Нарышкин весь обратился во внимание, а Матвей Сергеевич поручил ему ехать к головам стремянных стрельцов, Григорию Горюшкину и Никифору Силину. Им Иван должен был передать, что полки нужно привести в боевую готовность и стягивать в Кремль, к царскому дворцу, но не сразу, а ближе к вечеру. То же должны были сделать Кровков и Драгон с верными им частями, но об этом Артемонов Нарышкину рассказывать не стал, чтобы Иван чувствовал себя единственным защитником жилища своих родителей, сестер и братьев, и, сознавая такую ответственность, старался изо всех сил, не надеясь на чью-либо помощь.
Когда воодушевленный и воспрявший духом Иван выбежал из палаты, Артемонов быстрым шагом подошел к окну, и стал смотреть на улицу, хотя толком и не понимал, что там видит. Радостное чувство прибывающей силы, мощи и грядущего успеха распирало его изнутри. Внешне проявлять свое ликование вельможа, конечно, не мог, и только сжимал изо всей силы решетку окна. Все складывалось даже легче, чем он предполагал: объединившиеся стремянные стрельцы, солдатские и драгунские полки уже и сами по себе будут силой, против которой никто не решится бунтовать. Тем более, если, как обещал князь Долгоруков, остальные стрелецкие полки не станут вмешиваться в события. Но Артемонов хотел большего: обрадованные выдачей щедрого жалования, три стрелецких полка встанут на его сторону, а остальные, раздраженные тем, что им жалование не выдают, обозлятся на указанных им виновников такой несправедливости – Ивана Милославского и его приближенных. Тогда можно будет – несильно, в меру – припугнуть временщика и его свору гневом обиженных стрельцов, а затем и их привлечь к себе на службу, найдя еще денег на жалование. Знал Матвей и то, что в большинстве знатных семейств к нему относятся куда лучше, чем к Ивану Михайловичу, а уж чрезмерная деятельность царевны Софьи и ее дружка Голицына и вовсе московским аристократам надоела, хуже горькой редьки. Они с радостью примут приглашение на венчание нового царя, тем более, если исходить оно будет от Артемонова. Ну а в том, что в приказах и дворах выдадут все необходимое для церемонии, лишь заслышав имя боярина Матвея Сергеевича, Артемонов, по старой памяти, нисколько не сомневался.
"Так-то! Кого попало ведь великим государственных и посольских дел оберегателем не назовут. И ты, Ванька, веник ты дубовый, и вправду вздумал с Артемоновым бороться?" – рассуждал Матвей про себя, а подумав о нелепых потугах Милославского оттеснить его от власти, даже рассмеялся вслух.
В это время доложили, что Артемонова хочет видеть князь Василий Васильевич Голицын. Матвей велел просить, а сам постарался напустить на себя как можно более надменный и холодный вид. В дверях появился князь, которого всегда можно было издалека узнать по лишенной всякой солидности походке. Волосы Голицына были пышными и волнистыми, доходили до плеча и напоминали модные в Европе парики. На европейский манер были пострижены также усы и бородка князя, да и одет он был так, что, не нарушая грубо московских обычаев, все же ухитрялся походить больше даже не на польского, а на шведского или французского дворянина. Василий Васильевич в высшей степени галантно поприветствовал Артемонова, и принялся по-фряжски рассыпаться в неумеренных любезностях. Матвей слушал его вежливо, но поначалу холодно, а затем, как будто, оттаивая и со все большим вниманием. Среди восхвалений всяческих достоинств и государственной мудрости Артемонова, которые, надо признать, удавались Голицыну мастерски, князь осторожно сообщил, что Софья Алексеевна прямо сейчас не может явиться в Грановитую, а патриарх Иоаким также занят важными делами, о чем оба очень сожалеют и шлют Артемонову свои извинения и приглашение на обед сегодня же, в Патриаршем дворце.
"Мириться прислали. Причем на их земле, да на их условиях" – подумал Матвей, и в глубине души его стал закипать гнев.
– Спасибо тебе, князь Василий, за добрые слова и за приглашение, – сказал Артемонов, поднимаясь, – И прости: быть не смогу. Не сочти за службу, передай царевне Софье Алексеевне, что государь Петр Алексеевич и царица Наталья Кирилловна ждут ее непременно сегодня, после неотложных дел, здесь, во дворце. И его святейшество патриарх также оказал бы честь, и к их величествам без промедления явился. И вот еще: завтра соберем Думу – здесь же, в Грановитой. Милостью их царских величеств, заседание буду я, грешный, вести. А поскольку я без мудрого государственного совета Ивана Михайловича Милославского обойтись не смогу, то проси его завтра на Думе непременно быть. Тебе же, князь Василий, от царских величеств большая честь: просят то заседание созвать и всех о нем оповестить. Личная к тебе царская просьба – не подведи. А я тебя, князь, более не задерживаю.
Приятно было видеть, как слетает спесь с заморского попугая Голицына, как бежит он, лицемерно улыбаясь, к дверям палаты. Приятно было и представлять себе бешенство Софьи и Милославских. Но Матвей недолго предавался этим недобрым чувствам, хорошо зная, как быстро радость может сменяться печалью, если слишком долго радоваться успеху и почивать на лаврах. Он помолился у образов, прося Господа унять в нем гордыню и гневливость, и приготовился, не теряя времени, действовать дальше.
Дело, как раз, нашлось: стали один за другим возвращаться гонцы, посланные с приглашениями к знатным семействам и с поручениями в приказы. Вместе с последними пришла и удрученная царица Марфа. Выяснилось, что во многие дворы гонцов не пустили, отговариваясь тем, что хозяев нет дома, а из некоторых их и вовсе грубо прогоняли – этих Артемонов, недобро улыбаясь, тщательно переписал. "Не больно вас и надо, конечно, но что бы сие значило?" – размышлял Матвей, впрочем, не слишком придавая значения услышанному: и без того было понятно, что дворяне напуганы, никому не верят и, подобно князю Долгорукову, ждут, кто же из противоборствующих партий окажется сильнее. Но что было куда более странно, в приказах и на складах гонцов Артемонова, точнее говоря, посланных им от имен самого царя и царицы, тоже встречали без всякой теплоты. Где-то отговаривались отсутствием нужных товаров, а где-то, безо всяких обиняков, отказывались их выдавать без письменных поручений. Полдня времени, которого и без этого оставалось до венчания очень мало, было, таким образом, потеряно впустую. Начни Артемонов сам ездить по приказам, это заняло бы столько времени, что царь успел бы повзрослеть. Да и чувствовал Матвей, что за странной несговорчивостью приказной и дворцовой братии стоит что-то (или кто-то), что придает им уверенности и наглости для подобного поведения. А значит, преодолеть их упорное сопротивление будет очень трудно до тех пор, пока они не начнут бояться Артемонова больше, чем тех, кто велел оказывать ему неповиновение. "Высечь, что ли, приказ-другой… Впрочем, успеется". Настроение у Матвея Сергеевича было по-прежнему благодушным, а ратные силы его только собирались, поэтому он решил прежде, чем переходить к крутым мерам, попробовать решить дело тихо и одним махом, а заодно навестить еще одного очень важного и очень непростого человека, которого он еще не успел увидеть – князя Никиту Ивановича Одоевского. Недолго думая, он собрался и направился на двор князя, который располагался неподалеку, возле Приказов. Никита Иванович был ровесником века, и успел повоевать с поляками даже не дважды, как сам Артемонов, а трижды: в юности князь участвовал в отражении войск королевича Владислава, пришедшего к Москве пять лет спустя после избрания первого царя из династии Романовых. А потом, кажется, не было такого похода или посольского съезда, в которых не участвовал бы Одоевский, и не было такого приказа, которым бы он не поруководил. Можно было бы подумать, что расцвет его поприща пришелся на 40-е годы, когда он стал ближним боярином и главным составителем Соборного уложения, но, как оказалось, вершины государственной карьеры ждут его впереди – в том возрасте, когда большинство царедворцев уже отдыхают от трудов праведных в уютных деревенских усадьбах. Сейчас, будучи восьмидесяти лет отроду, Никита Иванович занимал не самые важные посты, но влияние на все приказное и дворцовое чиновничество сохранял исключительное. Так, во всяком случае, было еще несколько лет назад, и именно на это рассчитывал Артемонов, направляясь ко князю.
Двор Одоевского изменился до того, что Матвей с трудом узнал его. Те признаки ветхости и запустения, которые были заметны в хоромах Юрия Алексеевича Долгорукова, здесь чувствовались куда сильнее. Известка на каменном заборе, гордости хозяина, обвалилась едва ли не на половину, на вершине через кладку пробивались молодые деревца, а внизу бурно разрасталась лебеда высотой в половину человеческого роста. Артемонов долго стучал в ворота, но никто не открывал, и он собирался уже уйти, как за воротами послышалось старческое бормотание. Слуга, вероятно, ровесник хозяина, бесконечно долго возился с замком, так, что Матвей, не утерпев, дернул створку ворот, вероятно, повредив какие-то из многочисленных навешанных на нее щеколд и крючочков. По внутреннему виду двора сразу становилось ясно, что живет здесь очень старый и одинокий человек. Кроме слуги, открывавшего двери, Матвей после видел в доме только еще одного холопа примерно столь же почтительного возраста, и никого больше. Скромно для одного из крупнейших землевладельцев в Московии. Пожалуй, слишком скромно.
– Матвей Сергеевич, дорогой! Ну, наконец-то ты вернулся! Слава Богу, живой и здоровый! Проходи, проходи скорее: рад тебя видеть – сил нет! – со стариковской суетливой радостью приветствовал Артемонова князь.
– А я, как дети от меня все съехали, видишь ли, один живу. А много ли старику надо? Прислугу всю отпустил – чего зря деньги тратить…
Усевшись за стол и усадив Матвея, Никита Иванович продолжал рассказывать про свою жизнь, в основном всякие бытовые мелочи, и сетовать, совершенно по-стариковски, что жизнь, де, на Москве пошла совсем не та, что прежде. Решив что-то спросить у князя, Артемонов столкнулся с тем, что тот стал сильно глуховат: любая попытка что-то у него выяснить или что-то ему рассказать превращалась в сущую пытку, поскольку князь без конца акал, переспрашивал, и все равно решительно ничего не мог расслышать верно. Промучившись с полчаса и напившись основательно хорошего меду, Матвей поднялся из-за стола и стал прощаться, хотя князь очень усердно и, видимо, искренне просил его остаться. "Да уж, скучно ему, старому, кроме слуг и поговорить не с кем", – грустно думал про себя Матвей, расстроенный как плачевным состоянием князя – а государственных людей такой величины в Москве больше не было – так и неудачей своего визита.
– Матвей, ты уж меня не забывай! Ну, с кем мне еще поболтать, былое вспомнить? Не с Юркой же Долгоруковым – из него слова клещами не вытянешь, тем паче, умного. В приказ-то я и не хожу почти: чего людей смешить? Давно бы совсем ушел – не отпускают! Злые люди, честное слово… Но сюда в гости – заходи, как к себе, Матвей Сергеич, в любое время!
На прощание князь начал обнимать и целовать Матвея, и даже по-стариковски расплакался. Артемонов испытал резкий прилив какой-то тоскливой жалости: отчасти к Одоевскому, а отчасти – к самому себе. "Юрий Алексеевич, Никита Иванович, неужто, и правда, наше с вами время прошло?" – крутилась нехорошая мысль в голове у Матвея, медленно шедшего обратно во дворец.
Во дворце Матвей также не услышал ничего, что могло бы поднять ему настроение. Иван Нарышкин еще не вернулся, зато прибыли посланцы к Кровкову и Драгону с известием, что ни того, ни другого найти не удалось. Поскольку в то, что друзья Матвея внезапно, менее чем за сутки, не известив его, изменили свое решение, поверить Артемонов не мог, оставалось предположить, что им пришлось скрываться – Матвею не хотелось думать, что с шотландцем и солдатским генералом случилось что-то похуже.
Пока Артемонов сидел в раздумьях относительно того, как поступить – отправиться ли прямо сейчас на поиски Кровкова и Драгона, или дождаться возвращения Нарышкина – раздался шум, и вскоре в палате появились двое из жильцов, сопровождавших Родиона Матвеевича Стрешнева в его поездке к стрельцам для раздачи жалования. За ними с испуганными лицами шло еще несколько десятков человек. Вид у служивых был помятый: кафтаны порваны, волосы всклокочены, лица в ссадинах. Оказалось, что прием делегацию Стрешнева у стрельцов ожидал самый неласковый. Их выслушали, деньги, разумеется, забрали, но сразу после этого принялись бить посланцев и ругать последними словами, говоря, чтобы больше они здесь не появлялись, а причитающиеся им деньги стрельцы, де, и сами скоро возьмут до копейки, да еще и с прибылью. Сам же Стрешнев не явился из-за того, что ему особенно сильно досталось от стрельцов, и сейчас его старались привести в себя дворцовые лекари. Артемонов был одновременно в бешенстве и в растерянности: похоже, "надворная пехота" распоясалась и возомнила о себе куда больше, чем он думал, а значит, вместо мирного подчинения стрельцов своей власти предстоят, вероятно, кровавые бои с ними, в которых численный перевес будет не на стороне верных царю Петру и Артемонову сил. Погруженный в эти мрачные мысли, Матвей почти и не удивился, когда вскоре в палате появился Афанасий Нарышкин, выглядевший так же плачевно, как и спутники Стрешнева. Как и ожидалось, стрельцы сказали Афоньке, что подачек им не нужно, и пообещали, что вскоре они сами "доправят все, до последнего гроша", а когда исполнительный молодой Нарышкин стал, по поручению Артемонова, говорить, что жалованье давно было передано через Ивана Милославского, служивые вышли из себя и чуть не убили Афоньку с товарищами. Как, не без гордости, рассказал Афанасий, им пришлось принять неравный бой, в котором и стрельцам основательно досталось.
Артемонов, казалось, вовсе перестал гневаться или расстраиваться, и на пару минут ушел в себя, не обращая внимания на окружающих. Когда же он вышел из задумчивости, то подошел к Афанасию Нарышкину, обнял его, сказал юноше несколько ободряющих слов и просил его дождаться прибытия брата. Сам же Матвей Сергеевич решительно направился к выходу из палаты, провожаемый тревожными взглядами мужчин и испуганными причитаниями женщин: царицы и царевны к этому времени также пришли в палату. Артемонов запретил сопровождать себя кому бы то ни было, а Афоньку смог удержать от этого только с помощью угрозы порки.
За всеми хлопотами, постепенно прошел день, и уже начинались сумерки, которые окрашивали все вокруг в розоватые цвета. Пахло цветущей сиренью и зеленью, и в Кремле было в этот час мирно и спокойно, как никогда. Но Артемонов, мчавшийся к дому князя Долгорукова, не обращал на все это никакого внимания.
"Действуй, как будто никаких стрельцов нет!" – негодовал Матвей Сергеевич про себя, вспоминая разговор с князем, – "Да и я, старый дурак, хорош: кому же еще на слово верить, как не Чертенку? Видно, точно, отец его и учитель ум у меня отнял. Ну, ничего. Хорошо, что сейчас все выяснилось. Пусть теперь, старый черт, или сознается, что стрельцами не управляет – а тогда пусть скажет, кого они нынче слушают – или в открытую против идет… Нет, не против Матюшки Артемонова, против законного государя и матери его, царицы. А тогда…".
Матвей мстительно представлял себе, как жестоко и показательно можно будет расправиться со зловредным старым интриганом, если вывести его на чистую воду. Мысль о том, что арестовать Долгорукова, если его будут охранять хотя бы полсотни стрельцов, сейчас попросту некому, Артемонов гнал от себя.
До усадьбы Юрия Алексеевича оставалось всего несколько саженей, когда из проулка между ее частоколом и стеной Чудова монастыря раздались странные звуки. Как будто слаживался оркестр, только из очень и очень необычных музыкантов: были слышны крики петуха, вой и лай собаки или волка, громкое шипение змеи, а также еще много других голосов, обладателей которых сложно было определить, или даже понять: люди это или звери. Все голоса отличались пронзительностью и злобностью, и казались как-то особо, неестественно отвратительными. Шум этот непрерывно набирал силу, а потом стая двинулась по проулку в сторону Артемонова. Была она, вероятно, не близко, но слышно ее было издалека, и до того места, где стоял Матвей, сонмище добралось бы еще только через несколько минут. Слушая раньше рассказы о странной шумной стае, Артемонов не придавал им большого значения, но теперь, столкнувшись с ней сам, пришел в несвойственный этому хладнокровному человеку ужас. Матвей замер на месте и задрожал дрожью, которую, как ни старался, не мог унять. По лицу его стекали капли пота. Страх был связан не угрозой от неведомых созданий – у Артемонова было достаточно времени, чтобы скрыться – а с самими звуками, которые чем-то поразили Матвея. После тяжелой внутренней борьбы, Артемонов решил остаться и дождаться прихода стаи, которая, несомненно, двигалась именно в его направлении. Он читал молитвы трясущимися губами и непрерывно крестился, однако источник шума приближался медленно, а иногда даже казалось, что стая сворачивает в сторону. Спустя полминуты, однако, она снова начинала приближаться. Матвей, как ни глупо ему самому это казалось, осматривал стену монастыря на предмет того, нельзя ли туда будет запрыгнуть в случае опасности. Но стена именно в этом, чуть ли не единственном на всем своем протяжении месте, была очень высокой и совершенно гладкой. Матвей бессмысленно, но чрезвычайно внимательно разглядывал каждое деревце, росшее в расщелинах старой стены, и каждую перегибавшуюся через нее ветку: их он запомнил надолго и с идеальной точностью. Потом Артемонов стал проклинать про себя обитателей окрестных домов и прочих кремлевских жителей, поскольку, как назло, ни одной живой души на улице уже очень долго не появлялось. Наконец, он задумался, а что же, собственно говоря, он станет делать при встрече со странными и шумными созданиями? Если они не от мира сего, рассуждал Матвей, то святой крест их отгонит, тем более они не смогут ему противиться рядом с древним и чудотворным монастырем. Ну, а если это создания из плоти и крови, то два пистолета, которые Артемонов взял с собой, наверняка смогут остановить стаю на время, достаточное для того, чтобы скрыться. А вдруг, странное сборище само испугается Матвея и разбежится? И такое вполне могло случиться. Так что бояться, по здравому рассуждению, было и нечего. Эти размышления почти успокоили Артемонова, но когда он понял, что стая уже за углом, и через несколько мгновений окажется перед ним, его охватила волна ужаса, которую он не мог победить, и она же мешала ему бежать и скрыться. Матвей выставил перед собой старинный серебряный крест с мощами, закрыл глаза и, опустив голову, бормотал вслух молитвы, путаясь в словах. Голоса, между тем, достигнув невероятной громкости и пронзительности, раздавались прямо за углом, в паре саженей от Артемонова. Ужас его, как ни странно, а может быть, как раз из-за того, что стая дала ему время привыкнуть к своей близости, стихал, и он готов уже был открыть глаза и сам пойти за угол. Однако в это время земля затряслась под его ногами, да так, что Артемонов едва не упал. Одновременно с этим, но словно с небольшим промежутком, раздался звук колокола, но такой силы, какой ни в Московии, ни в других местах Матвей не слыхал. Если он устоял на ногах после колебания земли, то от колокольного звона его встряхнуло, и он вынужден был искать опоры у монастырской стены. Странно было, что звук распространяется не сверху, а так, как будто огромный колокол находится где-то рядом, совсем невысоко над землей. Стая, вероятно, так же пораженная тряской земли и неслыханным звуком, затихла.
"Ну, вот и всё: милостью Божьей преставился!" – с облегчением думал Матвей, – "Всё, как и должно по канону, быть: сперва бесы искушали, а потом…".
Только сейчас он понял, как надоела ему мышиная возня московской политики, как устал он от нее и как рад был бы её поскорее оставить. Он вспоминал зелёный рай своей усадьбы: речки, ивы, частокол елей где-то вдалеке, голубое небо и облака над ним, туман над вечерними полями…
"И ведь как я, дурак старый, всё это променял, и на что! На грызню с Юркой и Ванькой, старыми упырями! Глупо, Матвей Сергеевич, ей же ей – глупо!".
Происходящее вокруг, впрочем, не соответствовало возвышенному настроению Артемонова. Пустынные и тихие до сей поры улицы заполнялись народом, из дворов выбегали и слуги, и господа, и все куда-то торопились, испуганно, взволнованно, но отчасти и восторженно переговариваясь между собой.
– Что, и правда, Большой упал? – спрашивал один.
– Да, да! И огромен же он… был, а всё одно – раскололся! – с каким-то детским, бессмысленным злорадством отвечал второй.
Артемонов с удивлением раскрыл глаза: вокруг него сновали люди, нисколько не обращая на него, застывшего посреди улицы, внимания. Шумной стаи и след простыл, и Матвею теперь было совестно, что еще минуту назад он так боялся ее, и удивлялся, что никто не выходит на улицу. "Потому и не выходили, что только старого суеверного дурня такое и может напугать. Стыдно, Матвей Сергеевич, стыдно!". Думая так про себя, Артемонов шел туда, куда несло его течение толпы. И вот, завернув за угол, он так же присел от изумления, как и любой из усадебных холопов, шедших вместе с ним. Часть площади перед самой высокой и стройной из кремлевских колоколен была словно изуродована земляными работами, только проведенными безо всякого плана и смысла. Среди куч песка и вывороченных бревен мостовой лежало что-то огромное, серо-зеленоватое, очень красивое по очертаниям и, если присмотреться, покрытое снизу церковнославянской вязью. Это был главный московский колокол, Большой, как называли его москвичи. Могучий голос столицы лежал разбитый и униженный, словно с недоумением глядя на толпу, а вокруг, тут и там, лежали его осколки: такие же огромные, красивые, и украшенные искусными письменами.
Лицо Артемонова перекосилось еще сильней, чем тогда, когда он услышал визги и крики так и не увиденной им стаи. Он резко отвернулся в строну от разбитого колокола, и решительно направился к царскому дворцу.
Возле дворца стояли несколько сотен стремянных стрельцов, но не в обычной своей каменной неподвижности, а вольно и добродушно. На взгляд Артемонова, слишком вольно, и слишком добродушно: служивые поделились на кучки, вероятно, по десяткам или полусотням, и, чинно покуривая, смеялись и разговаривали, кто сидя, кто стоя. Артемонов, который еще недавно так обеспокоен был успехом миссии Ивана Нарышкина, и был бы, при других обстоятельствах, до крайности разозлен распоясанным видом стрельцов, теперь вовсе не обратил на них внимания. Матвей Сергеевич быстро бежал вверх по лестницам, стараясь, чтобы его никто не заметил. В одном из переходов он все же столкнулся с благостно улыбающимся Иваном Нарышкиным, который успел, несомненно, похмелиться и был, кроме того, до смерти горд тем, что смог привести ко дворцу стремянных.
– Ну и содом же, прямо сказать, Иван Кириллович, у вас тут творится! – с раздражением накинулся на опешившего Нарышкина Артемонов, – Эх, надо было в Пустозерске оставаться!
– Так ведь… Матвей Сергеич, я и говорил, что нечисто в Белокаменной! Да ты близко к сердцу не бери… Сам ведь того… колдовал, говорят, – прежняя дерзкая хмельная усмешка прошлась по лицу Ивана.
– Да ты… Ладно, Вань, ты только больше не пей, сделай милость. За стрельцов тебе – земной поклон. И не от меня, а от государыни царицы и их царского величества. Ты сейчас все сможешь, Ваня, так что на тебя только надежда: пошли людей, чтобы нашли генералов Драгона с Кровковым. Ну, хоть из-под земли, живыми или мертвыми достаньте.
– Слушаюсь, Матвей Сергеич! Найдем…
– Вот и хорошо. В палате через полчаса встречаемся, доложишь. Действуй!
Радостного и хмельного Нарышкина не надо было подгонять. Избавившись от Ивана, Артемонов молнией влетел по витой лестнице в одну из башенок дворца, и вскоре оказался в скромной и запустелой горнице, где он со старых времен привык проводить время в раздумьях, особенно в самые тяжелые минуты.