Вниз – он упорно скользил вниз! Я с каким-то безумным наслаждением сравнивал быстроту его размаха с медлительностью опускания. Направо, налево, – далеко, далеко убегал и потом опять возвращался с визгом дьявольским; к сердцу моему украдкой, неслышными шагами тигра! Я то смеялся, то выл, смотря по тому, какая мысль брала верх.
Вниз – неизменно, неустанно вниз! Он раскачивался в трех дюймах от моей груди! Я бился, как безумный, как бешеный, стараясь освободить левую руку. Она была свободна только от локтя до кисти. Я мог с большим усилием достать до миски и до рта, – не далее. Если бы удалось мне разорвать ремень над локтем, – я попытался бы схватить и остановить маятник. Я мог бы с таким же успехом попытаться остановить лавину!
Вниз – непрестанно, неизбежно вниз! Я задыхался и рвался, – я судорожно корчился при каждом взмахе. Глаза мои следили за его полетом из стороны в сторону с упорством безумного отчаяния, судорожно смыкаясь при каждом опускании, хотя смерть была бы облегчением, – о, несказанным облегчением! И все-таки я дрожал всем телом при мысли, что еще немного – и острая блестящая секира коснется моей груди. Эта надежда заставляла меня дрожать всеми нервами, всеми фибрами. Да, это была надежда, – та надежда, которая торжествует над пыткой и шепчет приговоренному к смерти слова утешения даже в тюрьмах инквизиции.
Я видел, что через десять-двенадцать взмахов сталь коснется моей одежды, и, лишь только я убедился в этом, – мной овладело холодное сосредоточенное спокойствие отчаяния. В первый раз в течение многих часов, быть может, дней, я начал думать. Мне пришло в голову, что тесьма или ремень, привязывавший меня к скамье, состоял из одного куска. Я не был связан отдельными веревками. Первый взмах острого, как бритва, полумесяца, – если только он заденет за ремень, – надрежет его настолько, что мне легко будет освободиться от уз с помощью левой руки. Но как опасна близость стали при таких обстоятельствах. Малейшее движение может оказаться гибельным! Да и можно ли допустить, чтобы эти мастера мучительства не предусмотрели, не предупредили подобной случайности? Можно ли надеяться, что ремень опоясывает тело мое именно там, где вопьется маятник? Дрожа от страха лишиться этой слабой и, по-видимому, последней, надежды, я приподнял голову, стараясь взглянуть на свою грудь. Ремень плотно обвил мои члены и туловище по всем направлениям, кроме того места, которое приходилось на пути маятника.
Не успел я опустить голову, как в уме моем мелькнула недодуманная половина, – иначе не умею выразиться – мысли об избавлении, начало которой лишь смутно пронеслось в моем мозгу, когда я подносил пищу к запекшимся губам. Теперь эта мысль явилась вся, целиком, – бледная, тусклая, едва уловимая, но вся, целиком. Не теряя ни минуты, я с судорожной силой отчаяния принялся за ее осуществление.
Уже много часов ближайшая к скамье часть темницы буквально кишела крысами. Дикие, смелые, алчные, они поглядывали на меня своими красными глазами, точно дожидались, когда прекратятся мои движения, и я стану их добычей. – К какой пище, – подумал я, – привыкли они в этом колодце?
Как я ни отгонял их, – они сожрали почти все, что было в миске. Я беспрерывно махал рукою над миской, но это механическое, однообразное движение, превратившееся в привычку, уже переставало отпугивать крыс. Прожорливые твари то и дело вонзали свои острые зубы в мои пальцы. Я натер ремень, где только мог достать до него – остатками мяса, пропитанного маслом и пряностями, отнял руку от миски и лег неподвижно, затаив дыхание.
В первую минуту жадные животные были поражены и испуганы этой переменой, – прекращением движения руки. Они отхлынули прочь; многие скрылись в колодце. Но это длилось одно мгновение. Я не даром рассчитывал на их прожорливость. Заметив, что я лежу, не шевелясь, одна или две посмелее вскарабкались на скамью и принялись обнюхивать ремни. По-видимому, это было знаком к, общему нападению. Новые полчища хлынули из колодца. Они лезли на скамью и сотнями толпились на моем теле. Мерные взмахи маятника ничуть не пугали их. Ловко увертываясь от него, они грызли намасленный ремень. Они толпились, кишели на мне; все прибывая и прибывая. Лапы их щекотали мне горло, холодные губы дотрагивались до моих губ. Я задыхался под тяжестью этих полчищ; отвращение, которому нет названия, переворачивало всю мою внутренность, пробегало холодом по сердцу. Но еще минута – и конец. Я чувствовал, что узы мои ослабевают. Чувствовал, что они порваны уже в нескольких местах. С нечеловеческой решимостью я в с е еще лежал, не шевелясь.
Недаром я терпел, не напрасно надеялся! Наконец-то я почувствовал себя свободным. Ремень висел лоскутьями вокруг моего тела. Но маятник уже касался моей груди. Он перерезал саржу. Перерезал полотно нижней рубахи. Еще взмах – еще – и жгучая боль пронизала мое тело. Но наступила минута освобождения. При первом взмахе моей руки, мои избавители в беспорядке ринулись прочь. Осторожным, тихим, гибким, змеиным движением, я выскользнул из моих уз и из-под секиры. В эту минуту, по крайней мере, я был свободен.
Свободен! – и в когтях инквизиции! Не успел я соскочить с своего деревянного эшафота на каменный пол темницы, как движения адской машины прекратились, и какая-то невидимая сила подняла ее к потолку. Это был урок, наполнивший мое сердце отчаянием. Несомненно, за каждым моим движением следили. Свободен! – я ускользнул от мучительной смерти, чтобы подвергнуться новой и более ужасной пытке. При этой мысли я тревожно обвел глазами железные стены моей клетки. Странная, неизъяснимая перемена, которой я не мог определить с первого взгляда, – произошла в них. Я стоял, точно в бреду, дрожа и теряясь в смутных догадках. Так прошло несколько минут. В это время, я впервые заметил, откуда исходил фосфорический свет, озарявший тюрьму. Он проникал через скважину, с полдюйма шириной, опоясывавшую всю комнату у основания стены, которая таким образом казалась и действительно была совершенно отделена от пола. Я попробовал заглянуть в эту щель, но, разумеется, безуспешно.
Когда я встал, мне разом уяснилась тайна перемены в комнате. Я уже говорил, что очертания фигур на стенах были довольно отчетливы, тогда как краски казались выцветшими и поблекшими. Теперь они приобрели поразительный и необычайно яркий блеск, усиливавшийся с каждой минутой и придававший их призрачным адским образам вид, от которого содрогнулись бы и более крепкие нервы, чем мои. Тысячи дьявольских глаз, свирепых, зловещих, полных жизни, которых я не замечал раньше, смотрели на меня со всех сторон, сверкая мрачным огнем, который я тщетно старался считать воображаемым.
Воображаемым! – Ноздри мои уже втягивали испарения раскаленного железа! Удушливый запах наполнял темницу! С каждой минутой все ярче и ярче разгорались глаза, любовавшиеся моей агонией! Кровавые образы на стене наливались густым багрянцем. Я изнемогал! я задыхался! Теперь не оставалось сомнения в намерениях моих мучителей, – о, безжалостные! бесчеловечные демоны! Я кинулся от раскаленных стен к центру тюрьмы. В виду наступавшей на меня огненной смерти, мысль о колодце повеяла прохладой на мою душу. Я прильнул к его смертоносному краю и впился глазами в глубину его. Блеск раскаленного потолка озарял колодезь до самого дна. Но в первую минуту мой ум отказывался понять значение того, что я видел. Наконец, оно проникло, ворвалось в мою душу, отпечаталось огненными буквами в моем колеблющемся рассудке. О, какими словами описать это!.. о, ужас ужасов!.. Я с криком бросился прочь от колодца и, закрыв лицо руками, горько заплакал.
Жар быстро усиливался, и я еще раз открыл глаза, дрожа, как в лихорадке. В темнице вторично произошла перемена, – на этот раз, очевидно, перемена формы. Как и раньше, я не мог с первого взгляда определить или понять, что происходит. Но недоумение мое скоро рассеялось. Я раздразнил мстительность инквизиторов, дважды ускользнув от гибели, – но теперь уж не приходилось шутить с Царем Ужасов. Раньше комната имела форму квадрата, Теперь же два ее угла сделались острыми; следовательно, другие два – тупыми. Эта страшная перемена совершилась быстро, с глухим ноющим звуком. В одну минуту комната приняла очертания ромба. Но перемена не остановилась на этом, – да я и не надеялся и не желал остановки. Я готов был прижать к своей груди эти раскаленные стены, как одежду веяного покоя. – Смерть, – говорил я, – какая бы то ни была смерть, лишь бы не в колодце. – Безумец! как я не понял, что это раскаленное железо должно было загнать меня в колодезь? Мог ли я вынести жар его? и если бы мог, как бы я устоял против его напора? Косоугольник вытягивался с быстротой, которая не давала мне времени на размышления. Центр и наибольшая ширина его приходились как раз над зияющей бездной. Я отступил, но сдвигающиеся стены гнали меня вперед и вперед. Наконец, мое обожженное, скорченное тело уже не находило места на полу. Я перестал бороться, и только агония души моей прервалась громким, долгим, последним воплем отчаяния. Я чувствовал, что шатаюсь на краю колодца – я отвратил глаза…
Нестройный гул человеческих голосов! Громкие звуки труб! Грохот, точно от тысячи громов! Огненные стены раздались! Чья-то рука схватила мою руку, когда я, изнемогая, падал в бездну. То была рука генерала Ласаля. Французская армия вошла в Толедо. Инквизиция была во власти своих врагов.
Я не ожидаю и не ищу, чтобы кто-нибудь верил моему рассказу, в высшей степени странному, но вместе с тем очень простому. Да, я был бы сумасшедшим, если бы ожидал этого; мои собственные чувства отказываются верить самим себе. Но завтра я умру, и мне хочется облегчить свою душу. Моя ближайшая цель состоит в том, чтобы рассказать миру – просто, коротко и без толкований – ряд простых домашних событий. Эти события в своих последствиях ужасали, мучили и, наконец, погубили меня. Но я не буду делать попытки объяснить их. Для меня они не представляли почти ничего кроме ужаса, для многих же они вовсе не покажутся страшными. Может быть, впоследствии найдется какой-нибудь ум более спокойный, более логический и гораздо менее моего склонный к возбуждению. Он низведет мои призраки на степень самой обыкновенной вещи и в обстоятельствах, о которых я не могу говорить без ужаса, увидит не более, как обыкновенный результат очень естественных действий и причин.
С детства я отличался уступчивостью и человечностью характера. Нежность моего сердца доходила до того, что сделала меня предметом насмешек со стороны моих товарищей. Я в особенности любил животных, и мои родители много их мне надарили. С ними я проводил большую часть времени, и высшим счастьем для меня было – кормить и ласкать их. Эта особенность моего характера росла вместе со мною и в летах мужества служила для меня одним из главных источников удовольствия. Свойство и силу наслаждения, происходящего от подобных причин, едва ли нужно объяснять тем, которые питали когда-нибудь нежную привязанность к верной и умной собаке. В бескорыстной и самоотверженной любви животного есть что-то действующее прямо на сердце того, кто имел частые случаи наблюдать жалкую дружбу и летучую, как пух, верность человека.
Я женился рано и был очень рад, найдя в моей жене наклонности, сходные с моими собственными. Заметив мою страсть к домашним животным, она при всяком удобном случае приобретала их, выбирая самых лучших. У нас были птицы, золотые рыбки, отличная собака, кролики, маленькая обезьяна и кот.
Этот кот был необыкновенно велик и красив, – совершенно черный кот, – и смышлен он был до изумительной степени. Говоря о его уме, моя несколько суеверная жена часто упоминала о старинном народном поверье, по которому все черные кошки – оборотившиеся ведьмы. Впрочем, она говорила это в шутку, и я упоминаю об этом обстоятельстве только потому, что именно теперь оно пришло мне на память.
Плутон – так звали кота – был самым любимым моим фаворитом. Никто кроме меня не кормил его, и в доме он сопровождал меня всюду. Мне стоило даже большого труда отгонять его, когда ему приходила фантазия сопровождать меня по улицам.
Наша дружба продолжалась таким образом несколько лет, в течение которых мои наклонности и характер, вследствие невоздержной жизни (стыжусь признаться в этом), потерпели радикальное изменение к худшему. Я становился с каждым днем угрюмее, раздражительнее, невнимательнее к чувствам других. Я позволял себе говорить дерзости жене, наконец, покусился даже на насильственные поступки против нее. Разумеется, и мои любимцы должны были почувствовать происшедшую во мне перемену. Я не только не обращал на них внимания, но и дурно обходился с ними. Однако же к Плутону я сохранял еще некоторое уважение. Оно удерживало меня от дурного обращения с ним, между тем как я нисколько не церемонился с кроликами, обезьяною и собакой, когда они попадались мне под руку случайно или по привязанности ко мне. Болезнь моя усиливалась, а какая другая болезнь может сравниться с пьянством? Наконец даже Плутон, который сам начинал стареть и, следовательно, делаться несколько брюзгливым, стал испытывать последствия моего дурного расположения духа.
Однажды ночью, когда я воротился домой сильно пьяный из одного часто посещаемого мною притона, мне вообразилось, что кот избегает моего присутствия. Я схватил его. В испуге он укусил мне руку, и мною вдруг овладело демонское бешенство. Я уж не помнил себя. Казалось, прежняя душа вдруг оставила мое тело, и каждая фибра во мне задрожала от дьявольской злобы, подстрекаемой джином. Я достал из жилетного кармана перочинный ножик, открыл его, схватил несчастное животное за горло и медленно вырезал у него один глаз! Я краснею, горю и дрожу при рассказе об этой ужасной жестокости…
Когда с наступлением утра рассудок воротился ко мне, когда продолжительный сон прогнал пары ночной попойки, я вспомнил о сделанном мною преступлении и почувствовал отчасти ужас, отчасти угрызение совести. Но это было слабое и двусмысленное чувство; душа оставалась нетронутою. Я опять предался излишествам и скоро потопил в вине всякое воспоминание о моем поступке.
Между тем, кот мало-помалу выздоровел. Правда, впадина вырезанного глаза представляла страшный вид, но Плутон по-видимому уже не чувствовал никакой боли. Он ходил в доме по-прежнему, только – как и должно было ожидать – убегал в страшном испуге при моем приближении. Во мне осталось еще настолько прежних свойств, что я сначала огорчался этим явным ко мне отвращением со стороны животного, которое когда-то было так привязано ко мне. Но скоро это чувство сменилось раздражением. Тогда, на мою окончательную и невозвратную гибель, во мне родился дух упорства. Философия ничего не говорит об этой наклонности. Но я убежден, столько же убежден, как, например, в существовании души, что упорство есть одно из первоначальных побуждений человеческого сердца, одна из нераздельных, основных способностей или чувствований, которые дают направление характеру человека. Кто не делал низостей или глупостей по той единственной причине, что не должен был их делать? Разве нет в нас постоянной страстишки – вопреки доводам здравого смысла, нарушать закон единственно потому, что это закон? Дух упорства, говорю я, явился во мне для моей окончательной гибели. Это непостижимое желание души мучить самое себя, насиловать собственную природу, делать зло ради зла, побуждало меня продолжать и, наконец, довершить мои жестокости относительно невинного животного. Однажды утром я хладнокровно набросил петлю ему на шею и повесил его на дереве. Повесил – несмотря на то, что слезы текли у меня из глаз; повесил – потому что знал прежнюю любовь его ко мне и чувствовал, что он не подал мне ни малейшего повода к жестокости; повесил – потому что сознавал в моем поступке грех, низвергающий мою бессмертную душу в ту бездну, до которой, если только это возможно, не достигает бесконечная благость.
Ночью, после этого дня, я был пробужден от сна криком: пожар! Занавески моей кровати были охвачены пламенем. Весь дом пылал. Жена, служанка и я с большим трудом спасли свою жизнь. Разорение было полное. Все мое имущество сгорело, и я предался отчаянию.
Я не буду так слаб, чтобы непременно отыскивать связь между следствием и причиной, между несчастием и жестоким поступком. Но я представляю цепь фактов и не хочу оставить незаконченным ни одного, ни даже самого малейшего звена этой цепи. Днем, после пожара, я посетил развалины. Стены все почти обрушились. Стояла одна только внутренняя стена, перегораживавшая дом посредине, стена нетолстая, к которой обыкновенно примыкало изголовье моей кровати. Должно быть, штукатурка оказала значительное сопротивление действию огня, – факт, который я приписывал тому обстоятельству, что стена недавно была оштукатурена заново. Возле этой стены собралась густая толпа народа и многие, по-видимому, рассматривали какую-то особую часть ее с очень пытливым и пристальным вниманием. Слова – «странно!» «необыкновенно!» и другие подобные привлекли мое внимание. Я подошел и увидел фигуру огромной кошки, как будто вылепленную в виде барельефа на белой поверхности стены. Оттиск был изумительно отчетлив. На шее животного была накинута веревка.
Когда я в первый раз взглянул на этот призрак (едва ли я мог тогда считать его чем-нибудь другим), мое удивление, мой ужас были чрезмерны. Но, наконец, на помощь мне явилось размышление. Я вспомнил, что кот был повешен в саду, прилегавшем к дому. В тревоге пожара толпа тотчас же наполнила сад; должно быть кто-нибудь снял кота с дерева и бросил его чрез окно в мою комнату. Вероятно, это было сделано с целью разбудить меня. Другие стены, падая, придавили жертву моей жестокости к новой штукатурке, известка которой, в соединении с огнем и аммониаком, выходящим из трупа, произвели портрет в том виде, как он был пред моими глазами.
Хотя я таким образом скоро дал отчет моему рассудку, если не совести, в поразительном, сейчас рассказанном мною факте, но тем не менее он сделал глубокое впечатление на мою фантазию. Целые месяцы я не мог избавиться от преследовавшего меня призрака. В это же время, опять явилось в моей душе то половинное чувство, которое имело вид угрызения совести, но не было им в действительности. Я даже жалел о потере животного и в гнусных притонах, обыкновенно посещаемых мною, искал, для пополнения этого недостатка, другого кота, сколько-нибудь похожего на прежнего.
Однажды ночью, когда я сидел в полусознательном состоянии среди позорнейшего кабака, мое внимание было внезапно привлечено чем-то черным, свернувшимся на одной из огромных бочек джина или рома, которые составляли главную мебель комнаты. Несколько минут я пристально глядел на верх этой бочки, удивляясь, каким образом я не заметил прежде лежавшего на ней черного предмета. Я подошел к нему и тронул его рукою. Это был черный кот, очень большой, совершенно такой же величины, как Плутон, и очень похожий на него во всем, исключая одного. Именно, Плутон был черен весь, с ног до головы, а этот кот имел широкое, хотя и неявственно обозначенное белое пятно, покрывавшее почти всю грудь его.
Когда я прикоснулся к нему, он громко замурлыкал, начал тереться о мою руку и, по-видимому, был очень доволен моим вниманием. Именно такого животного я искал. Я тотчас же вздумал купить кота и предложил хозяину заведения деньги, но хозяин не имел на него никаких притязаний, не знал, откуда он взялся, и никогда не видал его до этих пор.
Я продолжал ласкать кота и когда стал собираться домой, то он выказал желание идти за мною. Я не отгонял его и на пути иногда наклонялся и гладил его по спине. Он скоро освоился с домом и сделался большим любимцем моей жены.
Что касается до меня, то я скоро почувствовал возникающее в моей душе отвращение к нему. Я вовсе не ожидал этого чувства, но не знаю, как и почему, очевидная привязанность его ко мне была противна и надоедала мне. Мало-помалу отвращение перешло в горечь и ненависть. Я избегал животного, какое-то чувство стыда и воспоминание о моей прежней жестокости удерживали меня от нанесения ему физической боли. Несколько недель я не бил его и не делал ему никаких насилий; но постепенно, мало-помалу, я стал смотреть на него с невыразимым омерзением и молча уходил от его ненавистного присутствия, как от дыхания чумы.
Без сомнения к усилению моей ненависти к животному не мало способствовало открытие, сделанное мною утром после того, как я привел его к себе домой: подобно Плутону, он был лишен одного глаза. Это обстоятельство было причиною, что он еще более полюбился моей жене. Она, как я уже сказал, обладала в высокой степени тою человечностью чувства, которая была некогда отличительною чертою моего характера и источником многих самых простых и чистых моих удовольствий.
Странно, что вместе с моим отвращением к коту, привязанность его ко мне, по-видимому, усиливалась. Он ходил за мною по пятам с упорством, о котором трудно дать читателю надлежащее понятие. Где бы я ни сел, он уж подползет ко мне под стул, или вспрыгнет ко мне на колени, надоедая мне своими противными ласками. Когда я вставал, чтобы пройтись по комнате, он вертелся у меня под ногами, так что я чуть не падал, или же, цепляясь своими острыми когтями за мое платье, вскарабкивался ко мне на грудь. В такие минуты я сильно желал убить его одним ударом, но удерживался от этого частью воспоминанием о моем прежнем преступлении, а более всего (сознаюсь в этом за один раз) решительным страхом, который я чувствовал к коту.
Это не был страх собственно физического зла, и, однако же, я не сумел бы определить его другим образом. Я почти стыжусь признаться, – да, даже здесь, в тюрьме, стыжусь признаться, – что ужас и отвращение, которые внушало мне животное, были усилены одною из самых пустых химер, какие только можно себе представить. Моя жена не раз обращала мое внимание на белую отметку, о которой я говорил, составлявшую единственное видимое отличие этого кота от Плутона. Читатель вспомнит, что эта отметка, хотя большая, первоначально была очень неопределенна: мало-помалу, почти незаметно, она приобрела резкую явственность очертания. Рассудок мой долго силился отвергать это обстоятельство, как пустую игру воображения. Отметка теперь имела вид предмета, имя которого я содрогаюсь произнести… И преимущественно поэтому я ненавидел кота, боялся его и желал бы, если бы только смел, избавиться от чудовища. Я видел в его белом пятне изображение отвратительной, ужасной вещи – виселицы! – печального и грозного орудия ужаса и преступления, агонии и смерти!
С этих пор я стал истинно жалким существом, более жалким, нежели это свойственно человеку. Неразумное животное, которому подобное я убил с таким презрением, – неразумное животное было причиною нестерпимой пытки для меня, для человека, созданного по образу Божию! Увы! ни днем, ни ночью я не знал больше покоя. Днем кот не оставлял меня ни на минуту, а ночью я беспрестанно вскакивал, испуганный невыразимо страшными грезами. И проснувшись, я чувствовал горячее дыхание этой твари на моем лице и ее гнетущую тяжесть, – воплощение домового, которого сбросить я не имел силы, – вечно лежащую на моем сердце!
Слабый остаток добра в моей душе не мог выдержать такой пытки. Самые злые, самые мрачные мысли сделались моими единственными неразлучными товарищами. Обыкновенная угрюмость моего нрава усилилась и перешла в ненависть ко всем вещам и ко всему человечеству; моя жена, выносившая все безропотно, чаще и больше всех терпела от внезапных, беспрестанных и неудержимых взрывов бешенства, которому я теперь слепо предавался…
Однажды она шла вместе со мною за чем-то нужным по хозяйству в погреб старого дома, в котором мы принуждены были жить по бедности. Кот следовал за мною вниз по ступеням лестницы. Он чуть не сбил меня с ног, и это рассердило меня до сумасшествия. Подняв топор и забыв в ярости ребяческий страх, который до сих пор удерживал меня, я направил на животное удар, который без сомнения был бы для него гибелен, если бы попал туда, куда я целил. Этот удар был остановлен рукою моей жены. Раздраженный этим заступничеством, которое привело меня более чем в дьявольскую ярость, я вырвал у ней мою руку и топором разрубил ей череп. Она упала мертвою на месте, не испустив ни одного стона.
Совершив это гнусное убийство, я немедленно, но совершенно хладнокровно приступил к тому, чтобы скрыть тело. Я знал, что мне нельзя вынести его из дому ни днем, ни ночью, без риску быть замеченным соседями. В голову мне приходило много планов. Сперва я думал изрезать труп на мелкие куски и сжечь их; потом решил – вырыть могилу для него в погребе; потом стал размышлять, не бросить ли его в колодезь на дворе, или не положить ли его в ящик, как какой-нибудь товар и, сделав обычные распоряжения, призвать носильщика, чтобы вынести его из дома. Наконец я напал на мысль, которая мне показалась лучше всех этих планов. Я решился замуровать труп в стене погреба, как, говорят, монахи средних веков замуровывали людей, сделавшихся их жертвами.
Для подобной цели погреб хорошо был приноровлен. Стены его были сложены слабо и недавно покрыты грубою штукатуркой, еще не окрепшей от сырости воздуха. Сверх того в одной из стен был выступ, образованный фальшивым камином, который был заложен и подведен под общий вид остальных частей погреба. Я не сомневался, что легко могу вынуть в этом месте кирпичи, вложить туда труп и заделать все это по-прежнему, так что никакой глаз не будет в состоянии заметить ничего подозрительного.
Я не обманулся в расчете. Посредством лома я без труда выбил кирпичи и, тщательно прислонив труп к внутренней стене камина, подпер его, чтобы он держался в таком положении; затем я легко привел все в прежний порядок. Достав со всевозможными предосторожностями известкового раствора, песку и шерсти, я составил штукатурку, которую нельзя было отличить от прежней, и покрыл ею кирпичи. Окончив эту работу, я был очень доволен тем, что теперь все приведено в надлежащий порядок. Стена не представляла ни малейшего признака каких-нибудь перемен или переделок. Мусор на полу был мною тщательно подобран. Я с торжеством посмотрел вокруг и сказал самому себе: «по крайней мере, здесь труд мой не был напрасен».
Затем первым моим делом было – поискать кота, причину этого страшного несчастия; потому что я, наконец, твердо решился убить его. Попадись он мне в эту минуту, участь его была бы решена. Но хитрое животное, по видимому, испугалось силы моего гнева и не показывалось мне на глаза при подобном настроении духа. Невозможно описать или вообразить то глубокое, благодатное чувство облегчения, которое я испытывал вследствие отсутствия этой ненавистной твари. Кот не показывался всю ночь, и, таким образом, по крайней мере, одну ночь за все время с тех пор, как я привел его в дом, я спал крепко и спокойно. Да, спал, не смотря на убийство, лежавшее у меня на душе!
Прошло еще два дня – мой мучитель не показывался. Я опять вздохнул свободно. Чудовище оставило мой дом навсегда! Я не увижу его более. Так думал я и был в высшей степени счастлив! Мое преступление мало тревожило меня. Мне сделано было несколько допросов, но я отвечал на них без затруднения. Даже назначено было следствие, но ничего не было открыто. Я считал себя совершенно безопасным.
На четвертый день после убийства несколько полицейских совсем неожиданно явились в дом и снова начали делать строгий розыск на месте. Но будучи уверен в невозможности открыть, где спрятан труп, я не чувствовал ни малейшего замешательства. Полицейские велели мне сопровождать их при производимых ими поисках. Они не оставили ни одного угла или закоулка без исследования. Наконец в третий и в четвертый раз они сошли в погреб. Ни один мускул мой не дрожал. Мое сердце билось спокойно, как у человека, спящего сном невинности. Сложив руки на груди, я спокойно ходил по погребу туда и сюда, от одного конца к другому. Полиция была удовлетворена вполне и хотела выйти. Радость моего сердца была слишком сильна, и я не выдержал. Я горел желанием сказать только одно торжествующее слово и тем усугубить их уверенность в моей невинности.
– Джентльмены, сказал я наконец, когда полицейские начали уже взбираться по ступеням лестницы, желаю вам всякого здоровья и немного побольше вежливости. Сказать мимоходом, джентльмены, это – очень хорошо построенный дом. (В неистовом желании сказать что-нибудь непринужденным тоном, я едва знал, что говорил). Да, могу сказать, это превосходно построенный дом. Эти стены… вы уходите? эти стены сложены очень прочно. – Здесь, единственно из какого-то сумасшедшего молодечества, я сильно постучал бывшею у меня в руках тростью как раз в ту часть стены, за которою стоял труп моей жертвы…
Да защитит и сохранить меня Бог от когтей сатаны! Едва отголоски моих ударов замолкли, – мне на них ответил голос из могилы! Это был крик сперва глухой и прерывистый, похожий на всхлипывание ребенка, потом он перешел в долгий громкий и непрерывный вопль совершенно не человеческий и выходящий из ряда обыкновенных звуков, – в завыванье, в жалобный, пронзительный визг, в котором слышались частью ужас, частью торжество. Словом: это был звук, который может выйти только из ада, звук, в котором были соединены и вопли осужденных на вечную муку грешников и крики ликующих демонов.
Безумно было бы говорить о том, что я чувствовал в эту минуту. Я едва не упал в обморок, и, шатаясь, пошел к противоположной стене. Один миг полицейские оставались неподвижными на лестнице от крайнего страха и ужаса. В следующий – дюжина сильных рук ломала стену камина. Она упала. Глазам зрителей представился труп, уже сильно попортившийся и покрытый запекшеюся кровью, который стоял против них в прямом положении. На голове его, разинув красный рот и выпучив единственный огненный глаз, сидело гнусное животное, коварство которого привело меня к убийству, а обличительный вопль предал меня палачу. Я похоронил чудовище вместе с трупом моей жены!