В деревне Логово – церковь рубленая, желтые толстые бревна, стоит на месте старой каменной, снесенной в шестидесятые, прямо на берегу огромного озера.
Два шага – и камыши, в камышах – рыбацкие тропки, лодочки ждут хозяев, толкаются, подталкивают друг друга, как будто подзадоривают, какая первой уйдет в озеро.
На церковном дворе много цветов, детская площадка с качелями и песочницей, в глубине двора – старые липы и дом батюшки с полукруглым чердачным окном. Сейчас там, под липами, визжит пила и стучат молотки, батюшка и два доброхота из местных мастерят большой стол. На днях обещал быть владыка со свитой, надо всех усадить.
К церковным воротам подруливает «рено» типа «сандеро» калужской сборки. Во двор, в цветы, липы и визг пилы входят двое: рослый дядька в бандане и мелкая тетя в панамке. Обоим крепко за пятьдесят. Дядька орел, красавец – нагловатые светлые глаза, шрам на щеке, кривой перебитый нос… В тетеньке есть что-то мартышечье: грустный взгляд, носик бананчиком и зубки вперед.
Они отрывают батюшку от трудов.
– Нам бы обвенчаться.
– Похвальное намерение. – Батюшка улыбается.
В этом молодом священнике прекрасно все: каштановые волосы, чистая белая кожа, янтарные глаза, рыжая бородища, тельняшка, татуировка «ДМБ 2002» на крепком предплечье.
– Люблю венчать, – признается он.
Ему уже мерещится застолье, уж всяко повеселее, чем с владыкой, хорошее угощение (номерок на машине столичный – батюшка все приметил), приятные разговоры с культурными людьми и пакет гостинцев, передаваемый новобрачными батюшке на прощание.
– Ну что, когда? Давайте в следующую субботу? Сперва приходите на исповедь, а после службы проведу с вами беседу для вступающих в христианский брак, так положено, и в добрый час. Свидетельство из загса не забудьте прихватить. Или копию.
Бандана и панамка переглядываются.
– Нема, – разводит руками бандана.
– Утрачено? Надо восстановить. Этот документ должен быть в вашем семейном архиве. Постарайтесь побыстрее восстановить, и все сделаем.
– Отродясь у нас такой бумаги не было, – признается дядька.
– Проблема, – говорит батюшка. – Сейчас с этим строго. Без загса – никак.
Бандана и панамка приуныли.
– Вы давно вместе?
– Ой… – Дядька махнул рукой, дескать, вечность.
– Детишек сколько? – деловито спросил батюшка.
Панамка захихикала, а дядька удивился:
– Откуда?
– Я вас не понимаю, – нахмурился батюшка.
– Маня, иди погуляй, – велел дядька.
Она уселась на детские качели, раскачивалась и смотрела, как рыбаки возятся в лодках.
Дядька между тем заговорил тихо, сбивчиво и эмоционально:
– Они в сталинке жили, а мы через двор, в бараке. Уж не помню, почему у них в гостях оказался. В первом классе дело было. У нее папа – инженер-конструктор, мама – библиотекарша… Дома чисто, тихо… А у меня батя – грузчик в угловом, колдырь, гонял нас почем зря… Социальная, короче, пропасть. Бездна! И вот родители ее, они меня с первого класса, как родного. И обедом накормят, и уроки проверят. Михал Абрамыч, Бела Лазаревна… Если при мне кто против жидов что вякнет, я сразу – в торец. Благодарен потому что. Человеком только через их доброту и стал. Это ж Бела Лазаревна первая заметила, что я с деревяшками возиться люблю. Спрофориентировала в ПТУ краснодеревщиков. И работа по душе, и всегда при дензнаках. Кстати, если что – я из икейской табуретки стульчик времен Александра Третьего скомстролю, комар носа не подточит, это как два пальца… Дурим лохов богатых, конечно, грешные… Вот, значит. Ну, так и дружим. От шпаны ее защищал. Как брат. И она – как сестренка.
Батюшка терпеливо слушает.
Панамка тем временем безмятежно качается на детских качелях и перекликается с рыбаками:
– Дядь Петь! А линь в этом году хорошо идет? А язь? А лещ? Идет лещ? А Эсокс луциус? А Скардиниус Эрострофталамус?
– Вы меня запутали, – говорит батюшка. – Брат, сестренка… Венчание… Не пойму… Вы семья или нет? Вы женаты?
– Я? А то! Много раз, и все удачно. У трудового народа как положено – пришел с армии, женись, а то может у тебя дефект какой… Я на Раюхе с третьего подъезда женился, у нас Катюха с Андрюхой… Потом Ольгуня была, там Настёна у меня… Красавица… Жеральдина еще, с пятой подстанции, но с ней так жил, без расписки, чтобы паспорт не марать…
– Но я правильно понимаю, что сейчас вы состоите в гражданском браке с… (кивает в сторону качелей).
– Нет, мы не состоим. Мы по жизни дружим. Ее тоже помотало, пообжигалась девчонка, и по Америкам с Израилями жила, и то и сё, а потом вернулась, на все плюнула и тут дом купила. А что? Рыбалка, лес… Огород развели, сад от старых хозяев остался… Живи да радуйся.
– Понятно. То есть понятного как раз маловато. Эта ваша школьная подруга не является вашей фактической женой.
Дядька смеется от души, как будто батюшка хорошо пошутил.
– Да на чем тут жениться-то? Жена, она должна быть… Как селедка! Толстая и нежная! Чтоб слюнки текли, как глянешь. А это что? Стебелек мой в красной косынке… Да я-то мужик здоровый, мне иной раз до того охота… Грешным делом за бока ее однажды по-хозяйски взял, так она прямо взмолилась: «Володя, не будем портить отношения». Точняги ведь! Не будем портить отношения!
Пауза.
Янтарные глаза батюшки становятся очень большими и сердитыми.
– Послушайте, вы Евангелие читали? Что муж и жена – единая плоть, вот это вот? Тех, кто не исполняет супружеские обязанности, от причастия положено отлучать. Вы как себе это представляете? Вот допустим, гипотетически, вы обвенчаетесь с подругой детства, с которой у вас чисто дружеские отношения, а как вы, извините за прямоту, нужду справлять будете? Бегать, что ли, по этим Раюхам с Ольгухами?
– Как-нибудь урегулируем, – бубнит дядька. – Господь управит.
– Дикость какая! У вас каша в голове. Значит, или вы будете жить как муж с женой, зарегистрируетесь в загсе, прочтете Евангелие, и после этого я вас обвенчаю, или перестаньте голову морочить.
– Нет, как муж с женой – это даже не уговаривайте. Все под откос пойдет через полчаса, спасибо, знаем, плавали, я трех жен ухайдокал, а может, они меня… Раюха, Ольгуня, Жеральдина еще с пятой подстанции… Как вспомнишь, так вздрогнешь… А тут – человеческие отношения. Доверие. Взаимопонимание. Поддержка.
Батюшка молчит, и дядька смотрит на него.
– Не греет вас дружба русского и еврейского народов, – понимает он. – Что-то не рады вы, как я погляжу.
У батюшки зашумело в голове.
– Радует! Очень радует! Вы с первого класса дружили с девочкой, ее родители поддерживали вас, подростка из трудной семьи, вы пронесли эту дружбу и благодарность через всю жизнь, это прекрасно, это очень позитивно, я про вас на проповеди расскажу. Но друзей не венчают!!! Это невозможно. Это бред. Какого лешего вам с ней венчаться???
Дядька не понимает, как батюшка не понимает.
– Так помирать скоро. У нее никого, и я один как сыч. А Маргарита Ивановна с восьмого дома, дачница с Питера, говорит, кто не венчался, тот на том свете не встретится. Она врать не станет, она доктор физико-математических наук. Что ж мне, на том свете чаю будет не с кем попить?
«Маргарита Ивановна… Высокая старуха, на службу приходит в тренировочном костюме… Ну, бабка, схлопочешь ты у меня…»
Батюшка садится на скамейку.
– Почему вы так уверены, что на том свете будет чай? – устало и грустно спрашивает он, и в нагловатых светлых глазах его собеседника тоже появляется растерянность и грусть.
На том берегу озера началась дискотека, и простенькая, попсовая песенка казалась издалека задумчивой и красивой…
– Вот что, – решает батюшка. – На днях нас посетит архимандрит, владыка Серафим. Будет проповедь и беседа со всеми желающими. Вопросы и ответы. Обязательно приходите и расскажите обо всех ваших проблемах… Про жен ваших… Про эту дружбу школьную… Уверен, что владыка посоветует вам что-нибудь хорошее.
– Он не монах, часом? – настораживается дядька.
– Разумеется. Чтобы достичь такого высокого сана, надо смолоду принять постриг, – терпеливо разъяснил батюшка.
– Это монах, что ли, приедет население обучать, как мужикам с бабами жить? Интересный случай…
Батюшка встает. Разговор окончен.
Дядька смотрит на него:
– Отец Антоний… Может, договоримся? Тебе крышу крыть надо. У тебя таинства, благодати, а у меня дензнаки. Я нежадный. Договоримся, а?
– Буду рад видеть вас и вашу подругу детства на службе, – с достоинством отвечает батюшка.
Плещется о лодочки озерная вода, солнце собирается спрятаться за леса на том берегу.
– Маня, валим, – командует дядька, и она спрыгивает с качелей, как воробей.
Батюшка смотрит, как удаляется, покачиваясь на колдобинах, автомобиль, и думает об этих двоих, почти что стариках, стареющих детях, одиноких, льнущих друг к другу… А может, такая вот дружба – это и есть настоящая любовь? Батюшка думает про безбожие, про наивную народную веру, про страх смерти. Он бы еще долго так стоял, смотрел на озеро и думал про всякое…
Но к нему по тропинке спешит матушка:
– Так, Антон… Это долго будет продолжаться? Ты, вообще, на часы смотришь? Куда ты исчез? Вы потом полночи молотками долбачить будете? Дорогой мой, да у тебя столбняк, что ли?
– Извини, задумался, – виноватится батюшка и плетется за ней.
Семья, ничего не попишешь. Муж да убоится жены своей.
Вечером в этих краях долго светло. Поднимается туман от озер и полей. Засыпает земля, многострадальная, истерзанная нашествиями иноплеменных, напитанная кровью солдат, великая и кроткая.
Допоздна работает лавочка, где хозяйкой жена участкового, мужики толкутся на ступеньках. Краснодеревщик выходит с покупками, ручкается со знакомыми.
– Слышь, Мань, что у магаза толкуют, – радостно говорит он, входя в избу с четвертинкой и пряниками. – В Каменно попа прислали, храм поднимать.
– Вертолетом забросили? – удивляется Маня. – Там дорог нет.
– То-то и оно, – радуется дядька. – Дорог нет, живут полторы старухи, нищета, голяк, а у попа малых ребят полный дом. Мы ему матпомощь оформим, если наш вопрос решит аккуратно. Вот завтра прямо и подкатим.
– Как подкатим-то? Туда и вездеходом не долезешь…
– С озера подойдем! С утряка пойду с Харитоновым про моторку договорюсь. А? Ловко придумал?
Он протягивает ей руку, она шлепает по его широкой ладони маленькой лапкой и смотрит на него с восхищением.
Уломают попа. Будет, будет с кем на том свете чаю попить.
Так постоянно имелись над Илюшей агукающие фигуры, что и в сон проникали полностью, никак не меняясь. Как наяву, трясли перед лицом яркими громыхающими предметами, игриво спрашивали: «Да? Да?» Смеялись. Илюша научился смеяться им в ответ. Обретя клички из двух слогов, фигуры стали следить, чтобы Илюша не ударился головой об угол стола, не сунул пальцы в розетку, не опрокинул на себя кипящую кастрюлю, не упал с дивана. Сажали рядом и повторяли одно и то же, тыкая пальцем в картинки, пока Илюша в один прекрасный момент не понял, о чем это они, всё до последнего слова. Пока не сообразил, что такое «испечь», «колобок», то, как выглядит и называется каждый из зверей, попадающийся колобку по пути. Тогда Илюша еще не знал слова «довыделывался», но оно в виде чувства промелькивало в нем, когда колобок от раза к разу встречал свой закономерный конец. Сказка не надоедала, Илюша сам уже требовал повторить ее и несколько других историй: про репку, курицу с золотым яйцом, непослушного петуха, которого крала опять же лиса, очевидно не насытившись колобком, она же выгоняла зайца из лубяной избушки, она же пугалась другого петуха (или того же самого, съеденного понарошку, способного возвращаться то в роли героя, то в роли глупой птицы) и покидала заячью жилплощадь.
В детском саду все делалось вместе: еда, сон, игры. Стоило слегка увлечься какой-нибудь игрушкой или просто сесть где-нибудь, о чем-нибудь подумать в стороне от других, почти сразу же подходили, интересовались, тянули к людям. Когда случился первый в Илюшиной жизни карантин, его отдали соседке-пенсионерке из ближайшего к их пятиэтажке деревянного домика, внутри которого все пахло как из приоткрытой двери детсадовской столовой, а каждая поверхность, до которой Илюша дотрагивался, была слегка липкой. В этом домике Илюша подцепил вшей, и его перестали туда водить – уговорили другую старушку из соседнего подъезда.
С трудом его первый раз запихнули в квартиру, откуда дохнуло на Илюшу так же, как когда-то из кабинета в больнице, где брали кровь из пальца. Если у первой старушки он листал цветные журналы, такие сыроватые, как осенние листья, то здесь, в чудовищной чистоте, где даже кактусы блестели, будто их ежедневно протирали каким-то образом, будто отдельно мыли каждую колючку, в этой квартире нечего было разглядывать. В тех синих журналах, в тех толстых темных книгах, что стояли на полках в шкафу, не имелось картинок, там были одни только буквы. Старушка попробовала научить читать Илюшу, но ему сразу же стало скучно. «Не знаю, – говорила она затем в телефонную трубку, что была белее, чем яичная скорлупа, – мой Арсений в это время уже гаммы играл».
Все последующие разы Илюша просто сидел на кухне, глядя в окно, а старушка находилась рядом, за кухонным столом, раз в несколько минут перелистывала страницу в синем журнале, поглядывала на белый будильник и тихо вздыхала.
В какой-то момент его собственная бабушка вышла наконец на пенсию, но это уже было ближе к школе, потому что именно из того времени запомнилась ее часто повторяемая шутка: «Ну что? Скоро будешь колы носить мне и маме? Будем огород городить?» Что-то было в ее голосе такое, когда она произносила эти слова, от интонации воспитателей, когда они кивали в сторону Илюши. «Не всем же звезды с неба хватать, – говорила мама, – кто-то и работать должен».
И действительно, в школе не заладилось сразу со всеми предметами, включая труд и рисование. Бабушка отводила Илюшу в школу, затем приходила забирать его из группы продленного дня, выслушивала жалобы педагогов, вела его домой и пересказывала ему эти жалобы, которые он и так слышал прекрасно, затем пересказывала эти жалобы маме. «Ну а что я могу поделать? Я все время на работе!» – кричала мама.
Если бы это сразу обрушилось на Илюшу: если бы его хвалили, хвалили, а затем стали ругать, он, может быть, и погряз бы в тоске. Но, во-первых, почти ничего не изменилось с тех пор, как он был дошкольником, просто задачи, которые Илюша должен был выполнять, стали сложнее. А во-вторых, что-то затеплилось в нем этакое, которое, может, всегда в нем было, просто никак не проявлялось. Поняв, что он что-то упустил во время первых недель в школе, он, невероятным образом мучая себя тайком от бабушки и мамы, делая вид, будто играет в другой комнате, вглядывался в букварь, потому что если его видели с букварем дома, то сразу же подсаживались советовать и подсказывать, невыносимо скрывая раздражение и бессилие. Это чудо, когда бессмысленно отстоявшие друг от друга значки, имевшие короткие имена, внезапно образовали слово «лес», слово «около», слово «леса», слово «река», Илюша запомнил. Именно оно позволило ему перейти из класса в класс, помогло смешаться с большинством троечников.
Первое школьное лето и несколько следующих частью состояли из пионерского лагеря. Там постоянно крутились многочисленные люди, порой совершенно поначалу незнакомые, с ними нужно было делить едва ли не всё: туалет, душ, еду, сон, любой промежуток свободного времени. Но именно там Илюшу стали звать Ильей, и это прилепилось к нему настолько, что и дома стали звать Ильей тоже. Как раз в лагере случались такие ссоры, из каких он мог выйти победителем: с теми же бабушкой и мамой спорить и драться было бесполезно (да Илья и не пытался драться ни с мамой, ни с бабушкой), местный обидчик в классе чуть что успевал призвать на помощь классного руководителя. В лагере Илье удалось отстоять себя от тех, кто пытался что-нибудь отобрать у него, лез с прозвищем либо вмешивался в его игру с друзьями. Он почувствовал, что в нем есть нечто такое, его собственное, которое не воспитывали ни дома, ни в школе, этому нельзя было поставить оценку, нельзя было отключить, как телевизор, в наказание за двойку. Еще детским чувством, но Илья определил, как легко расплескать это внутреннее чувство любым неправильным делом, словом, такое странное ощущение, будто на тебя кто-то смотрит изнутри.
Илье исполнилось тринадцать, когда бабушка стала быстро сдавать. Сначала она сама ходила в больницу, затем захромала и стала добираться до больницы с тростью, скоро и этого стало недостаточно, нужно было поддерживать ее, даже когда она желала передвигаться по квартире. Однажды она и вовсе не смогла встать, именно в этот день невыносимо начал гудеть кран в кухне, передавая дрожание и гул во всю квартиру. Мама попросила вызвать сантехника, но, руководимый внезапным упрямством и внутренней интуицией, Илья разыскал отцовский ящик с инструментами (единственное, что от отца осталось, если не считать нескольких черно-белых фотографий) и как-то само собой произвел нехитрую операцию по замене прокладок, точнее, как бы даже не сам произвел, а только слушался уверенного внутреннего себя. И так же, будто себе не принадлежа, года полтора откликался на каждый горестный зов из бабушкиной комнаты, даже уколы научился делать, не говоря уж о том, чтобы вынести судно. Мама принялась намекать, что не только ей нужны подработки, Илье тоже неплохо бы что-нибудь найти, какое-нибудь денежное занятие, поскольку бабушкина ветеранская пенсия скоро прекратится. Бабушка, когда прознала об этих разговорах, устроила маме нагоняй, сказала, что у нее есть сбережения, что комнату, в которой она сейчас безвылазно лежит, можно потом сдать студенту или даже двум, а парень пусть учится, если сможет хотя бы в ПТУ поступить.
Так и сделали, выждали только девять дней, переклеили обои, перехватили соседей, которые тащили на помойку довольно еще приличный диван, вытравили тараканов, живших в этом диване, вытравили тараканов, расползшихся из дивана по всей квартире по многочисленным щелям в плинтусах, под полом, за тусклым ковром, изображавшим оленей на водопое, за шкафами кухонного гарнитура да много где еще, поставили будущему жильцу журнальный столик, настольную лампу, дали объявление и заселили первого же студента, хотя маме он и не понравился, потому что спросил, можно ли курить в комнате (нет), на кухне (в форточку), можно ли водить в квартиру друзей, девушку, хотя бы изредка (нет). С этим студентом маму примиряло только то, что был январь, другие студенты устроили свое жилье еще летом или осенью, а этого выперли из общежития за некое новогоднее веселье, о котором он не спешил распространяться.
За первым ужином под новой крышей студент сразу же спросил, куда собирается поступать Илья. «В училище какое-нибудь, – ответила за Илью мама, – только, ой, сильно сомневаюсь, что куда-нибудь поступим, с математикой у нас плохо всё, да и сочинение, не знаю, как он напишет, ничего же не читаем! Лишь бы по улицам с дружками». «Ну, не знаю. У меня батя однажды, когда делал со мной уроки в шестом классе, даже, кажется, пытался в окно выброситься, а сейчас – вот, все нормально, – сказал студент, – не надо к ней, к этой математике, относиться, как к чему-то прямо-таки небесному, тем более к школьной математике, в которой два прихлопа, три притопа. И поскольку разговор об училище идет, а не об МГУ, то вполне реально все это подтянуть».
«Это просто искусство мухляжа, да и всё, – объяснял он Илье затем, когда убедил его позаниматься. – Почти любое решение школьной задачи – это подгонка под решение квадратного или кубического уравнения, умеешь это делать, считай, тройка или даже четверка в кармане».
«Да и больших книг бояться глупо, это просто вариации всякой глупости знакомой, – сказал студент, когда дела с математикой, едва ли не вопреки воле самого Ильи, пошли на лад, а сочинение еще пугало. – Попробуй прочитать и сравнить. Это просто называется громким словом “классика”, а на деле – вполне себе интересные книги, только к некоторым нужно привыкнуть, ну, как к вкусу какому-нибудь. “Горе от ума” – это усложненная сказка про медведя, который другим зверям дом разломал. Лев Николаевич – “Ежик в тумане”: дуб выплывает из мрака, лошадь возвышается над ежиком, как Наполеон над Болконским. И так же совершенно со всем остальным. А если выучишь слова “сюрреализм” да “экзистенциальный”, а еще лучше словосочетание “экзистенциальная драма”, тебя в ПТУ на руках занесут, может, даже не станут спрашивать, что ты имел в виду, когда это написал».
Студент будто и появился только для того, чтобы подготовить Илью к экзаменам и пропасть. Илья даже попрощаться с ним не успел, застал уже пустую комнату и, хотя и не выдал этого, переживал больше, чем после смерти бабушки, и потому переживал еще и из-за этого.
Илья отучился на оператора-наладчика станков с ЧПУ, затем сходил в армию, где тоже оказался пристроен за станком – делал фигурную резьбу для мебели, производство которой наладил на территории части предприимчивый полковник, затем вернулся домой и по рекомендации этого самого полковника чуть ли не в день приезда устроился на работу.
Почти сразу навалилась халтура. Илью так увлекла эта постоянная активность, когда на раз в две или три недели выдавался единственный день отдыха, так понесла работа, что он не сразу заметил, насколько это тяжело, будто усталость описала некий полный круг, зашла с другой стороны и стала даже бодрить в течение рабочего дня. Несколько лет подряд Илья приходил домой, ужинал, отмечал очередного жильца, жиличку, бывало и так, что сразу семейную пару, да еще и с ребенком, мылся, уходил к себе в комнату и не засыпал даже, не вырубался, а такое было, словно кто-то батарейки из него вытаскивал, но и этому спасительному мраку фоном служили телевизор, разговоры, ходьба, покашливания, плач чужого ребенка. Илья стал намекать матери, чтобы она завязывала со сдачей комнаты очередным жильцам, поскольку утомительно было в единственный выходной ждать своей очереди в ванную, тесниться на кухне. Деньги, в конце концов, имелись уже. «Раз есть деньги – съезжай, у меня тоже планы, я еще молодая вполне себе женщина», – сказала мама. Связаны эти слова были с тем, что к ним как раз подселился ровесник мамы – сорока с чем-то завскладом с серьезными намерениями. По-хорошему, нужно было просто встретить его на улице, слегка намекнуть, чуть-чуть потолкать в плечо, однако вместо этого Илья действительно снял квартиру с мебелью в другом конце города и в тот же день запихал все свои вещи в рюкзак и переехал двумя трамваями на новое место.
Сначала было беспокойство, будто у собаки, он ходил из угла в угол, смотрел с необыкновенной высоты на кажущийся чужим двор, сходил в магазин и, зачем-то пожадничав, купил сразу четыре банки пива, а потом выпил их минут за двадцать. Долго сидел напротив телевизора, совершенно не видя передачу, увлеченный чем-то непонятным внутри себя, а затем внезапно сообразил, что ведь двадцать с лишним лет вообще ни одного дня не оставался один дома и вне дома так, чтобы кто-то не смеялся, не стучался к нему, чтобы не было вероятности, что кто-нибудь приблизится и начнет задавать вопросы, рассказывать истории, будет молчать рядом, окликнет, вздохнет, станет жаловаться на что-нибудь, смотреть, советовать, учить, сетовать, завязывать разговор о погоде, политике, жизни вообще, греметь посудой на кухне и громко вздыхать, расстроенно резать овощи на разделочной доске, обсуждать его без него самого, сплетничать о соседях, обсуждать срам в телевизоре и газетах, винить правительство, винить коммунальные службы, кондукторов, транспорт, продавцов, цены, рассказывать один и тот же анекдот, лезть с внезапными поцелуями и внезапными объятиями, спрашивать, что он ел и что будет есть.
Он понял: вся его жизнь, от рождения, через детский сад, школу, пионерские лагеря, училище, армию, работу, была будто один день какого-то чужого, очень шумного праздника, где веселились все, кроме него. Без конца его дергали, порой вытаскивали на общее обозрение, ждали от него чего-то, а он хотел только спать, но спать было еще рано. Теперь был вечер после этого немыслимо длинного праздничного дня, прошедшего как бы в тесном и душном Доме культуры, где по прихоти пожилого директора переусердствовали с температурой парового отопления, Илья будто вышел из этого дома на зимний воздух. То, что он принимал за отдых, когда отстранялся от общего гвалта, не было вовсе отдыхом, а только передышкой. Оказалось, что под тем расслаблением, к какому он привык от рождения, таился невероятный покой, охвативший его теперь с такой мощью, что не было сил встать.