Да, так высоколобый культурный city marketing. Вчера, отвернувшись от окна, в котором показывали серый снег вперемешку с серой грязью под грязноватыми стенами Гризинькалнса, я решил проверить свои соображения на практике и совершил два опрометчивых поступка. Первый – купил подвернувшийся онлайн недорогой билет в Прагу, послезавтра туда и отправлюсь. Конечно, дела́ там у меня есть, так что это не пижонство – какая разница, когда делать эти дела, сейчас или через три месяца. Да, в апреле в Праге восхитительно, все цветет, тепло, солнце, можно сидеть на улице возле одного только мне известного винного бара у Святой Анежки, пить посредственное, но не ужасное белое из Жерносеков и болтать на скверном чешском с работающей там с давних пор девушкой. Именно эта прельстительная картинка и заставила меня вчера купить билет не на апрель, а на январь. Если уж сравнивать, так честно. Мрачок рижский с мрачком пражским. Арт-объект versus арт-объект.
Второй опрометчивый поступок, о котором я сожалею уже сейчас, – решение перечесть книгу Анжело Марии Рипеллино Magic Prague. История тут такова. Я купил ее (на английском конечно, итальянского, увы, не знаю) около двадцати лет назад, почти сразу после переезда в Прагу. Надо же что-то прочесть о том месте, где вдруг поселился; остальные в данном деле помогали мало: Швейка я с юности не выносил, а Кафка тогда казался совершенно универсальным, не местным. Грабала на русском об ту пору еще было совсем мало, хотя странным образом у меня быстро установилась персональная связь с этим удивительным стариком, который погиб за четыре года до моего переезда в Прагу, вывалившись из больничного окна, откуда якобы голубей кормил. Муж моей знакомой, молодой таксист, в середине 1990-х постоянно возил Грабала из «Золотого тигра» домой, в Либень, в жопу пьяного. Кроме данного обстоятельства он не помнил о писателе ничего, разве что жаловался, мол, часто приходилось останавливаться – пивная малая нужда есть нужда серьезная и не терпящая отлагательств. Плюс я толком не знал чешского (увы, не шибко-то и узнал с тех пор), так что великая местная литература – Вахал, Ванчура, Голан – была не по зубам. Кундеру я не выношу так же, как и Гашека. Так что срочно требовалось чтение о Праге. И тут в магазине англоязычных книг Anagram, нынче давно уже покойном, я увидел Magic Prague неизвестного мне автора с итальянским именем. Времена были досмартфонные и довайфайные, так что прогуглить (и догугловские тоже, хотя уже что-то существовало, Bing, кажется, еще и «Яндекс», неохота гуглить сейчас и проверять) Ripellino я не мог, довольствовавшись лишь краткой биографической справкой в само́й книге: русист и славист, умер в 1978-м, относительно молодым, а также переводчик с русского и чешского, а также поэт и даже романист. И я ее купил.
Кажется, в моей жизни это единственная графоманская книга, которую я дочел до конца – по своей воле. Она восхитила меня напором, безумной энергией и витиеватостью человека, который не привык взвешивать слова, а только швырять их в топку локомотива собственного энтузиазма. Конечно, это книга любви, наверное, единственная такого рода – остальные, великие, от Данте до Шкловского, сочинены все-таки теми, кто действительно умел писать. Семнадцать лет назад казалось, что Рипеллино знал все о вещах, которые меня интересовали – европейском барокко, Тридцатилетней войне, модернизме, Кафке, авангарде в его континентальном изводе, – и о том, о чем я как раз и пытался что-то узнать, – Прага, чешское искусство, чешская литература. Книга эта меня жутко раздражала, примерно каждые несколько часов чтения я отшвыривал ее с негодованиями, но потом подбирал с пола и продолжал. Если важная (м. б., самая интересная) часть литературного модернизма была создана графоманами в любом из значений этого слова (Джойс, Роберт Вальзер, Хлебников), то Magic Prague – несомненно, шедевр позднего модернизма. Я использую здесь английское название: ведь не знаю, что там в оригинале. А вдруг это все придумал Дэвид Ньютон Маринелли, переводчик и журналист-фрилансер, живший на момент первого английского издания Рипеллино в Вене? Или редактор перевода Майкл Генри Хейм, профессор славистики из университета Калифорнии, подозрительно многоязычный (переложения с чешского, сербско-хорватского, венгерского (!) и русского)? Ответить на этот вопрос и сегодня не могу. Впрочем, он риторический.
Книга удивительная, и я ей навсегда благодарен. Рипеллино указал мне на то, что Кафка – писатель чисто пражский, что Прага – город нескольких исторических катастроф, скорее, результат их, что рассказы про императора Рудольфа – не только завлекаловка для туристов, что это город мрачного пьянства, что чешская литература действительно была отличная, а чешское искусство и того лучше. Благодаря ему я принялся перечитывать некогда отшвырнутого Майринка – и обнаружил еще одного великого графомана. Наконец, всё, что я писал о Праге с тех пор, так или иначе зависит от Рипеллино, пусть эта зависимость негативная – отталкивание, избегание, попытка забыть.
Но самое главное другое. Итальянец вложил мне в голову образ города, в котором я жил и который мне, на самом деле, не очень нравился, и этот образ стал сильнее той довольно скучной и бессмысленной Праги, что я видел; он его не то чтобы вытеснил, нет, он просто встал рядом и его нейтрализовал. Покрытая собачьим калом и воняющая прогорклым гуляшом Прага оттенила рипеллиновскую, в которой, впрочем, тоже немало эманаций органического. Однако в рипеллиновском магическом городе, внешне совпадающем со столицей Чехии 2002 года, был сюжет и был смысл; точнее, это была точка порождения культурных смыслов. Придуманный Рипеллино сюжет заключался в том, что начиная с позднего Средневековья Прага становится своего рода плантацией, даже парником, где выращивают высокий модернизм XX века (в местном контексте – первой половины, а то и трети этого столетия). Всё, что происходило в городе на протяжении нескольких столетий, пошло на сырье для производства Верфеля, Майринка, Яначека, Гашека, Коларжа, Киша, Шимы, Брода и, конечно же, Кафки. В этом для Рипеллино – хоть он сам, как мне кажется, это не сознавал: рефлексия не самое его сильное место – современность Праги, которую он видел своими глазами с конца 1950-х до того момента, как советские запретили ему въезд в страну после 1968-го. Тоскуя по потерянному грязноватому чешскому раю, итальянец из данной ситуации ретроспективно, умозрительно выстраивает образ «магической Праги», заменяя им реальный город, где он уже никогда не окажется. Эта иллюзорная ретроспективная современность Праги и стала идеальным объектом современного искусства. Не «Прага» в любом ее виде, образе, даже туристическом, а ее перенасыщенная прошлым «современность». Сравните эту Прагу с – тоже идеально сочиненной – Прагой из восхитительного романа Брюса Чатвина «Утц» (в отличие от опуса Рипеллино ни секунды не графоманского, а суховатого, экономного, элегантного), и вы почувствуете разницу.
Литературные премии в последние годы выполняют роль пружины в часовом механизме литературного процесса. Создается впечатление, что если премии закрыть, то часовой механизм замрет и событий в литературе не то чтобы совсем не станет, их станет значительно меньше. Можно пойти дальше и сказать, что литературные премии подменили собой литературный процесс. С этим многие согласятся, особенно те, кто премиями несправедливо обделен. В любом случае литературная премия – это почти всегда скандал, о премиях спорят, лауреатов рассматривают под микроскопом и – о чудо! – иногда открывают для себя новое имя. Почему так сложилось, хорошо это или плохо – предмет отдельного разговора.
Премия «Поэзия» учреждена фондом «Достоинство» в 2018 году и является преемницей премии «Поэт». Смена формата самой масштабной российской поэтической премии стала ответом на вызовы современности и ожидания читателей. Важное отличие «Поэзии» от «Поэта» организаторы видят в концентрации внимания на отдельных стихотворениях, поэтических переводах и критических материалах о поэзии, опубликованных в течение календарного года, предшествующего году вручения премий. В итоговый список по трем номинациям – «Стихотворение года», «Поэтический перевод», «Критика» – могут войти до ста поэтических текстов, до пятнадцати переводов с любого языка на русский и до десяти критических статей, эссе, рецензий. Премиальный лист 2019 года включает сто двадцать пять работ. В жюри премии – известные поэты, издатели, редакторы и модераторы интернет-журналов и сетевых литературных ресурсов, журналисты, критики, переводчики, слависты, кураторы ежегодных поэтических фестивалей и региональных литературных программ. В жюри 2019 года входят семьдесят два человека. В следующем сезоне планируется пригласить еще двадцать восемь. Стоит отметить, что эксперты, осуществляющие отбор, и жюри работают в проекте безвозмездно. С условиями работы премии можно ознакомиться на официальном сайте http://poetryprize.ru/about/polozhenie-o-premii/
Премия стартовала 1 марта 2019 года, вызвала неожиданный громкий резонанс, споры в литературных кругах не утихают. Эксперты предприняли попытку объединить в одном списке авторов разных поколений, известных и только входящих в литературу, вокруг которых сгущалось общественное внимание, чьи произведения стали событием в 2018 году, вызвали споры внутри профессионального сообщества. Многих «знаковых» имен искушенный читатель в премиальном листе не найдет. Не все звезды оказались доступны кругу экспертов премии, не у всех состоялись публикации в рассматриваемом году, не до каждого мы сумели донести задачи нового проекта. Отказались участвовать по разным уважительным причинам лишь несколько авторов. Нам недостает дорогих сердцу славных имен, надеемся в будущем заполнить пробелы. Но, с другой стороны, пробелы открыли возможность для участия авторам, которые неизбежно остались бы за бортом премиального ковчега, потому что, как было справедливо сказано в адрес премии, «прекрасных поэтов больше, чем сто».
Через несколько дней после публикации премиального листа, когда интернет забурлил и вознегодовал, в книжном магазине «У Кентавра» прошел круглый стол, организованный Александром Житенёвым в рамках его научного проекта «Поэт и поэзия в постисторическую эпоху». Рабочее название круглого стола было провокационно, под стать премии: «Возможно ли “Стихотворение года”?» Я, как единственный официальный сотрудник премии, «начальник Чукотки», шел на встречу, приготовившись к тому, что ученые мужи меня растерзают, аки львы, или заклюют, как прекрасные птицы гадкого утенка, но новую премию встретили с интересом, учли условия работы и сложности, с которыми проект столкнулся. Огромная благодарность всем участникам и организаторам круглого стола за поддержку проекта.
Виталий ПУХАНОВ
Тебя не будет, тебя не будет, тебя не будет, –
Подпрыгнул как-то в своей кроватке дошкольник Изя,
Ладошки взмокли, губа трясётся, глаза как блюдца,
Один на целом-прецелом свете во мраке жизни.
Настало утро, и мальчик Изя и все проснулись.
Вот солнце светит, вот папа ходит, вот мама гладит.
Ночные страхи вдруг расступились, перевернулись
В какой-то дикий теду бе нябет, теду бе нябет.
Однажды Изе приснилась птичка с часами в спинке.
Она сидела, потом вспорхнула и улетела,
И понял Изя, столетний Изя, тараща зенки,
Что худо дело, ох, худо дело, эх, худо дело.
Опять за горло его схватили железной хваткой,
Опять сверкнули в углу над шкафом клыки и когти.
Будь Изя прежним, подпрыгнул б снова в своей кроватке,
А этот просто, держась за сердце, привстал на локте.
Я была рада, когда бабушка умерла.
Сначала она начала задумываться, замолкать,
смотреть куда-то между нами,
потом каким-то последним усилием воли
возвращаться обратно.
Через месяц вдруг спросила маму:
«Что это за мальчик сидит на холодильнике?
Видишь, смеётся, хорошенький такой, светловолосый.
Смотри, смотри же – спрыгнул, побежал куда-то,
куда побежал?»
Назавтра увидела деда, молодого, весёлого,
наконец впервые через семнадцать лет после его смерти:
«Что за рубашка на тебе, Афанасий?
Я у тебя что-то не помню такой, я тебе такую не покупала».
Через пару дней напротив за столом
сидела её мачеха. Бабушка толкала мою мать в бок локтем:
«Оль, ничего не пойму – что она молчит и улыбается и молчит,
молчит и улыбается. Матрёна, да что с тобой?»
Через неделю людьми был полон дом.
Бабушка днём и ночью говорила только с ними, знакомыми нам,
ни разу нами не виденными, мёртвыми, довольными,
рассказывающими наперебой,
какой в этом году будет урожай,
как они рады встрече,
а что это за чёрный котёнок прячется в ванной?
При следующей нашей встрече не узнала меня,
как будто меня никогда и не было.
Перестала вставать, открывать глаза, только что-то шептала,
тихо, нехорошо так смеялась –
пустая оболочка, полная чужим духом, как дымом.
Это была не жизнь и не смерть, а что-то совсем чужое,
что-то гораздо хуже.
Потом перестала и смеяться.
Когда мы с мамой меняли простыни, пытались вдвоём её приподнять –
измучились, крошечное тело стало втрое тяжелее,
будто уже заживо пыталось уйти в землю,
стремилось к ней.
В день похорон мама первой пришла в бабушкину квартиру,
присела на кухне.
Рассказывала, что вдруг стало тихо,
потом вдруг ни с того, ни с сего
начали трещать обои по всем комнатам,
вдруг заскрипели, приближаясь, половицы в коридоре.
Но, слава богу, тут кто-то постучался в дверь.
Целовать покойницу в лоб никто не целовал:
тело начало неожиданно чернеть и разлагаться.
Говорят, переморозили в похоронном бюро.
Что-то, говорят, пошло не так.
Я не хочу об этом помнить.
Я всегда думаю об этом.
Ужасно скучаю.
В итоге
смерть даёт нам не меньше, чем жизнь:
законченный образ, историю,
которую нужно однажды рассказать,
чтобы не сойти с ума.
Треск обоев в пустой утренней квартире,
маленький-невидимый-смеющийся мальчик.
Участвуют: Евгения ВЕЖЛЯН, Анна ГОЛУБКОВА, Александр ЖИТЕНЁВ, Михаил ПАВЛОВЕЦ, Владимир ГУБАЙЛОВСКИЙ, Александр МАРКОВ, Амарсана УЛЗЫТУЕВ, Евгений НИКИТИН, Виталий ПУХАНОВ
Александр Житенёв. Мы начинаем разговор о премии «Поэзия». Я предложил представителям жюри Михаилу Павловцу, Анне Голубковой, Александру Маркову принять участие в обсуждении. В разговоре принимает участие и Евгения Вежлян. Примерный круг вопросов был определен заранее, но, разумеется, он служит только точкой отсчета, и каждый из участников разговора вправе оттолкнуться от своих собственных соображений.
Напомню: в 2019 году национальную премию «Поэт» сменила премия «Поэзия». В центре внимания (это важная новация) оказывается уже не творческая практика в целом, а отдельный текст, который предлагается рассматривать как «стихотворение года». Возможно ли «стихотворение года»? И что делает стихотворение «стихотворением года»? Именно этот вопрос, как мне кажется, организует множество других. В какой мере отдельное поэтическое высказывание способно быть событием такого масштаба? Какие варианты событийности предлагает лонг-лист? Можно ли утверждать, что сегодня мы имеем дело не только с разнообразием поэтик, но и с разнообразием поэзий, которые объединены лишь русским языком? Можно ли рассуждать о поэзии в традиционных категориях миссии, назначения, оправдания или язык такого рода неактуален, кажется излишне выспренним и не соответствует современному художественному самосознанию? Какие представления о поэзии сегодня не работают? Какие направления поиска, если исходить из лонг-листа, представляются интересными; можно ли их интерпретировать как новые? И можно ли считать привычные понятия современности и новизны критериями, позволяющими оценивать литературные тексты в этом списке?
Предлагаю каждому высказаться либо по любому из предложенных вопросов, либо поделиться своими соображениями по поводу тех сюжетов, которые подразумевает премия.
Евгения Вежлян. Мне кажется, что премия «Поэзия» – это достаточно радикальный эксперимент. Вопросы же, которые сейчас были поставлены, носят, скорее, привычный характер. Мы привыкли говорить о поэзии в терминах поэтики, в терминах некоторой новизны, радикальности или традиционности. Премия «Поэт», которая предшествовала премии «Поэзия», была ориентирована на пространство, где подобного рода установка была бы правильной, релевантной. Но премия «Поэзия» – это, на мой взгляд, другая история, история про поэзию как институцию. Про поэзию как про некое, как сказал бы Пьер Бурдьё, субполе литературы и про то, что можно сделать с этим субполем, если это социальный эксперимент, если нарушить некоторые традиционные фреймы, табу, привычные действия, которые регулируют это пространство.
Всю радикальность замысленного я поняла только на днях: премия выстрелила. Это был эксперимент, который удался, новая конструкция, которая призвана показать, что все предыдущие конструкции уже не работают, а она работает. В чем радикальность данной премии как жеста? В отказе. Дмитрий Кузьмин писал в «Фейсбуке», что в этой премии интересно не то, что в ней есть, а то, чего в ней нет. Я эту мысль хочу развить, но по-другому. Обычно премия направлена на то, чтобы либо утвердить старую иерархию и канон, либо сменить иерархию, утвердить не канон, а антиканон. Здесь же речь идет не о посягательстве на канон (хотя премия называется пышно, это – национальная премия), а о том, чем стало пространство литературы. Речь идет об акцентуации вниманий, потому что внимания – это основная валюта современной информационной экономики. Типов внимания (читательского, в частности) довольно много. Нет никакого смысла в современном пространстве, таком подвижном и таком мультиплицированном, выделять нечто одно, скажем, поэта. Важно структурировать поле вниманий и расставить акценты на некоторых объектах.
Культура сейчас – это культура сингулярных, единичных, небольших объектов, и в данном случае стихотворение представляет собой идеальный объект современной культуры. Мне кажется, что премия [ «Поэзия»] делает то, что характерно для культуры XXI века. Есть единичный объект, и на нем акцентируется внимание. А то, что литературное сообщество так напрягается, происходит потому, что сознание – и самосознание – сообщества, а особенно поэтического, обладает довольно архаичным характером. Оно ориентировано на модель старой литературы, на модерную модель, которая у нас всегда ассоциировалась со словом «литература». Теперь эта модель, к сожалению, меняется на совсем иную.
Михаил Павловец. Мне бы хотелось обратить внимание на другую смежную тему, заявленную в повестке дня, и, прежде всего, шагнуть от самого понятия «поэзия». Это слово, насколько я понимаю, из категории singularia tantum, то есть такое, которое употребляется в основном в единственном числе, как слово «соль» или слово «солнце». Конечно, можно сказать «в сто тысяч солнц закат сиял», можно сказать «соли тяжелых металлов», но это уже другой языковой эксцесс, который требует отдельного комментария. Так же и с поэзией: можно ли говорить: «поэзии», «как много поэзий»? Мне кажется, что можно, и уже поэтому само название обсуждаемой премии вступает в диалог с возможностью множества поэзий. Перенесем этот взгляд на любой другой вид искусств, скажем, на музыку. Мы знаем, что есть премия «Грэмми». Она дается не за лучшее музыкальное произведение года вообще, а за отдельные концерты, музыкальные произведения, музыкальные высказывания в рамках различных музыкальных жанров или ответвлений. И рэпер, получающий премию «Грэмми», ни в коем случае не вступает в конкуренцию с автором экспериментальной музыки. У каждого из них – своя категория, и каждый соревнуется внутри своего жанра, своего ответвления. В нашем же случае премия «Поэзия» (по крайней мере в моей голове, как в голове члена жюри) сталкивает разные поэзии и предлагает мне определиться: какую поэзию я признаю поэзией года, какую поэзию я выбираю?
Евгения Вежлян. А надо выбирать-то?
Михаил Павловец. Мне надо выбирать, потому что с меня организаторы требуют определить пять текстов…
Евгения Вежлян. Пять из ста?
Михаил Павловец. Да. Все выбранные мною тексты – без стратификации – я полагаю достойными того, чтобы считаться текстами года. Но я понимаю, что каждая из этих поэзий требует особых критериев внутри своих собственных конвенций для того, чтобы внутри них же быть оцененными. Потому что коня и трепетную лань или кирпич и помидор сравнивать крайне сложно. Помню, меня попросили прочитать лекцию о Маяковском на крыше завода «Флакон». Вернее, не лекцию, а лекции, скажем так, небольшого формата, по пятнадцать минут. Я спросил, надо ли популяризировать. «Нет-нет, люди будут образованные, просто короткий формат». И я шел, не зная, на что иду. Это действительно оказалась крыша завода, там стоял микрофон, там разливали сангрию и кормили какими-то каперсами, наколотыми на шпажки. Сидела в основном молодежь, студенческая-послестуденческая, двадцати – тридцати пяти лет. Небольшую часть составляли люди предпенсионного возраста. Всего было около тридцати пяти человек. Как все это происходило? Я выходил к микрофону и рассказывал, например, о звуковой форме стихов Маяковского, сильно не снижая планку, хотя видел, что передо мной не филологи. После этого появлялись четыре девушки в бальных платьях и играли Deep Purple на виолончелях. Затем профессиональные актеры московских театров артистически читали стихи Маяковского. Потом опять выходил я и рассказывал, почему «Облако в штанах» – это, с точки зрения Маяковского, катехизис современного искусства. Самое интересное, что на все наши выступления реагировали одинаково: кричали «браво», «вау», свистели и хлопали, как на рок-концерте. Я получил огромное удовольствие, мне очень понравился прием, мне очень понравилось, что меня потом засыпали вопросами, что мне налили сангрии, даже что-то заплатили, и я ушел. А через полчаса обнаружил, что забыл зонтик. Вернулся за зонтиком и увидел, что за это время на крыше многое поменялось. Вместо тридцати пяти человек там уже было человек сто, а может, и больше. У микрофона друг друга сменяли те люди, что изначально слушали меня, и они читали свои стихи.
Я, естественно, задержался послушать. Что я могу сказать об этих стихах? Это, конечно, не Маяковский, это не Мария Степанова, это была поэзия непрофессиональная. Но и не то, что мы обычно называем графоманией. Крепкий хороший стих, который вполне мог бы звучать в лито или в литературном семинаре. То есть эти люди сначала слушали стихи Маяковского, а потом стали слушать друг друга. Значит, у них есть потребность и эту поэзию слушать, приветствовать, обсуждать и аплодировать. Может быть, формировать своих кумиров в этой среде. Я понял, что про эту поэзию не знаю совершенно ничего, но она существует. И вспомнил, что подобная ситуация характерна и для музыки: есть популярная музыка, а есть рокопопс. И в прозе существуют подобные вещи: есть массовая литература, а есть беллетристика, работающая на грани массовой культуры, но при этом достаточно профессиональная. Видимо, в поэзии тоже формируются какие-то особые поэзии, которые не обращены ни к профессионалам, ни к экспертам, ни к литературоведам, ни к критикам, то есть не к литературному сообществу, а к людям, которые испытывают интерес к поэзии, но при этом не очень нуждаются в экспертной оценке и в каких-то премиях. Они больше ориентируются на свою рецепцию, на свой вкус, на то, нравится им или нет. Более того, я знаю, что сами профессиональные поэты крайне заинтересованы в том, чтобы такая публика появлялась и у них. На протяжении десяти лет существовал литературный салон «На Самотёке». Как-то на сцену вышел рафинированный поэт Лев Рубинштейн, посмотрел в зал со сцены и сказал: «Ой, а кто вы такие? Слушайте, я обычно прихожу на свое выступление и с девятью из десяти человек могу поздороваться лично, а здесь я половины из вас не знаю».
Анна Голубкова. Шок.
Михаил Павловец. Да! Шок, трепет, но и радость: ему было приятно, что слушать его собрались студенты, учителя со школьниками и так далее.
Возвращаясь к премии «Поэзия», хочу сказать: получив набор из ста стихотворений, переводов и критических текстов, я задал себе вопрос: что от меня требуется? Как понимать название номинации «Стихотворение года»? Это был своего рода вызов.
Для меня как для литературоведа стихотворение года – это так называемый «прецедентный текст», то есть текст, который порождает множество текстов. Скажем, для 1913 года, на мой взгляд, текстом года стало «Дыр бул щыл» Кручёных, потому что мало какое стихотворение породило подобное количество рефлексии и отзывов. Но я не могу выбрать такой прецедентный текст из тех, что мне дали, потому что прецедентный текст должен иметь длинный хвост, многолетний хвост из продолжений, рефлексий и реплик. [Здесь это] не получается, не работает.
Или стихотворение года – это «инновативный текст», то есть текст, который действительно движет вперед поэзию, если исходить из известной триады Дмитрия Кузьмина: поэзия, которая приносит нового субъекта, поэзия, которая предлагает новый язык, и поэзия, которая дает новую небывалую форму, представляющую собой серьезный шаг вперед. Но понимаете, передо мной – сто текстов, и я должен провести не экспертизу, [а] целое научное исследование. Я должен использовать множество разных инструментов – литературоведческих, может быть, социологических и проч. Вряд ли именно этого от меня ожидали, когда приглашали в качестве члена жюри.
Есть еще хороший вариант. [Исходить из того, что] текст года – это самый скандальный текст. Первым делом я полез посмотреть, [есть ли в премиальном листе] один скандальный текст, который сильно встряхнул литературное и нелитературное сообщества. Я этот текст нашел и подумал, что это уж точно и есть тот самый текст года, но не был уверен, что наберу пять текстов, которые действительно вызвали скандал.
И тогда я решил, что самая простая моя задача как члена жюри – это идти от себя. Рецептивный подход: я просто прочту эти стихи. Обычно читаю как минимум два раза: сначала слушаю, как стихотворение звучит, а потом перечитываю и стараюсь на музыку стиха положить смысл, семантику и так далее. И, видимо, я просто отберу пять текстов, которые мне понравились, которые меня каким-то образом всколыхнули. Возможно, там будет и скандальный текст, возможно, окажется даже прецедентный. Но в данном случае я просто переложу ответственность с себя на оргкомитет премии, который выбрал меня в качестве инструмента отбора. Видимо, в этом и состоит моя задача. Я – инструмент, [и ко мне применяется] инструментальный подход как к эксперту. Это облегчает душу. В таком случае я не буду смотреть, есть ли мои друзья и знакомые среди авторов, есть ли там текст, который обязательно должен быть, потому что наверняка его все будут [обсуждать]. Я просто буду читать и каким-то образом реагировать, а статистика, социология, голосование и подсчеты пусть скажут, что из этого получится. А результаты можно будет осмыслять и критически, и научно, и досуже – в разговоре за кружкой пива.
Анна Голубкова. Мне в первую очередь хотелось бы поблагодарить Виталия Пуханова за прекрасную идею, крайне оживившую литературную жизнь. Благодаря Виталию новый литературный сезон мы начинаем с бурного обсуждения: и стихов, которые включены в премиальный лист, и принципов, по которым он формировался, и персоналий, которые в него включены. Премия подняла массу вопросов. Когда в ночь с 14 на 15 сентября список появился, вся моя френд-лента «Фейсбука» поделилась на две части: одна часть пишет «спасибо оргкомитету, меня включили в премиальный лист»; вторая часть проклинает оргкомитет, потому что их в этот самый премиальный лист не включили. Но я все-таки не соглашусь с Евгенией. В этой премии заложен, безусловно, революционный механизм, и он может сработать, но имена и стихотворения, которые включены в премиальный лист, – все они известны. Там есть абсолютно неизвестные тебе имена?
Евгения Вежлян. Дело не в том, чтобы открыть новые имена. Я потом скажу в чем. Вы [участники обсуждения] подтверждаете все мои слова.
Анна Голубкова. Безусловно, по сравнению с премией «Поэт», которая была чисто элитарной и выдавалась за заслуги поэтические, литературные, творческие, то есть как бы служила апофеозом творчества, премия «Поэзия» – это демократичная премия. Потому что вопрос, что считать поэзией, на который все сидящие здесь, думаю, свой ответ имеют, все же остается вопросом вечным, из ряда «почему идет дождь? почему светит солнце? есть ли Бог?» Тем не менее, благодаря премии, этот вопрос в очередной раз становится актуальным и активно обсуждается. Но что такое поэзия, что мы можем называть поэзией? Мы знаем ответ на этот вопрос, но, предположим, более широкая публика его не знает.
Евгения Вежлян. А его и нет.
Анна Голубкова. Вероятно. Но, думаю, что каждый из нас выбрал для себя ответ, особенно Виталий, когда задумывал эту премию. Это же ваша идея полностью?
Виталий Пуханов. Я объясню, чья это идея.
Анна Голубкова. Очень интересно. И, как мне кажется, премия «Поэзия» – это, безусловно, шаг к демократизации премиального процесса. Это премия XXI века, когда поэтов стало намного больше…
Михаил Павловец. …чем читателей.
Анна Голубкова. Нет, почему же? На сайте «Стихи.ру», например, размещено несколько сот тысяч поэтов. А ведь поэты читают друг друга. Почти миллион поэтов со «Стихов.ру» – это и миллион читателей. Плюс сложная система, где ты одновременно поэт, критик, читатель и литературовед. Это даже не трехголовый Змей Горыныч. На увеличение числа поэтов мы отвечаем таким вот функциональным расширением. Премия «Поэзия», конечно, внутритусовочная, но уже не элитарная, каковой была премия «Поэт». Эта премия позволяет вывести в фокус публичного внимания самых разных поэтов, самые разные поэтические практики. Не бесконечно разные, конечно, потому что все равно были критерии отбора, были поставлены определенные рамки, за которыми оказались злободневные и, может быть, интересные тексты. То есть демократизм премии «Поэзия» небезграничен. Но именно этот интересный опыт, когда наконец-то премиальный процесс повернулся к людям лицом, мне кажется очень важным. И если этот демократизм будет развиваться и в следующих сезонах, вполне есть шанс, что революционный смысл премии, о котором говорила Евгения, реализуется.
Евгения Вежлян. А можно социологический комментарий сделать? Сейчас, особенно в реплике Михаила, прозвучало подтверждение некоторых моих догадок. Что продемонстрировала эта реплика? Человек перебирает критерии, которые кажутся ему объективными. В каком смысле объективными? В смысле их подключенности к тем институциализующим, легитимирующим, узаконивающим механизмам, которые приняты в литературном сообществе и, у́же, в поэтическом сообществе. Он вдруг понимает, что все навязанные или привнесенные механизмы в этой ситуации нерелевантны. И говорит: «Да ну его всё! Вот что мне нравится, мне лично, то я и буду делать, а ответственность пусть лежит на них…». Причем он же не знает, кто эти «они», правда, Миша?