– Да ведь известно, – кричит один, – твой отец, как в Никольском-то приходе старостой церковным был, так вся Москва про то ведает, что из лампад масло воровал, от святых икон свечки прятал, перетапливал воск да продавал. В церкви-то темень стояла даже по большим праздникам, тьфу ты мерзость! И весь род-то такой поганый!
Но тот, отец которого воровал церковное масло и свечи, не мог вынести этих последних слов и кинулся на своего обидчика.
Обидчик, человек на язык острый и смелый, как дошло дело до кулачной потасовки, оказался не из храбрых и пустился наутек. Тот за ним, пошла гоньба по двору. Обвинитель изворачивался и вправо и влево; обвиняемый был тучен, не мог поймать своего врага и вот с досады поднял валявшийся в снегу большой осколок кирпича, наметился и хватил им в убегавшего, попал ему в голову, тот заорал благим матом, кровь показалась… Только увидя, что дело приняло серьезный оборот и что рана может быть и опасной, присутствовавшие решились выйти из бездействия.
Но Люба уже не видела окончания этой сцены. Родимица толкнула ее в какую-то маленькую калитку, и они очутились в длинной деревянной галерейке.
«Что ж это такое? – думала Люба. – Вот какие дела на свете творятся! И в Кремле, во дворце царском, почитай, то же самое, что в Медведкове. И что мне за напасть такая попадать на всякие ужасы!»
– Неужели у вас часто такое бывает? – спросила она Родимицу.
– Это ты про что? Про брань и драку-то? Да чуть не каждый день грызутся, такая уж у них повадка. Это все старики здешние; говорят, прежде еще и не то бывало. Нет, молодые-то не в пример лучше, степеннее… Но вот сейчас и царевен терем, – докончила Родимица, – чай, ждет она нас не дождется. Меня бранить станет, что долго – уж она всегда так, огонь да и только…
Люба с Родимицей поднялись по лесенке, вошли в сени. Еще одна лесенка, еще одна крытая галерейка, и вот светлый и теплый нарядный покойчик. Тут взад и вперед шмыгает немало разных женщин, видны хозяйские хлопоты.
– Федорушка, ты откудова? Что за парнишка с тобою? – спрашивали Родимицу молодые девушки, заглядывая в лицо Любе. Попадавшиеся старухи тоже спрашивали, но уже другим тоном.
– Эй, Федора, с кем ты тут шляешься? Кого еще притащила? Ох, срама-то с вами, срама!
«Ну и тут то же самое, что у нас в Суздале!» – подумала Люба. Но вдруг она остановилась в недоумении, широко раскрыла глаза – к ней навстречу по полу катилось что-то необычайно странное, живая человеческая фигура в аршин с небольшим величиною. Люба вгляделась и невольно вскрикнула. У катившейся фигуры было страшное лицо, всклокоченные волосы, огромный рот с толстыми красными губами; осклабляясь, она показывала белые зубы.
– С нами крестная сила! – шепнула Люба. – Матушка Федорушка, что это такое? Что это за страсти у вас такие?
– Ах ты глупенькая, Любушка! – засмеялась Родимица. – Из-за тридевяти земель в мужском платье по большой дороге прибежала к нам – не испугалась, а вот карлицы нашей, арапки, испугалась! Небось не съест, да и где тебя съесть – вишь, ты большая какая, а она едва от земли видна; да и не зла она вовсе; иной раз презабавная бывает.
– Что ж, это порода такая? – продолжала шепотом спрашивать Люба, косясь на карлицу. – Господи, неужто народ такой есть?
– Да, народ такой, и много их, говорят, – ответила Родимица, – и живут они в черной Арапии. Да это что! У ней, у нашей арапки-то, все же голова одна, а то вон есть, мне верный человек сказывал, люди о двух головах да с хвостами, так и те тоже Божия творения, а не бесы.
«Ах, сколько на свете разных див и ужасов, – подумала Люба, – и ничего-то я не знала, ничего не ведала! Да и слава те господи! – тут же решила она. – Кабы знала про все, так, пожалуй, из Суздаля убежать не решилась бы, а и побежала бы, так в первую же ночь на дороге со страху померла бы».
Наконец Родимица ввела Любу в укромный покойчик, где никого не было, и заперла за собою дверь.
– Подожди здесь минуту, – сказала она, – я пойду доложу царевне, она в этот час всегда одна бывает у себя, вот тут, за этой дверью…
Родимица исчезла, а Люба стояла ни жива ни мертва, не смея дохнуть.
Прошли минуты две, три, показавшиеся ей долгим часом. Все было тихо, только она слышала, как стучит ее сердце.
Наконец маленькая дверь, в которую скрылась Родимица, приотворилась, и кто-то сказал тихим голосом:
– Войди.
Люба машинально ступила несколько шагов и очутилась в другом покое, более просторном, чем первый.
Покой этот был рабочей комнатой царевны Софьи. Отделка его отличалась большой роскошью. Потолок был писан хитрым разноцветным узором; на полу ковры богатые; из чужих стран выписанная мебель; на стенах зеркала венецианские; в переднем углу под образами высокое, покойное кресло, а рядом стол с книгами, бумагами, перьями и чернильницей в виде глобуса. Но Люба не видела ничего этого – вступив в комнату, она очутилась прямо лицом к лицу с прекрасной молодой женщиной, одетой в бархатную душегрейку, отороченную соболем.
Густые белокурые волосы этой женщины были перевиты крупным жемчугом; глубокие, темно-синие глаза с любопытством и участием остановились на лице Любы; немного резко очерченные полные губы ей ласково улыбнулись.
Люба сразу поняла, кто перед нею, сразу нахлынуло на нее все прежнее, все ее юные, даже еще детские мечты; с новою силою вспыхнула в ней страсть к Царь-девице и с неудержимым, сладостным рыданием упала она в ноги стоявшей перед нею и улыбавшейся ей красавице.
– Что с тобой, милая? О чем ты плачешь? Встань! – звучным голосом проговорила царевна. – Тебе нечего плакать. А и то поплачь, пожалуй! – прибавила она с новой улыбкой. – Этими последними слезами все твое старое горе и выльется. Знаю я, слышала, много ты натерпелась. Как тебя звать-то? Люба, Любушка?.. Хорошо ты сделала, Люба, что пришла ко мне – я тебя врагам твоим не выдам, о тебе позабочусь, я буду любить тебя, Люба! Я уж и люблю тебя, потому что слышала, что ты заочно меня полюбила. Встань же, поднимись, дай посмотреть на тебя…
Очарованная этими милыми, ласковыми словами, исполненная радости и счастья, поднялась Люба и с немым обожанием взглянула на царевну.
– Ах, да какая же ты красавица! – сказала Софья. – И впрямь – Люба… Только, боже мой, ты все это в своем кафтанишке, в котором бежала! Ах, какой старый да грязный, чай, тебе в нем холодно было дорогою?
И царевна, все улыбаясь и лаская Любу своим глубоким взглядом, рассматривала ее кафтан, всю ее одежду.
– Федорушка! – крикнула она наконец.
Родимица явилась.
– Скорее, скорее выбери из моей одежи, поди переодень ее, причеши и тогда придите опять ко мне. А уж серьги и другие украшения я сама выберу.
Родимица взяла Любу за руку и вывела ее из царевниной комнаты.
Оставшись одна, Софья еще несколько раз, улыбаясь, качнула головою.
«Славная девка! – подумала она. – И красивая и смелая, из нее прок будет, а мне нужно набирать таких. Будь у меня их побольше, я бы из них полк амазонок сделала и с этим полком весь мир завоевала бы».
Царевна прошлась по комнате, подошла к столу, придвинула кресло и стала разбирать книги. Царевнина библиотека состояла из цвета тогдашней русской литературы, и содержание этих книг указывало на большую любознательность и замечательную, по тогдашнему времени, образованность Софьи. Здесь была и книга, переведенная монахом Епифанием Славинецким «Уставы граждано правительственные из первой книги фукидитовой истории и из конца панегирика Траяну, Плиния младшего», две части географии: Европа и Азия, «Книга врачевской анатомии Андрея Весселия Букселенска», «Об убиении краля ангельского» (английского короля Карла I), «Гражданство и обучение нравов детских», перевод ученого монаха Арсения Сатановского «О граде царском» и «Поучение некоего учителя именем Мефрета». Были здесь и книги, сочиненные и изданные учителем царевны, знаменитым Симеоном Полоцким.
Софья развернула одну из них, посвященную ей учителем и с обращенным к ней стихотворным предисловием.
Она прочла:
О, благороднейшая царевна Софья,
Ищеши премудрости выну небесные.
По имени твоему (Софья – мудрость) жизнь
Твою ведеши:
Мудрая глаголиши, мудрая дееши…
Ты церковные книги обыкла читати
И в отеческих свитцех мудрости искати…
«Вот как расписал меня учитель! – усмехнулась про себя царевна. – „Ищеши премудрости выну небесные… по имени твоему разнообразны”.
Чудное, золотое время! Где оно теперь? – думала Софья. – Все не до небес теперь! Бывало, при батюшке, не о чем было житейском и думать, тогда точно, мысль высоко летала в сферах премудрости Божией…
Чудное, золотое время! Где оно теперь? – думала Софья, – все изменилось… Вот сколько времени ни одной книги и в руки не брала, чай, уж многое позабыла, что знала прежде, да где уж тут! – неотложных забот много… Вон брату Федору день ото дня хуже становится! Того и жди умрет, и, если я не сумею устроить нашего дела, тогда мы все погибли. Лютая злодейка моя, царица Наталья, на мне первой выместит свою злобу, а будет подрастать Петр, так чего мне ждать от него? Его уж и теперь приучили ненавидеть меня и всех нас. Скоро, скоро тогда добьются они нашей казни… Всех нас изведут Нарышкины… Нет, не время читать книги, не время учиться – нужно весь разум напрягать к тому, чтобы спасти живот свой и своих близких… Да что, если и живых оставят, если не изведут тем или другим способом, если даже и в монастырь какой далекий не заточат, так при Нарышкиных разве будет мне какая-нибудь воля, разве буду я иметь хоть малейшее значение?.. Мне придется запереться в этом тереме, распроститься со всякой живой жизнью: есть, пить, спать, молиться, молебны служить да панихиды, слушать сказки и присказки дур да карлиц, жить так, как живали наши бабки, как живут и теперь тетки Михайловны и мои сестрицы…
Ну что ж, если им любо, если для них достаточно такой жизни, пусть живут себе, да мне-то этого мало, по мне-то это не жизнь, а смерть… хуже смерти! Я задохнусь в стенах этого тесного терема… Нет, мне нужно простору, мне нужно власти!..
Но что ж делать? Вот ведь думаешь и передумываешь, кажется, все идет ладно, а смотришь, и опять что-нибудь зацепилось… Совсем было взяла в руки я нашу новую царицу, Марфу, во всем она со мной советовалась, на все моими очами глядела… Ан подвернулся какой-то недобрый человек – и уж она брата Федора за Матвеева просит…
Нет, нельзя допустить этого – явится Матвеев и много бед наделает. Все глупые Нарышкины, вместе взятые, не так страшны, как один старик Матвеев – это исконный враг наш. Не на кого положиться… В ком искать себе помощи? Одна, все одна, тут никакого разума не хватит… Ежели и прав учитель, премудрой меня называя, все же дела такие великие одной головой не делаются… Дядя Милославский?.. Да, он человек золотой, нужный, но с ним тоже как раз в беду попадешься – выдержки у него нету…
Эх, есть золотая головка, что на каждый час, на каждое время пригодилась бы, – милый друг мой Васенька, да в кои-то веки его увидишь, побеседуешь с ним – все он в походах да в походах, то сюда, то туда его посылают. Видно, пронюхали старые вороны его силу орлиную, так опасаются, удаляют… Вот маленьких людей набирать нужно – иной раз маленькие-то люди нужнее больших оказываются. Дурно, что ли, моя Родимица Федорушка дела обделывает? Обещает, что в скором времени все стрельцы на нашу сторону станут. И не похвальба то пустая – сама я в этом с каждым днем больше и больше уверяюсь. Да, Федорушка, служи, служи свою службу, а будет на нашей улице праздник, так тебя я не забуду… Побольше бы мне таких Родимиц!.. Вот, кто знает, может, и новая слуга верная у меня будет!»
Улыбнулась царевна, вспомнив смешную и милую фигуру Любы в старом кафтане, с обвязанной головою.
«Нужно хорошенько оглядеть эту девку, сразу она пришлась мне по нраву», – думала она.
А Люба уже стояла перед царевной, снаряженная и наряженная Родимицей. На ней была голубая шелковая сорочка, стянутая алым поясом, и распашная телогрея, перед которой был весь унизан золотыми пуговками и нашивками. Густые ее волосы были спрятаны в волосник – сетку, сплетенную из пряденого золота.
В этом наряде Люба не могла показаться смешною; от сочетания ярких цветов шелка и золота ее красота выступила в полной силе.
Царевна несколько мгновений молчала, любуясь ею.
– Федорушка, – наконец обратилась она к тут же стоявшей Родимице, – поди принеси мой ларчик.
Родимица поспешно исполнила это приказание. Царевна вынула из кармана ключ, отперла им принесенный ларец резной слоновой кости и стала вынимать одно за другим различные украшения.
Люба с невольным восторгом следила за этой работой. Она еще никогда не видела таких прекрасных и роскошных вещей, таких серег, монистов, перстней, цепочек, обручей, запястий и зарукавий. Луч солнца ударил из окна прямо на ларец, и самоцветные камни и жемчуга так и блестели, так и переливались всеми цветами.
Царевна выбрала красивое ожерелье из крупных гранатов вперемешку с жемчугом, яхонтовые сережки с длинными подвесками и, милостиво глядя на Любу, сказала:
– Поди ко мне, наклонись, я сама тебе вдену серьги и повяжу ожерелье. Это я дарю тебе в знак моей милости и надеюсь, что ты окажешься ее достойной.
Люба склонилась пред царевной и со слезами на глазах прошептала ей свою благодарность.
Софья ласково протянула ей руку, и Люба крепко прижалась губами к руке этой. Не обманули ее грезы, не приходится ей раскаиваться в своей решимости, в своем побеге – привела ее судьба, по Божьей милости, в чудный терем Царь-девицы, и этот терем оказался таким же волшебным, каким она его себе представляла, а Царь-девица еще краше, еще милее, еще волшебнее.
«Боже мой, что же все это такое? Уж не сон ли опять? Не ночные ли грезы? Разве наяву может быть такое счастье?»
Она в первый раз решилась пристально взглянуть на царевну, и Софья показалась ей какой-то неземной красавицей.
«Не человек это, а ангел Божий!» – с сердечным трепетом подумала Люба. И этот ангел ласково глядит на нее, грешную, земную Любу, и улыбается ей, и осыпает ее милостями. Чем же она заслужила все это? Чем же заслужить? Да, отныне вся жизнь ее принадлежит царевне! За нее пойдет она в огонь и воду, по первому ее знаку умрет и будет счастлива, что умрет за нее.
Софья зорко следила за выражением лица Любы и, по-видимому, читала ее мысли.
Она не могла не заметить, какое сильное впечатление произвела на девушку, и нарочно усугубляла свои ласки и улыбки для того, чтоб окончательно заворожить ее, приобрести ее в полное свое владение.
Когда наряд новой теремной жилицы был вполне окончен, царевна приказала ей сесть на низкую парчовую скамейку рядом с собою и стала ее обо всем расспрашивать.
Люба, сначала запинавшаяся от восторга и смущения, наконец, под обаятельным и ласковым взглядом Софьи успокоилась и всю свою душу высказала перед Царь-девицей.
Софья слушала ее с видимым удовольствием. Ей становилось ясно, что она не обманулась в своих надеждах, возлагаемых на эту смелую, так неожиданно и странно явившуюся к ней девушку.
«Большой прок будет из этой Любы! – думала она. – Кто знает, может, я в ней нажила себе незаменимого человека. Не обидел ее Господь разумом, хоть она и совсем еще ребенок».
Точно так же понравилось царевне и то, что Люба грамотна. Она сейчас же развернула одну из книг, лежавших на столе, и протянула ее Любе.
– Ну-ка, вот, прочти мне, посмотрю, как ты читаешь.
Люба взяла дрожащими руками книгу, щеки ее зарделись румянцем.
«А вдруг не сумею! – с ужасом подумала она. – Ведь давно в руках книг не было, пожалуй, разучилась. Господи, помоги мне!»
Взглянув на развернутую перед ней страницу знаменитого сборника «О граде царском», она с отчаянием увидела, что многие буквы как-то странно выставлены и она их не знает. Но тут решается для нее вопрос очень важный, и ясно, что царевне будет приятно, если она сумеет прочесть хорошо. И она, напрягая все свое внимание, стараясь успокоиться, решилась и прочитала:
«Обретаютжеся еще повести на всякую вещь, философов, царей, врачевание на многовидные болезни, обычаи различных языков, положение стран, выспрь гор, различные семена, злаки травные, притчи и иная многая собранная и в едино место совокупленная. А сложено то все разумом и прикладом в Троиц С. Единому, ко ангелам, к человеку и его добродетелям и злобам, такожде и к коварству демонов и к похвалению святых Божьих, к хулению же еретиков удивительным прировнянием и свидетельством Ветхаго и Новаго Завета писанные и с толкованием учителей церковных приводятся…»
– Э, да ты славно читаешь! – похвалила ее царевна. – В этом превзошла даже мою Федорушку, та вот до сих пор сложит аз да буки – да и запнется. Я тебе ее под начало отдам.
– Нет уж, уволь, царевна, – заметила, улыбаясь, Родимина, – поздно мне учиться грамоте, да авось и без книг проживу. А коли придется цидулку какую прочесть нужную, так на это меня хватит.
Однако нужно подумать о том, чтоб определить положение Любы в тереме царевны. Все должности были, конечно, уже разобраны.
– А вот что, Федорушка, – подумавши, сказала Софья, – пусть будет Люба твоей помощницей, авось вы не погрызетесь, как станете стлать мне постель. К тому же тогда я часто буду видеть ее, а мне хочется с ней ознакомиться. Недаром же она столько верст прошла, чтоб до меня добраться…
Родимица ничего не имела против этого распоряжения царевны: она была вовсе не зла и не завистлива, только много бранилась и ссорилась с остальными царевниными женщинами, особенно со старухами, и ей приятно было иметь в Любе новую союзницу.
Люба очень скоро свыклась со своим положением. Только первые дни ходила она, как в тумане, и каждый вечер ложилась в постель необыкновенно уставшею. Да и как было не утомиться ей в царском тереме, рядом с которым перхуловский дом представляется таким крохотным и тихим.
Московский терем вмещал в себе несметное число женщин всех возрастов; с утра и до вечера по его покоям, переходам, коридорам и галерейкам взад и вперед то и дело сновали всякие теремные жилицы, начиная с прислуги и кончая боярынями, приближенными к царице и царевнам. И весь этот люд заинтересовался новой жилицей, Любой. Все спешили с ней перезнакомиться, узнать, кто она, откуда, что за птица. Несколько десятков раз приходилось ей рассказывать про себя одно и то же, выслушивать одни и те же замечания.
Старухи накидывались на нее, порицали ее поступок, ее неслыханную смелость и прямо в лицо объявляли ей, что пути из нее не будет. Молодые завидовали ее счастью, тому, что она без всяких заслуг с своей стороны, неведомо откуда пришедшая, сразу оказалась в любимицах у царевны Софьи.
Люба должна была держать ухо востро, обдумывать каждый свой шаг, каждое слово, чтоб не нажить себе лишних и опасных врагов и чтоб, напротив, приобрести кое-каких приятельниц.
Впрочем, она скоро оказалась разумной и рассудительной; смущение и робость первых дней прошли. Царский терем и даже сама Царь-девица уже не казались ей сновидением; она поняла, что живет и что нужно уразуметь смысл той жизни, которая ее окружает.
В перхуловском доме, приниженная и обязанная сносить безропотно все оскорбления, она, конечно, не могла быть сама собою. Здесь же ее положение оказалось совсем иное, здесь нельзя было безнаказанно обижать ее, да и самое недоброжелательство к ней должно было скрываться. Она почуяла себя в большом просторе и выказала все свои способности. На ее лицо вернулась давно позабытая детская улыбка, с полнотою и довольством жизни вылетело все мрачное из мыслей. Ей хотелось петь, ликовать, и она глядела на всех светлыми глазами, для всех у ней готово было ласковое слово. И многие из тех, кто с первого раза отнесся к ней недружелюбно, в короткое время примирились с ее положением царевниной любимицы, старались сблизиться с нею и многие даже заискивали в ней, надеясь через ее посредство и ходатайство перед царевной кое-чего добиться. Но Любу провести было трудно. Она бессознательно, инстинктивно чувствовала, кто с нею искренен и кто только прячется под ласковую личину. Иной раз ей даже трудно было удержаться, хотелось выразить свое негодование какой-нибудь лживой женщине, уверявшей ее в дружбе и готовой сейчас же взвести на нее какую угодно сплетню. Но она удерживалась и не выказывала своего чувства.
«Да бог с ними! – думала она. – Пускай себе лгут и притворяются – мне-то какое дело? Лишь бы не потерять милости царевны, лишь бы Федорушка от меня не отвернулась».
Федорушка сделалась ее искренним другом и с ее-то помощью, из ее рассказов вся подноготная терема скоро стала ясна для Любы.
По своему обыкновению, думая и раздумывая о том, что вокруг нее творится, Люба не могла не вспоминать Суздаля. Две различные величины, малая и большая – перхуловский дом и царский терем, несмотря на видимое различие, в сущности, походили друг на друга: как там, так и здесь женская жизнь являла одни и те же черты, ту же замкнутость и однообразие. Разница была только в том, что против этой замкнутости и однообразия в перхуловском доме бессильно восставала одна Люба, – здесь же возмущение началось, очевидно, не со вчерашнего дня, велось под знаменем царевны Софьи и некоторых из ее сестер.
К этому возмущению примкнули все более или менее молодые обитательницы терема; старухи, стоявшие за стародавние обычаи, оказывались в меньшинстве; но все же они не признавали себя побежденными; весьма многие внешние формы жизни велись по-старому.
Царский московский терем, в то время как попала в него Люба, был весьма обширен – его перестроили в конце царствования Алексея Михайловича. Да и нельзя было иначе – у каждой царевны был свой большой штат, а царевен в ту пору было немало. Три царевны – тетки Михайловны: Ирина, Анна и Татьяна, да шесть царских сестер Алексеевен: Евдокия, Марфа, Софья, Екатерина, Марья и Феодосья. Кроме того, две царицы: Наталья Кирилловна с детьми, Петром и Натальей, да вторая супруга царя Федора, только что с ним обвенчанная, пятнадцатилетняя Марфа Матвеевна из рода Апраскиных.
Если бы пришлось быть одной хозяйке над всем этим многолюдным теремом, то ей нужно было бы вести жизнь каторжную, потому что нечеловеческих усилий требовалось для ведения такого хозяйства. Кто бы мог соблюсти мир, дружбу и спокойствие между всеми этими родственницами!
Рассказывали, что покойная царица, первая супруга Алексея Михайловича, Марья Ильинишна, не дожившая до старости, много намучилась и сократила свою жизнь именно потому, что хозяйничанье в тереме пришлось ей больно солоно.
Вторая супруга Алексея Михайловича, Наталья Кирилловна, спаслась от хозяйских мук только великою к ней любовью царя, неустанно заботившегося о том, чтоб отстранить от нее все неприятности и даже для этой цели отдельно ее поселившего.
Теперь, собственно говоря, хозяйки не было в тереме. Наталья Кирилловна с детьми продолжала жить особо, да ее никто и не считал хозяйкой. В тереме ее ненавидели и только помышляли о том, как бы сделать ей побольше неприятностей. Новая же молодая царица едва успела ознакомиться с теремом и по своим летам, конечно, не могла быть хозяйкой.
Старшие царевны, Михайловны, пользовались уважением от младших, но очень хорошо понимали, что стоит им только заявить право старшинства, как это уважение превратится в недоброжелательство, во вражду, успешно вести которую у них сил не хватит. Поэтому они старались держать себя очень тихо и скромно и возвышать свой голос только тогда, когда этого непременно требовали от них. К тому же царевны Михайловны еще имели одну причину замыкаться в своих покоях и принимать мало участия в общей теремной жизни: они сильно были недовольны новыми нравами и обычаями, забравшимися в терем.
Старшая царевна Михайловна, уже шестидесятилетняя старушка, в беседе с духовником своим постоянно твердила ему, что грех великий живет ныне и в царском доме, что содрогаются кости покойного батюшки царя Михаила Федоровича от того срама и ужаса, которые творятся в его семействе.
– Да, не тем будь помянут покойный братец, великий государь Алексей Михайлович, человек он был добрый и набожный и до нас ласковый – за это великое ему спасибо, и мы о душе его ежечасно молимся, – но все же и он взял великий грех себе на душу, попал-таки в когти дьяволу, допустил много зла своею слабостью. И от его слабости выросло в тереме древо нечестия, а уж теперь, по его смерти, к племянницам нам зазорно и заглянуть – такое у них творится. Бывало, как мы были молоды, у нас в тереме тишь да гладь, да Божья благодать – ни один мужчина заглянуть не смеет, близких родных и тех не видали, только отец духовный и вхож был к нам с матушкой. Теперь же племянницы целую ораву мужчин в терем нагнали: все Милославские ходят, да и невесть кто. А уж про племянницу Софью и говорить нечего – та совсем как басурманка какая живет, прости господи!..
Как же было и не жаловаться старой царевне на новые порядки теремной жизни. Она выросла в строгих нравах. В ее время царевны почти никогда не выходили из своих покоев, проводя круглый день в обществе приближенных женщин и девушек из лучших родов боярских. Все занятия и развлечения их состояли в вышивании да нарядах, и некому было полюбоваться на красоту их – не попадались они на глаза ни одному мужчине, даже государя редко видывали, никогда не обедали за одним столом с ним. Самые приближенные к государю лица, посещавшие царский дворец ежедневно в течение многих лет, зачастую ни разу не видали царицы и царевен. Даже и врач никогда не мог их видеть. Если случится с царицей или царевной болезнь какая и оказывается необходимым присутствие доктора, то сначала всю комнату больной, все окна занавесят черными занавесками, чтоб было темно, как ночью, и тогда только впустят врача. Нужно ему пощупать пульс у больной, так ее руку окутают тонким покровом, чтобы врач не мог коснуться ее тела.
Случится нужда выехать царице и царевнам на богомолье, так едут они в карете или санях, со всех сторон плотно закрытых. В церковь выходят по особой крытой галерее, и отведено им такое место, что никто из стоящих в храме их не видит.
Никто из народа не смеет даже мельком взглянуть на них и при встрече должен падать ниц и закрывать себе лицо. Если случайно кто-нибудь осмелится взглянуть на царицу или царевну, то ждать ему беды неминучей. Сейчас начнется розыск и допрос, не было ли у него злого умысла.
Старая царевна, конечно, могла с благоговением вспоминать свою старину, хвалить чистоту прежних нравов и осуждать свободу и распущенность нового терема – она уже дожила до старости, уже все земное вышло из ее помыслов и единственное утешение оставалось ей в молитве. Но если бы хорошенько вспомнила она свою молодость, все, что когда-то было ею пережито и перечувствовано, то вряд ли бы стала так нападать она на племянниц и так расхваливать свое время.
Тяжела была в прежние годы жизнь русской царевны. Всякая девушка, родившаяся не в царском семействе, хоть и подвергалась тоже немалым строгостям и должна была вести жизнь уединенную, все же от нее не отняты были права на семейное счастье. Достигнув известного возраста, она выходила замуж, положим, не видав до свадьбы своего жениха и не зная, кто будет ее господином, но все же у нее оставалась надежда, что этот неведомый господин окажется по сердцу, будет добрым мужем. Да и, наконец, отлично понимая, что от своей судьбы не уйдешь и не найдешь себе другую, русская женщина привязывалась даже и к плохому мужу. Потом у нее являлись дети, а с ними и новая радость, новая прелесть жизни.
Русская же царевна не имела перед собой никакой надежда на семейное счастье. Со дня рождения, по одному своему положению, она была обречена на вечное девство. Выдать ее замуж оказывалось невозможным – брак с иноземным принцем не допускался по религиозным причинам, а брак с человеком русским, со своим подданным, хотя бы из высокого боярского или княжеского рода, считался зазорным для царевны. Таким образом, девица-царевна волей-неволей должна была готовиться в монастырки, постницы, монахини. Радость и счастье наполняли ее жизнь только в детстве, когда эти радость и счастье бессознательны и зарождаются сами собою, без всякой видимой причины. Но едва царевна вступала в сознательный возраст, едва начинала развиваться телесно и умственно, едва являлась в ней законная, естественная потребность в радости и счастье, в некоторой полноте жизни, как становилась перед нею мысль о том, что она навсегда должна гнать от себя все светлые грезы, что не для нее то, о чем мечтают, чего дожидаются и что получают другие девушки, начиная от боярышни и кончая каждой простой поселянкой.
Большинство русских царевен кончали жизнь в монастырях и все без исключения, которые оставались жить в миру, не выходили замуж.
Конечно, некоторые из них неспособны были безропотно подчиняться своей горькой доле. Горячая кровь заявляла свои законные требования, и несчастная царевна начинала борьбу за право жизни. Но как же могла она бороться против укоренившегося и признанного священным и неизменным обычая? Она могла бороться тайно, под видом скромницы и постницы жить никому неведомою, от всех глаз скрываемою, тайною жизнью сердца.
Молодость требовала любви, и предметом этой любви являлся первый мужчина, с которым могла встретиться царевна.
Под тихими сводами терема происходило немало всяких драм и комедий, далеко не идеального содержания. Героем романа несчастной затворницы часто являлся какой-нибудь простой красивый слуга – почти единственное мужское лицо, которое можно было увидеть в тереме.
Иногда случался и другого рода грех: царевна увлекалась своим духовником, и духовник не имел силы противиться искушению.
Эта тайная соблазнительная история иной раз оканчивалась очень трагично. Как ни хитро устраивали свои дела затворницы, все же не могли они скрываться друг от друга, поневоле должны были искать в своих сожительницах помощниц себе и укрывательниц их греха. Случалось так, что женщины поссорятся между собою, и вот вчерашний друг и наперсница идет с доносом. Дело доходит до государя, и тут уж никому нет спасенья: срам и позор царского рода смывается кровью и лютыми муками виновных и невинных. При самом лучшем исходе согрешившую царевну ожидает далекая монастырская келья, суровое одиночное заключение, тюрьма страшная с голодом и холодом.
Другой раз пройдет незаметно, никому неведомо тайная теремная история; все концы схоронят в воду; терем торжествует. Но можно себе представить, как весь он, от мала до велика, занят этими похождениями одной из своих сожительниц. Какие идут разговоры, пересуды, сплетни, как от дурного, соблазнительного примера извращается воображение теремных обитательниц!..