– Вот над новыми русскими когда-то повадились смеяться и сочинять про них анекдоты, а ведь они всегда были совершенно разные, не говоря уже о крайностях, когда один олигарх убил жену с расчленением и шьет рукавицы в Красноярском крае, а другой выиграл у англичан миллион фунтов и вступил в партию, название которой я не выдам даже под пытками. Заодно не спрашивайте меня, почему я терпеть не могу недорогие мужские духи «Пол Смит»…
Иван Иванович лукаво, как Ленин, прищурился на нас, и мы все замерли в ожидании его нового интересного рассказа «из жизни». Все мы – я, Фофанов, Егорчиков, Абдрашитов, Шепета, Колесов, Ким, Лобычев, Кабаков, Гаврилов, Кац, Салимон.
– Если уж тебе в чем не везет, то с этим совершенно и не надо бороться, – решил наконец новый русский Эдик, когда отроги Сихотэ-Алиня затянул предательский туман и стало понятно, что ни один самолет сейчас взлететь не может, а тем более спортивная «Сесна», принадлежащая лично Эдику, которой он управлялсам, не доверяя этот дорогостоящий механизм более никому на свете.
Тоска не отпускала. Эдик мучился, потому что никак не мог понять, что это такое – тоска, когда последнее время дела идут так ладно. Не то что в прежние близкие времена, где его компаньоны вдруг оказывались предателями, дефолт караулил человека за каждым углом и даже прекрасные женские глаза светились знаком «$», как электролампочка вольфрамовой нитью. На одной из обладательниц таких глаз он и женился тогда, хотя сейчас их совместная жизнь явно зашла в тупик: Эдик мечтал о сыне, жена рожать детей решительно не желала, утверждая, что «это портит фигуру». А фигура ей была ой как нужна на пляжах экзотических стран и островов, куда она обычно ездила в одиночестве, утверждая, что «супруги время от времени должны отдыхать друг от друга».
В проходящий поезд «Москва – Владивосток» он сел без труда, потому что билеты сейчас, надо прямо сказать, стали довольно дорогие, а если даже их нет, то всегда есть билеты в вагон «СВ», которые еще дороже.
А Эдик, как вы понимаете, был богат, относительно богат, потому что абсолютных богачей не существует, равно как и абсолютных бедняков. Человеку всегда есть куда развиваться: вверх ли, вниз ли, влево, вправо – все равно. Человек ведь вовсе не безнадежен, как бы об этом ни твердили различные исследователи человеков, начиная от времен Гомера и заканчивая временами Сорокина.
Главное, как это ни странно, чтобы человек был хороший. А Эдик этот наш был ну уж, может быть, и не так хорош, как ангел, но уж и не такая дрянь вроде черта, каковыми являлись и являются многие деятели его сословия, отдельные представители которых вдруг безвременно, в расцвете злых сил оказывались на кладбищах, зато другие вдруг взлетали на такую высоту, где их и установкой «Град» не достанешь.
Эдик всегда пытался вести свои дела честно, помня, что первоначальный капитал ему достался в прямом и переносном смысле от Бога. Дело в том, что на самой заре начала конца перестройки он вдруг оказался в братской черноморской стране на букву Б., где еще вовсю свирепствовали старые порядки и в частности было запрещено верить в Бога и торговать иконами. А у нас в России уже вовсю выпускали бумажные иконки. Эдик тогда призанял денег у родственников и коллег по Центральной научно-исследовательской лаборатории Министерства цветной металлургии, где он парился в качестве младшего научного сотрудника, и, прикупив таких бумажных иконок на все эти деньги, перевез товар в братскую страну Б., где с помощью уже новых коллег, зарубежных компаньонов по бизнесу, наклеил иконки на полированные, тонированные деревянные дощечки, которые были проданы с прибылью более тысячи процентов. Дальнейшее – понятно. Сейчас, например, он занимался разработкой заброшенных молибденовых рудников. И здесь тоже все было по-честному. Потому что, во-первых, до рудников из-за низкого содержания в них молибдена и золота никому не было дела, а во-вторых, Эдик решил на месте организовать переработку руды до состояния конкурентоспособного концентрата, отчего и оказался перед самым Новым годом в этих диких для него дальневосточных краях.
– Может, в картишки перекинемся, – предложил ему сосед, так и не представившийся по имени вальяжный господин с набриолиненной головой, резко пахнущий недорогими мужскими духами «Пол Смит».
Эдик отрицательно покачал головой.
– Тогда… может это… глоточек виски со льдом, – заторопился вальяжный, искоса поглядывая на дорогой кожаный портфель странного попутчика, возникшего в этом двухместном купе буквально ниоткуда и вот уже полчаса молча глядящего в темное окошко, за которым своей отдельной жизнью жила невидимая Россия.
– Нет, не хочу, – сказал Эдик.
– Почему? – искренне удивился его визави.
– Тоска потому что, – нелюбезно ответил Эдик и вышел в коридор, резко затворив за собой дверь. Растворил другую дверь и шагнул в морозный тамбур, чтобы продышаться перед походом в вагон-ресторан. Поезд внезапно замедлил ход, и сквозь морозное стекло вагона перед Эдиком вдруг мелькнуло тусклое «Ст. Варварка Приморско-Сиб. ж. д.».
И будто какая-то неведомая сила заставила Эдика рвануть обратно в купе, схватить портфель, натянуть кожаную куртку и выскочить из поезда уже практически на ходу, не обращая внимания на удивленные причитания проводницы: «Пассажир, вы куда?».
Остановился. Огляделся. Все было как прежде, двадцать с лишним лет назад, когда студентом Московского геологоразведочного института имени С. Орджоникидзе он проходил здесь практику на молибденовом комбинате, изнывая от скуки по столице. Да нет! Здание станции было аккуратно оштукатурено, пластиковые окна помещения говорили о наличии в нем евроремонта, уютно светилась неоновая витая вывеска «Кафе “Случай”». Эдик зашел.
В кафе было практически пусто, если не считать одной явно влюбленной парочки, занявшей угловой столик, украшенный предновогодней едой и бутылкой шампанского. Из динамиков тихо играла ненавязчивая музыка, и Эдик, тоже занявший стол, с удивлением узнал в этих звуках мотивы своего любимого Первого концерта для скрипки с оркестром Мендельсона.
То есть любимого тогда, двадцать с лишним лет назад, и здесь, на бедной станции Варварка, где он познакомился с Галочкой, юной учительницей литературы средней школы, куда она только что прибыла по распределению из громадного сибирского города К., стоявшего на великой сибирской реке Е., впадающей в Ледовитый океан. Именно она и приохотила молодого геолога, которому, по его собственному признанию, «медведь на ухо наступил», к классической музыке, именно под звуки этого Первого концерта они жарко любили друг друга тогда, перед тем как расстаться навсегда.
– Кто-нибудь, подойдите ко мне! – Эдик решительно постучал столовым ножом по графину с водой, уже стоявшему на чистой скатерти в окружении комбинации приборов-приправ: соль, перец, уксус, масло. «Прямо как на Западе, – зло усмехнулся он. – А обслуживание как было, так и осталось совковое».
– Извините, заговорился, вот меню, – перед ним, покинув свою спутницу, чуть-чуть прихрамывая, остановился один из «влюбленных», рослый парень в черном костюме с зауженными лацканами.
– Да нет, это вы меня извините, – невольно смутился Эдик. – Я ведь, собственно, никуда не спешу.
– Мы с мамой, признаться, не ожидали сегодня посетителей, – сказал парень, который пристально… да-да, пожалуй, даже слишком пристально всматривался в лицо странного клиента.
– С мамой? – удивился Эдик, переведя взгляд на аккуратно причесанную девушку, которая приветливо махнула ему рукой из-за углового столика.
– Нет. – Парень замялся. – Это – моя невеста Лена. А кафе принадлежит моей матери. Я же просто работаю у нее и учусь заочно в Педакадемии, после того как пришел с той войны, о которой уж давайте не будем сегодня говорить, в этот праздничный день… Эдуард Иванович.
– Вы знаете меня? – удивился Эдик, не веря своим ушам.
– Да, Эдуард Иванович, – просто сказал парень. – Ведь ваш портрет я однажды нашел в бумагах мамы, и тогда она была наконец-то вынуждена ответить мне, как зовут моего отца. Но она… она никогда вас ни в чем не обвиняла. Она говорила лишь, что «так получилось». Она ведь так и не вышла больше замуж. Она до сих пор любит вас.
– Стой. Постой. Ты ничего не путаешь? Тебе сколько лет?
– Двадцать с лишним… папа, – тихо сказал парень.
– Так приди же ты скорей в мои объятия, сынок! – Эдик неловко поднялся, и предательские слезы потекли из его на секунду ослепших от счастья глаз. – Но я же ведь ничего не знал. Почему? Почему она не написала, не позвонила мне? – все твердил и твердил он.
– Вы бы знали, какая она гордая, наша мама. Ведь и сейчас она делает вид, что все о’кей, хотя и молибденовый рудник, и обогатительная фабрика – всё теперь стоит в ожидании настоящего хозяина, – сказал парень.
– Все поезда куда-то уходят, а я остаюсь, – вдруг пробормотал Эдик.
Они все еще стояли обнявшись. И лишь поэтому не видели, как открылась дверь и на пороге появилась статная, высокая, все еще красивая женщина с седой прядкой волос и бездонными голубыми глазами, так и не потерявшими прежней чистоты.
– Галина Никифоровна, не мешайте им, – сказала Лена, приложив палец к губам в ответ на ее немой вопрос.
Тихо падали снежинки. Играла тихая музыка. Вальяжный господин, оставшийся в одиночестве двухместного купе поезда «Владивосток – Москва» был сильно разочарован. В дорогом бумажнике тисненой кожи, который он успел вытащить из портфеля полоумного попутчика-растяпы, не было ничего: ни денег, ни кредиток, ни документов. Ничего, кроме портрета юной женщины, миловидным лицом которой невольно залюбовался даже этот мелкий набриолиненный негодяй, резко пахнущий недорогими мужскими духами «Пол Смит». И юное миловидное лицо молча смотрело на него. Било двенадцать. Было двенадцать.
Было двенадцать. Било двенадцать.
– Ну, что же вы это приуныли, друзья? Ведь жизнь продолжается, – улыбнулся Иван Иванович, закончив свой рассказ.
И мы все заулыбались, задвигались. Все мы: я, Фофанов, Егорчиков, Абдрашитов, Шепета, Колесов, Ким, Лобычев, Кабаков, Гаврилов, Кац, Салимон.
Наш поезд летел вперед, на восток.
– Жизнь скоро будет совсем замечательная, – сказал Иван Иваныч.
«Погуляла и хватит, погуляла и хватит», – повторяет про себя Галя, когда выходит из рощи, из запаха муравьиной кислоты и земляных грибов на яркий солнечный свет. Он ослепляет ее на миг, и в этот миг Галя надеется увидеть Зайку пьющей из речки.
– Зайка! – строго кричит она.
Три желтые коровы, аккуратно пившие из мелкого течения, в котором едва смогли утонуть велосипедные шины, испуганно бросаются на берег и уходят, повиливая хвостами, в высокий сорняк.
Галя заходит на мост, берется за шершавые, горячие от солнца перила и смотрит на острые макушки темно-зеленых елей, отчетливо прорезающихся на фоне искрящегося синевой неба.
Что-то тянет ее смотреть в сторону леса, а не на село, где у самой реки, на краю, кривится злополучный дом. Дом Гороховых – с заросшим бурьяном огородом, а у других в это время уже поднимается картошка. Дом Гороховых – самый близкий к речке. Все в округе слышат ее голос и понимают: Галя Зайку ищет.
Галя опускает голову. Река мутнеет, камушки и бутылки, лежащие на грязном дне, размываются, оттого что Галя смотрит на них сквозь мутную линзу слез. Слезы наконец отрываются от глаз, падают в недвижную водную гладь речушки, никак не побеспокоив ее.
Галя касается согнутыми пальцами ресниц и чувствует, что всего две слезы забрали у нее силу. Раньше она плакала не так: в последний раз плакала три года назад – по мужу, который ушел к другой в Мую. Плакала весь год, все триста шестьдесят пять дней, а потом перестала. В тот год слезы шли просто, и чем сильней, тем больше сил появлялось на то, чтобы плакать.
– Зайка! – кричит она, голосом приказывая отозваться.
Кричит так громко, чтобы в доме Гороховых слышали. И тон выбрала такой, чтобы Гороховы понимали: это им она приказывает вернуть Зайку, рыжую покладистую корову, такую беззлобную и безобидную, что Галя, назвав ее сначала Зойкой, незаметно для себя отказалась от первой клички и стала звать ее ласково – Заинька, Зайка.
Эти – вечные тунеядцы и алкоголики Гороховы – могли ее увести. Других коров не тронули – охота им разбираться с хозяевами? – а Зайка старая, за нее спросу меньше: зарезал, и всё. И Галю можно не бояться, она с тех пор, как Сергей ушел в Мую, одна.
В голову печет, но она все смотрит и смотрит на лес – высокий, он забирается на гору, но никогда солнце, как бы жарко оно ни палило, не могло выбить из него ярких красок. С расстояния он всегда оставался темным, в отличие от лугов, лежащих у горы. Луга пестрели оттенками зеленого, хоть на них и росла одна и та же трава – все зависело от того, под каким углом на них солнце ляжет.
Люди стали ее меньше уважать – это она заметила еще в первые недели, как осталась без мужа. Галя ничего не сделала такого, чтобы люди переменились к ней. А у селян все равно появилось пренебрежение. Она была уверена, что ни бывшему мужу, ни людям ничего дурного не сделала. И она жаловалась на людей, обращаясь вверх, к небу. В Бога Галя, как и все тут в селе, не особо верила, но чувствовала, что над горой, над лесом, над животными и над людьми есть еще что-то, высший разум какой-то. И ей хотелось, чтоб этот разум понимал, как несправедливо то, что произошло с ней. Ведь должен этот высший разум существовать хотя бы для того, чтобы понимать человека, когда все вокруг его не понимают.
Оставшись одна, Галя в первый год часто выходила из своего дома под ночь и сидела на лавке во дворе, глядя в небо, в котором высший разум зажигал звезды низко, как под куполом планетария. Про себя она спрашивала: почему Сергей ушел – и просила вернуть его обратно домой, веря, что и это зависит от высшего разума, если тот ее, конечно, понимает. Сидя в темноте, она находила созвездия, вычленяла их из разбросанных по небу звезд, очерчивала глазами их грани, как когда-то, еще в школе, она обводила карандашом созвездия в астрономическом атласе. Галя мечтала стать астрономом, но стала продавщицей.
Через год Сергей все-таки не вернулся, слезы почему-то кончились, и Галина перестала разговаривать с высшим разумом. Сейчас она не просила его за Зайку. Но иногда думала: ему, находящемуся выше всего видимого, может просто не нравится, когда люди обращаются к нему с вопросами, ответы на которые знают сами.
Дом Гороховых стоит криво. Пристроенный к нему черный сарай съезжает по склону, почти не оставляя между прогнившей стеной и косым забором зазора. Зелень под забором растет сочная, но то плохая трава – просо сорное, крапива, рогачка.
Людям, живущим в таком доме, ничего не стоит позариться на чужое, поднять руку на животину. Что им корова, когда они с детства родную мать били. Все село знало, как бьет Дарью пьяный муж Игорь. Он и трезвый ее бил, но с еще большим смаком. А устав бить, подговаривал сыновей: «Бейте ее, не жалейте». И они били – сначала отца боялись ослушаться, а потом били уже с удовольствием.
Дарья еще жива, а муж ее давно умер – утонул пьяный в водохранилище. Один сын отсидел в Иркутске за кражу, только вернулся. Второй зимой пьяный всю ночь на снегу пролежал, отморозил руки и ноги. Теперь калека, не встает, а местные алкоголики, которым Галя давно уже, несмотря ни на какие уговоры, не отпускает в долг, в этот дом тянутся, как на мед.
Она спускается с моста и направляется к дому Гороховых. Уже четвертый день она приходит сюда в надежде на чудо – увидеть Зайку среди других коров. И четвертый день хочет Галя зайти в дом Гороховых и сказать: «Съели так съели, уроды. Только мне скажите, чтоб больше я ее не искала, если так».
Может так совпало, что в это же время из тюрьмы вернулся старший сын Гороховых.
В тот вечер, не дождавшись Зайки, Галя побежала на речку, вернулась одна, уложила дочь спать, поспешила к соседям. Попросила жилистого, сорокалетнего Володю Сомова и молодого коренастого Сашу Ямова, только что вернувшегося с покоса, пойти с нею в лес – Зайку искать. Прошли лес от начала до конца, от конца до начала, справа налево, слева направо, светя фонарями между стволами. До самого водохранилища через лес дошли, и фонарный белый свет, будто палками, поворошил там дурную траву, кустарник, мусор, оставленный отдыхающими, и, когда дошел до серой кромки воды, сердце у Гали екнуло, словно потревожил искусственный свет воду и то, что она скрывала под собой. И то самое чувство, которое обычно приходило к ней, когда она в дневное время оказывалась рядом с водохранилищем, сейчас поздним вечером обожгло ее и, заполнив вены, быстро остыло закупоренным ужасом.
В голове ожили рассказы бабы и деда, родившихся тут и живших на земле, покрытой сейчас водой, пока им не приказали покинуть свой дом и переехать на новое место. Там внизу – несколько деревень с домами, кладбищами, пастбищами и кедрами. Толстоствольными кедрами. А больше на сто километров радиуса вокруг Юголока кедры не растут.
Купаться Галя тут никогда не могла, и никто из ее ровесников – до тридцати пяти лет – не мог. А те, кто моложе, купались: им бабы и деды не рассказывали на ночь о доброй земле, где росла земляника – в июне уже красная с двух боков, светило самое ласковое солнце и цвела самая белая черемуха.
Гале в ту ночь приснился сон: будто баба выходит из воды и выводит Зайку, держа за левый рог. Луны нет, но баба и Зайка посеребрены белым светом фонаря, который светит откуда-то с неба.
Галя, проснувшись, встала, накинула на разгоряченное тело халат и вышла в ночь. Она опустилась на лавку и смотрела на созвездия. В это время года звезды низко опускаются над землей, показываются даже крупичные, и сейчас, в августе, можно даже увидеть, как некоторые звезды падают с небосвода и летят за гору, на то широкое поле, где пастбища.
Галя смотрела на небо, и настоящий, не искусственный свет звезд успокоил ее. Галя сказала себе, что Зайка жива.
А теперь Галя стоит у гороховского дома. Дальше – только сараи и брошенные дома. Она неодобрительно качает головой, глядя на утлое хозяйство Гороховых. Решительно развернувшись, не зайдя в тот дом, Галя идет по тропинке спиной к лесу.
В траве вдоль тропинки жужжит и звенит. И чем ниже опускается солнце, тем земля звенит сильней, словно в ней работает бесперебойный генератор, в котором каждое насекомое и каждый стебель знают свою роль и свое место…
Лес темнеет за спиной Гали, и, когда она отходит от дома Гороховых на приличное расстояние, между еловыми лапами высовывается рыжая голова тощей коровы. Темные ласковые глаза коровы тягостно смотрят на удаляющуюся хозяйку.
Галя спускается к сельскому клубу – вытянутому строению, похожему на коровник. Красная дверь клуба плотно закрыта, будто навсегда. От клуба Галя выходит на улицу Ленина. Дома в Юголоке – в один этаж, одинаковые, собранные из бревен, почерневшие, но многие украшены белыми, желтыми и голубыми резными наличниками. У каждого дома в огороде сочно поднимается картошка, а от дров, сложенных у заборов, пахнет смолой – горько сосновой и сладко березовой.
Слышится стрекот. На красном, похожем на муравья мотоцикле к ней подъезжает сосед, пенсионер Анатолий. «Сейчас спросит про Зайку, – думает Галя. – А потом, втягивая щеки, скажет, зря я с ней тянула». В последний год сельчане заладили спрашивать Галю, почему она не режет свою Зайку – корову старую, давно не дающую молока. Подсчитывали, сколько сена съедает ее корова, а Галя – мать-одиночка. Ей должно быть накладно без проку корову держать. Шутливо отмахиваясь от вопросов, Галя про себя раздражалась: можно подумать, Зайка ест сено, купленное из их кармана, а не из ее собственного.
Соседу Анатолию Галя отпускала мясных продуктов в долг не скупясь. Тем более хозяйка магазина, в котором она работала, Алена поощряла продуктовые долги: чем больше люди брали под роспись, тем больше возвращали с получки и с пенсии. Но с позапрошлой пенсии сосед не вернул ни рубля, и с прошлой тоже. Оттого, видать, в его глазах теперь при встречах с Галей появляется этот подобострастный блеск.
Сосед тормозит мотоцикл, оттолкнувшись ногой от желтой земли. Одним взглядом Галя вырезает его из пространства всего по пояс – блеклые сухие глаза, съеденные щеки, тонкий синеющий рот. Ворот белой рубахи, расстегнутой на впалой, смуглой от знойного солнца груди, глубокие складки на морщинистой шее – темные, словно в них аккуратно насыпали щепоть грязи, поднятой с земли. Серую нитку на шее с ключиком вместо крестика. Всю жизнь он носил этот ключ на простой нитке. Так давно носил, что уже никто и не спрашивал, от чего этот ключ, и какой замок отпирает, да и существует ли этот замок.
– Зайку ходила смотреть? Не нашла? – спрашивает Анатолий, прокручивая в сухих ладонях ручки руля и втягивая щеки. В последнее время усилилась в нем эта привычка – всасывать щеки, будто самого себя поедом ест.
Галя ничего не отвечает, ведь и так ясно: если б нашла, она и Зайка сейчас стояли бы вместе.
– Предлагал же я, – говорит он, с деланым сожалением заглянув ей в глаза.
С неделю назад Анатолий приходил к ней. Позвонил в звонок у калитки, зашел во двор, сухо, гулко и глубоко откашливаясь. Галя вышла из дома. Сосед протянул надутый пузырем пакет. Ручки пакета были завязаны, а через пластиковые стенки просвечивала желтая вода, в которой лежало что-то темное.
– Сома тебе принес, – сказал он. – На рыбалку с утра на водохранилище ходил. Мы с женой уже одного изжарили – обалденно вкусный. Иди, унеси пакет в кухню, разговор у меня к тебе есть.
Галя зашла в дом, неся пакет на вытянутых руках. Опустила его в раковину и вернулась во двор.
– Вчера шел по дороге, – серьезным тоном заговорил сосед, – коровы с луга возвращались, и твоя Зайка среди них. Я так посмотрел на нее, а она идет, на передние ноги прихрамывает. Присмотрелся: суставы надутые, плохо гнутся. Знаешь, что это? Водянка. Хочу поближе рассмотреть. Пустишь?
Галя отстранилась с узкой дорожки между стеной дома и зеленым забором, пропуская соседа к хлеву. Поправляя по-деловому козырек мятой кепки, он обошел дом.
Зайка подняла рыжую голову и неловко встала на четыре ноги. Пятясь задом, она отошла к бревенчатой занозной стене и прилипла к ней, мотая головой, часто дыша и с тревогой глядя на Анатолия.
Галя вошла следом за ним. Открыв дверцу стойла, она поспешила к Зайке, взяла за левый рог, погладила по шее, чувствуя на плече влажную испарину коровьего дыхания. Запрокинув рогатую голову, Зайка беспокойно поймала глаза хозяйки.
– Тихо, Зайка, сказала – стой! – приказала она.
Анатолий тоже втиснулся в стойло, поймал коровье колено и сжал его. Пальцы с желтыми от никотина ногтями провалились в водянистую плоть. «Будто в магазине, – подумала про себя Галя, – щупает палку розовой колбасы. Что ему за дело до Зайки? Услужить хочет, как будто мне лично задолжал».
– Да, водянка, – важно сказал сосед, выпрямляясь. – Будем резать? – спросил, вытирая руку о серые штаны, коротко подбитые снизу над костлявой синеватой щиколоткой. – Если надо, я помогу, – продолжил он, принимая ее молчание за нерешительность. – Ты только скажи.
Зайка стояла смирно. Ладонь Гали, сжимающая рог, стала влажной. Лето жарило, вползая в открытые двери облаком теплых травяных паров, будто воздушная влага взяла звуки и запахи в пузыри, низко летающие над землей.
– У нас такое же самое с коровой было, – продолжал говорить сосед. – Так она старой была – двенадцать лет. А твоей Зайке и того больше. Я тогда сам справился. – Он с гордостью махнул рукой. – Никого звать не стал, только супруга помогала. А момент упустишь, сама околеет, кому тогда мясо – только собакам.
Он вышел из хлева под напором Гали, двинувшейся на него. Но еще до самой калитки уговаривал ее решить вопрос сейчас. Проводив его, Галя пошла к дому и села у входной двери. Летний жар оглушал, звон, любимый ею с детства, всегда вселявший радость, отуманивал и сейчас, когда ей уже было тридцать пять, звучал однообразно, бесконечно для земного мира, но временно для нее, принося мысль, что скоро все закончится, как закончилось для Зайки, и ничего больше не поменяется, все будет только уходить, и не будет больше ничего нового, а все то новое, которое когда-то в жизни было, уже превратилось в старое. Галя встряхнула головой, и пузырь зноя, сидевший над ней, лопнул, пролив на нее заключенные в нем звуки, и она услышала звук работающего в доме телевизора, голос дочки и негромкое мычание Зайки.
Галя собралась пойти в хлев, успокоить ее, но вспомнила о соме. Она развязала пакет. В нос ударил илистый дух. Блеснула черная глянцевая спина сома. Галя подцепила пакет снизу и слила в мойку желтую воду. Вытряхнула неподвижного, задохнувшегося сома, и тот лег полукругом, принимая форму мойки, его черные водянистые усы распустились по ней, попав кончиками в слив.
Галя включила воду, и та несильной струйкой полилась сому на спину, смывая черный ил со спины. За сомами на водохранилище начинали ходить, когда зацветал шиповник – тогда начинался нерест у них. Август был рыбным сезоном в Юголоке – возле домов жирным соленым столбом стоял запах жареной рыбы.
Галя взяла нож. В кухне запахло болотом и илом. Такой же запах имели те картинки, которые рисовались в ее голове, когда баба или дед расписывали родную деревню, затопленную под ГЭС. Они говорили о падях, в которых всегда раньше, чем в других деревнях, поспевала земляника, о солнце, падающем на их село под особым углом, о земле, в которой был только чернозем, а рыжей, будто ржавчина, глины, как в Юголоке, в их земле вообще не было. Хотя та земля и эта земля – одна земля. И считалась бы одним, если бы ее не поделили гора и люди.
Эти сказочные картинки как будто сидели в игрушечном стеклянном шаре, заполненном желтой водой водохранилища, и, если шар встряхнуть, с его дна вместо снега поднимется ил, и поплывут из-под черемухи, из-под веселых домов, из-под краснобокой земляники, из-под кладбищенских плит сомы – усатые, гладкие, извилистые.
Она провела лезвием ножа по спине рыбы и получила оглушающую сырую оплеуху хвостом в лицо. Галя ахнула и откинулась назад. Сом перевалился через борт мойки, мокро шлепнулся на крашеный пол и пополз по кухне, мотая головой из стороны в сторону, ища щель, по которой смог бы уйти в воду. По полу за ним потянулся скользкий след, и чем дальше сом полз, не находя выхода, тем ожесточенней, чаще мотал головой, изгибаясь посередине и при каждом изгибе наотмашь ударяя себя хвостом по тупой голове. Галя замерла от ужаса и отвращения, ей казалась, от нее уползает змея. Подумав о том, что в кухню может войти дочка, она бросилась к рыбе, упала на колени, поймала ее левой рукой. Прижала к полу. Сом изгибался, хлестал ее руку хвостом справа и слева. Галя тяжело всхрапывала, словно это она сама была рыбой. Галя плакала от гнева и отвращения, но только голосом, а не слезами.
Она подняла нож, сжав его сильно, и, отвернувшись, не боясь перерубить самой себе пальцы, ударила острием в рыбью голову, но в самый последний момент убавила силу, испугавшись, и острие только скользнуло по глянцевой черной голове, вспоров на ней кожу и показав розовое, набухающее кровью мясо. Рыба забилась бесом, хвост шлепал по руке, кожу жгло. Хребет сома будто стал железным жгутом, по которому пустили электричество. И это электричество входило в нее, сотрясало кости и хрящи рук, дрожало в горле, трясло сердце, будто Галя в ожидании казни сидела на электрическом стуле.
Она сжала рукоятку ножа и, набравшись новой силы, преодолевая дрожь, поднесла лезвие к туловищу рыбы там, где кончалась голова. Поднасела на тупое ребро ножа коленом и упала на ягодицы, когда колено прошил хруст. Отталкиваясь от пола пятками, она поползла назад и замерла, сидела так долго и тихо, пока глаз в отрезанной рыбьей голове застывал студнем, а туловище еще изгибалось, ища хвостом голову, охлестывая пустоту, будто электрический разряд не сразу был выключен.
На следующий день Зайка пропала.
«Аметист» стоит почти за клубом – в низком кирпичном домике, который Алена арендует у администрации. Заметив Галю, она сходит с крылечка, на котором курила.
– Галка, привет. Все ищешь?
Галя не отвечает. Алена почмокала большими розовыми губами, будто с отвращением набирая из воздуха дым сигареты, которую, забыв затянуться, держит в руке. Проглотив дым, обхватывает свободной рукой подбородок снизу и так сдавливает уголки рта, что нижняя губа выпячивается, как у рыбы, вздернутой на крючке.
Эта привычка появилась у нее недавно – когда банк потребовал вернуть кредит, который они с мужем брали три года назад на поездку в Турцию, но потом перестали его гасить: Игорь потерял работу начальника бригады на лесопилке. Банк о долге не напоминал, и они подумали, он им его простил. Но банк копил проценты и этим летом напомнил о себе, уколов Алену в самое сердце, заставив ее жаловаться на несправедливость жизни и проклинать отдых в Турции, который ей с самого начала не понравился.
С тех пор, как банк объявился, Галя ждала, когда же Алена заговорит с ней о продуктовых долгах.
– Галь, зайдем, – просит хозяйка.
Галя проходит с ней в подсобку через магазин, плотно заставленный тремя морозильными камерами с мороженым, окорочками и продуктами быстрого приготовления.
На стене подсобки висит желтый календарь за позапрошлый год с изображением Иисуса Христа. На посудном шкафу жухнет букет роз, подаренный Алене мужем на давно прошедший день рождения. Красные бутоны так и не распустились и, засохнув, пошли желтыми разводами. На столе лежит тетрадь. Толстая школьная, в твердой обложке, которую Галя обычно держит под прилавком.
Галя садится за стол, передвигает к стенке три чашки с остатками чая и растворимого кофе, ставит на освободившееся место локти и обхватывает голову холодными ладонями, закрыв уши, словно не хочет слушать того, что хозяйка сейчас скажет.
После ухода Сергея в Мую Галя осталась без денег. Алименты Сергей заплатил один только раз, и то – с официальной зарплаты, а неофициальная у него была больше, и каждый месяц она уходила на ту женщину и ее детей.
Галя пошла в администрацию села – она стоит тут же, за клубом. Деревянный барак с российским флагом на крыше и с деревянной дорожкой – над высоким сорняком летом, глубоким снегом зимой и жирной грязью весной и осенью, – которая ведет от задника к деревянному туалету.
Глава Алексей Гаврилович принял Галю в своем холодном кабинете с длинным полированным столом и с портретом президента на стене за креслом.