрому взгляду нам бы всем поучиться.
– Всего доброго, – сказал Геворкян.
Плюша повторила эхом «всего доброго» – и тоже вышла.
В коридоре Геворкян резко стянул галстук и сунул в сумку.
Те дни вообще были тяжелыми. Музей репрессий, который был общественным, оказался вдруг на мели. Плюша ловила отдельные слова: «аренда», «коммунальные»… Геворкян болел, жена Геворкяна была где-то в Германии «по гранту», Плюша сама ездила за лекарствами, приносила ему бананы, зелень – Геворкян жил недалеко от музея. Правда, скоро музею пришлось переехать из старого особняка в другой, одноэтажный и не совсем в центре… Плюша возилась с коробками, архивом, кашляла от пыли, рядом стучала молотком Натали. Иногда Плюша отвлекалась от коробок и любовалась Натали и ее легкими и точными движениями. Себя Плюша ощущала медузой.
Геворкян в болезни был молчалив. Полулежал в пижаме, скупо благодарил за бананы, скупо интересовался музейными делами. И замолкал. Молчание Геворкяна было каким-то важным, окутывающим. Плюша боялась нарушить его или уйти. Она чувствовала: Геворкяну приятно, что она сидит вот так и делит с ним эту сумеречную тишину. Иногда он мог что-то сказать. Например, о своей родне, которая вся жила в Ереване и звала его к себе. Или о медсестре, которая приходила к нему.
– Милая. Но все время говорит: «по ходу». «Я вам давление, по ходу, померю». По ходу чего? Ничего. Улыбается: «Все так говорят». Да?
Плюша кивает.
– В девяностые, помните, – Геворкян поправляет подушку, – все говорили «конкретно». «Чисто конкретно». Хотя ничего конкретного не было. Неопределенность, хаос. Чистоты не было тем более, грязь жуткая на улицах, помните? Теперь стали: «по ходу». По ходу… А хода-то и нет. Застыло все. Никакого хода…
Пижама чуть расходилась на его животе, в прорезь виднелась покрытая седой растительностью кожа. Плюша отводила глаза.
Серые, ветреные недели прошли.
Поднялся с постели Геворкян. Пытался набрать прежнюю активность, звонил, договаривался. Его даже снова позвали на телевидение.
– А нашу подругу, «по ходу», сняли, – объявил, распахнув дверь к Плюше в кабинет. – Аллу свет Леонидовну. Которая комплексность нам тогда проповедовала.
Которая историк?
– Такой же, как я – папа римский. Ее и еще парочку таких же «историков». Там теперь новые люди, непонятно пока какие. Вроде вменяемые. Я им снова про наш польский сборничек закинул, а вдруг?
В общем, запахло надеждами. Даже снег сыпал и таял не так уныло, а как будто что-то тихо обещал. Плюша довязала безрукавку Натали; Натали теперь в ней разгуливала и успела запачкать чем-то техническим. Геворкян выступил по телевидению против памятника Дзержинскому, предложил вместо этого поставить отцу Фоме. Выступая, сильно нервничал – было видно.
И вот книгу издали.
И Плюша ходит вокруг нее.
Зашел Геворкян.
– Обмыть бы надо. Да, еще новость, – почесал карандашом затылок. – Предлагают нам «крышу». Перевести музей из общественного в государственный…
Плюша задумалась. С одной стороны…
– …И с другой – тоже, – сощурился Геворкян. – «Бойся данайцев, дары приносящих». А другого выхода у нас, похоже, нет… по ходу!
Смена статуса чувствовалась пока несильно. Поменялась вывеска: «…государственный…». Геворкян ушел в бумажки: занимался перерегистрацией. Стали регулярней выдавать зарплату. Плюша сфотографировалась на новое удостоверение. «На болонку похоже», – сказала Натали. И тут же полезла обниматься.
«Данайцы» пока молчали, в музее оставалось все как было. Плюша готовила второй выпуск по «Польскому делу». Большая часть его касалась иеромонаха Фомы.
Иеромонах – это ведь священник?
– Да, только из монашествующих… – Геворкян шел рядом, в шапке; Плюша чуть поддерживала его за локоть. – А вы в церковь не ходите?
Плюша сказала, что она некрещеная.
Геворкян остановился, поглядел из-под мехового козырька:
– А вы на монашку похожи.
Позавчера ей сказали, что на болонку…
– Догадываюсь кто. Интересно, кстати, почему нашу подругу зовут таким изящным именем.
Плюша не знала.
– А я вот о крещении уже подумываю… Хотя бы для того, чтобы встретиться там с ним. Как вы думаете, он пожелает со мной встречаться?
Плюша поняла, о ком речь. Об отце Фоме: Геворкян часто теперь говорил о нем, не называя даже по имени. «Он». «Его». «Ему».
Натали вдруг влюбилась. И во что, главное… Не ожидала от себя такой дури на старости лет. Седина в бороду, бес… если б еще в ребро! С ребром бы как-нибудь справилась.
Началось с того, что записалась в эту группу сталкерскую, на поле. Ну да, к Евграфу. Плюшке, конечно, ничего не сказала, чтобы ее ранимое воображение не беспокоить. Просто по интернету записалась. Давно хотела послушать, чего там такого мистического, что туда ходят. Ну да, захоронения. Ну так на кладбищах тоже захоронения, и ничего, никаких экскурсий с записью по интернету.
Собирались в кафешке неподалеку. Не, не в той, в которой они с Антоном тогда этот знаменитый суп хлебали, в другой, попроще. Народ собирался вяло, пара каких-то мутных парней, Фадюши ее, наверно, ровесников. Тетка какая-то игривая подползла, из молодящихся Гурченок. Хи-хи, ха-ха, а вы верите в мистику? Натали отодвинулась от нее и взяла себе кофе. Еще какой-то мужик пришел, вообще без внешности, бородка – не бородка, что-то такое. Ну и Евграф, конечно, сел, стал инструктаж проводить. Хорошо хоть, запаха этого рыбьего от него не было, который ей тогда показался.
Натали вначале его слушала, потом задумалась. Скучно стало. Уйти, не уйти? Осталась, кофе допила.
– Идти строго за мной, – вколачивает свое Евграф. – С тропы не сходить…
Бред, короче. И тетка эта на каждое слово кивает. Придушила бы, честное слово. Еще, что ли, кофе взять?
А погодка ничего, солнышко такое. Ладно, хоть прогуляться. Что он говорит-то там?
– Назад не оглядываться. Вопросы?
– А это не опасно? – тут же лезет тетка.
«Опасно, – хочет сказать ей Натали. – Очень опасно, зая, вот сиди тут и никуда с нами не иди. А лучше вообще дуй домой – и с внуками мультики смотреть».
– Нет, – улыбается Евграф, – если будете выполнять инструкции.
Хорошая у тебя улыбка, товарищ сталкер. Не Голливуд, конечно, но с пивом сойдет. Ну что, айда?
В дверях чуть ли не прижался к ней:
– Как там Полина?
Натали даже не сразу въехала, о чем предмет. Плюшка, что ли?..
– Да классно, – отвечает, – монашкой собралась стать!
Преувеличила, конечно. Хотелось просто зацепить чем-то Евграфа этого. Хотя что он ей, в общем, дался? Не мужик, а так… сталкер. Что это он отшатнулся, испугался, что ли? А, они уже вышли. Нет, зря про монашку сказала. Надо было что-то другое придумать.
Дошли до забора, перед забором он их, как октябрят, выстроил. Натали думала, сразу ее после себя поставит; нет, вначале того мужика, потом одного из этих, смурных. Хорошо хоть, тетка эта после нее, стошнило бы все время ее попку перед собой видеть. Который раз замечает, как это место характер человека передает, особенно у баб. У мужиков оно как-то неприметнее, не так подвижно. У Евграфа так вообще от затылка до пяток одна прямая линия. Зато лицо вон какое, и улыбка. Еще раз, что ли, его улыбнуться попросить?
Обошли забор, дошли до пролома. Снова инструкции. Идти молча, след в след. В местах, где он скажет, браться за руки. Ну детский сад какой-то…
Вышли на поле. А где солнце? Только что светило. Впереди Евграф, за ним мужик, потом паренек этот. Натали идет, серую землю разглядывает. Женат? Да нет, наверное, не женат. А ей-то что? Что ей, Антона не хватило?.. Может, и не хватило. Может, еще бы с ним побаловалась, если бы жив был.
Тяжело что-то идти. Сколько раз тут ходила, все поле исходила, и ничего. А сейчас тяжело. Да, след в след. Слушаюсь, товарищ сталкер.
И звон какой-то в ушах. Да нет, какие комары, для комаров рано. И писк другой, не их. Натали останавливается, вытирает пот.
– Не останавливаться! Останавливаться только по моей команде!
Натали ловит ртом воздух и идет дальше. Ждет, что сейчас что-то о расстреле скажет. Нет, молча идут.
Вертолет летит. Низко, точно сейчас колесами ее заденет.
– За руки!
Натали пытается поймать ладони идущих рядом, но они как-то ускользают от нее.
– За руки!
Натали снова останавливается и смотрит назад. Глаза сами собой закрываются, она пытается удержать их открытыми. Тетка… Парень…
Чья-то рука сжимает ее похолодевшую ладонь. Теперь и другая ее чувствует чье-то тепло. Да, все в порядке. Нет, не надо.
Потом они долго идут по полю. Час, наверное. Но часов у нее нет, не взяла, условие было такое. Раза два снова брались за руки. Ей хотелось взять за руку Евграфа, взять и крепко сжать, чтоб почувствовал. Но он был через двух, приходилось довольствоваться менее интересными ладонями. И еще разболелась голова, хотя Натали редко свою голову чувствовала, разве что с похмелья.
Прощались недалеко от Наталийкиного дома. Два парня как были вначале вареными, так вареными и остались. Подоставали, как только стало можно, айфоны, о чем-то в стороне шептались. Тетка походила вокруг, повертела попкой, заявила, что получила заряд на год вперед, и тоже отвалила. Мужик без внешности предложил довезти Натали до дома.
– Да я тут вон, недалеко, – мотнула Натали носом в сторону своей пятиэтажки.
– А я испугался, думал, вам там плохо стало… – Голос у мужика был такой же, как и лицо, стертый, без изюма.
Натали слушала его, потом устала и повернулась спиной. Когда обернулась обратно, его уже не было. Хуже, что успел смыться и Евграф. Нет, конечно, официально попрощался, собрал деньги, поблагодарил. Даже посмотрел как-то так, со смыслом. И исчез, собака. Натали оглядела поле, сделала ладонь козырьком. Пустота. Только птицы, и борщевик качается. Вроде того, под которым Гришуня ее когда-то со своим мужским хозяйством знакомил… Сплюнув, Натали пошла к своей пятиэтажке.
Неделю где-то Евграф сидел у нее в голове. И не просто сидел, а шерудил изнутри ее мыслями, катал их и заплетал в какие-то дурацкие гирлянды. Натали, с ее трезвым умом, эти гирлянды и ночные образы раздражали, но унять разбушевавшуюся фантазию не могла. Съездила к психологу, выслушала про себя похожее на правду, задумалась еще сильнее. Сходила тайно на концерт его группы «Иван Навин», поорала среди молодежи; стало у нее в машине бýхать «Иван шел по мелколесью…» Даже Плюша обратила внимание. Пару раз уже списаться в Сети с ним собиралась. Ну и хорошо, что не собралась. Даже представить тяжело, во что бы это закрутилось с ее характером-кипятком и сколько потом машин дерьма пришлось бы вывозить. А что кончилось бы именно нулями, Натали мудрой половиной своей головы прекрасно понимала, и запах гнилой рыбы от него все же чувствовался, пусть и несильно. А где от мужика такой запах, там ловить нечего. Дыма много, огня мало.
Помаявшись недели две, позасыпав и попросыпавшись с порнографической «киношкой» в голове с участием Евграфа, Натали стала понемногу остывать. Вернулась по утрам к холодному душу, стала снова, как при Фадюше, вокруг дома бегать. На фитнес записалась, даже Плюшу туда попыталась привлечь, ей бы с ее «фегурой» через букву «е» не повредило… Не, не пожелало ее величество. Тут как раз по бизнесу дела пошли, снова консультировать позвали. «Стало море потухать и потухло», – вспомнила Натали строчку из книжки, которую в детстве Фадюше читала. Пришла, короче, в норму; потухло море ее, успокоилось. Стерла «Навина» из машины, раздружилась с Евграфом в Сети. А Плюша, главное, ничего и не заметила. В очередных своих мыслях ходила, рассеянная, переспрашивала всё. Насчет монашки Натали, конечно, тогда загнула, но что-то в Плюшке такое стало заметно, в этом направлении.