– Я все это уничтожу, все! Вот увидите, подождите!
Прилив гнева прошел, и мальчик, махнув рукой, прижался лицом к стене и стоял так, время от времени вздрагивая.
Старый князь Одоевский смотрел на юного царя немного свысока и с удивлением, но казалось, и с каким-то пониманием.
– Ну, хоть что-то, да оставите холопем своим, государь? – поинтересовался Никита Иванович.
Петр резко повернулся в сторону Одоевского. Мальчик теперь был совершенно спокоен, но, при взгляде на него, благодушие быстро сошло с лица князя. Петр, задорно улыбнувшись, сделал Никите Ивановичу знак, чтобы тот подошел к окну. Когда Одоевский выглянул во двор, царь, все с той же улыбкой, показал на стоявшие неподалеку окровавленную плаху с воткнутым в нее топором и забрызганные бурыми пятнами козлы, рядом с которыми валялся кнут:
– Вот это – обязательно оставлю!
Из-под кирпичного свода неприметной низенькой постройки, в который никто бы не признал одного из крупнейших московских застенков, выехала простая мужицкая телега, запряженная невысокой смирной лошадкой. Ее вел под уздцы Никита Юдин. Выражение его лица было лишено обычной злости и дерзости, как будто стрелец сбросил маску: оно выражало усталость и задумчивость. Одет Никита был в старенький и потрепанный кафтан рядового стрельца, без тени щеголеватости. Из-за угла появилась молодая женщина, одетая небогато, но очень пристойно, вроде средней руки купчихи.
– И почему же вы никогда и никуда вовремя прийти не можете? Как будто закон у вас какой-то на этот счет есть, – раздраженно обратился к женщине Никита.
– Здравствуй, братец, и я тебя видеть рада! – ответила колдунья Марья.
– Видать, у всех дела, один я – бездельник и вечно свободный человек, – продолжал кипятиться Юдин. – Забирай уж своего красавца. Телегу с лошадью только верни потом, не забудь – знаю я тебя.
На телеге лежал Иван Нарышкин. Он был без сознания, и одет в простую холщовую рубашку, через которую проступали пятна крови. Лицо Ивана – всё в синяках и ссадинах – свела гримаса боли, которая не прошла и тогда, когда Нарышкин лишился чувств. Видневшаяся кисть руки его была обожжена почти до кости. Марья, ужаснувшись, кинулась к телеге.
– Да жив, не бойся, – успокоил ее брат. – Умеют же баре баб выбирать – чтобы и собою видная, да что бы и жизнь, если что, спасла. Но ты, сестрица, себе много не приписывай: если бы мне сам боярин Никита Иванович не приказал, лежать бы твоему ненаглядному на плахе!
– Так бы он тебе и приказал, если бы я не попросила, – Марья, по детской привычке, показала брату язык. – Он мне за Софью Алексеевну ой как благодарен: "Так как ты, говорит, никто бы ее не окрутил!". Ну и про Ваню ему рассказывала кое-что, чего уж там… Но тут уж не все, выбирала.
– Ну и семейка у нас, – ухмыльнулся Никита. – Ты мне одно объясни, чтобы я дураком не помер: неужели без девок этих бедных и без крови их обойтись нельзя было? Уж на что я человек не жалостливый…
Марья отвечала задумчиво:
– Видишь ли… Для самих-то чар девки эти не то, чтобы больно уж были нужны: там больше в травах и зельях дело. А вот если чародейство по указанию царевны делалось, и девки бедные, выходит – тоже по ее указанию гибли… Тогда тот, кто про это знает, большую власть над Софьей Алексеевной имеет.
– В опасную игру, сестричка, играешь!
– Есть с кого и пример брать!
Юдин помолчал немного, но не прощался с сестрой, как будто хотел еще что-то у нее спросить. Наконец, Никита решился:
– Марья… ты вот все знаешь… А государь-то, Петр Алексеевич… Он того… Прямой ли царевич?
Такой вопрос даже Марью выбил из колеи: колдунья, оторопев, уставилась на брата.
– Да он, видишь ли, больно прыток. Полдня за ним мои молодцы по всему Кремлю гонялись, насилу поймали. А он, царское величество, еще и кинжалом одного десятника моего ранил. Кричал, что всех стрельцов, мол, переведет… Как будто он не во дворце на пуховых подушках, а в Замоскворечье на задворках рос, точнее, на Кокуе: немецкое платье уж больно ловко носит. Вроде, и весело, что царь у нас – такой бойкий молодец, и страшновато…
Марья не нашлась, что ответить брату.