bannerbannerbanner
полная версияУ быстро текущей реки

Александр Карпович Ливанов
У быстро текущей реки

Полная версия

Саженцы

Душеприказчица природы

…Мужчину природа выпускает из своих рук в приблизительной законченности и забывает о нем. С женщиной же она долго еще, если не всю жизнь сохраняет тайную связь, все еще ее наставляет, опекает: довоплощает. (Так хозяин выпускает со двора жеребенка – гуляй на воле! – но теленка, будущую корову-кормилицу, он держит перед глазами. Около, не дальше околицы, на колышке: опекает его.

Природа долго еще, если не всю жизнь, остается для женщины тайной матерью, неслышной наставницей, незримой покровительницей, поскольку именно на женщину возлагает она самую трудную задачу продления жизни, знает, что ей в жизни придется очень тяжело и готовит ее к этому. Поэтому и жизнь женщины – пусть и на наших глазах вся – какая-то нездешняя, тайная, словно вся насуфлированная извне. Поэтому она так упорна во всем своем женском, и так мало способна объяснить свое поведение, свою логику, характер и поступки. Она – не она, нет ее самой по себе, она душеприказчица природы, она – ее служение, и недаром в кодексах явленные, неукоснительные вроде бы законы общественные, о чем-то здесь догадываясь, так часто уступают неявным, неписанным, но вечным законам природы! Да и не так ли поступаем и мы сами, ничего не объясняя, не будучи в состоянии объяснить, разводя фатально руками: «женщина!». Женщина, видать, не просто излюбленное творение природы, а «цель» ее, мужчина же – некая «издержка», «средство», «помощник» для осуществления женщиной тайных задач – природы, главных задач продолжения жизни! Общество то и дело не желает со всем этим считаться, смотрит на мужчину – как на своего помощника в осуществлении своих заведомо неприродных, задач, да и перед женщиной старается поставить свои, не природные цели. И тогда оно неизменно терпит урон – природа, знать, бдительна, не прощает она уклонений, ни отдельному человеку – ни целому обществу людей!..

Бегство и уход

Если женщина убегает, она убегает не от любви и любимого, а от их обиды, чтоб скорее их изжить – и вернуть любовь. Бегство в ту же любовь! Но если она уходит – она уже никогда не вернется. Потому что ни впереди, ни позади для нее уже ничего нет, чем стоило бы дорожить…

Цена отступничества

У женщины так развита возможность дарований, что она не может уже переоценивать знание и умение. Она сознает себя способной на нечто большее – на умение сотворить живого человека! Ведь в самом деле, что такое все мужские творения – материального или духовного порядка – перед ценностью и духовной сущностью человека! Вот почему женщина, следуя живой природе, с которой она никогда и нипочем не рвет «пуповину» – рассеянно, трансцендентально (по-нашему, – «потребительски») смотрит на все наши мужские создания в науке, технике, в литературе и искусстве. В том, что природа так строга в разделении своих творений на женщин и мужчин, доказательство, что в этом ее главная и сокровеннейшая цель. И эту цель тайно (почти сомнамбулически) сознает женщина – полномочный представитель природы в человеческой жизни. Сознает она – надо полагать – пусть на уровне инстинкта – и то, что все сотворяемое мужчиной – всего лишь крохи, отвоеванные у той же ее покровительницы: у природы. Иной раз сдается, каждая женщина могла бы стать гением, решись она лишь преступить обет, данный природе, т.е. отступить от природной, женской сути своей, использовав для «мужских целей» свой природный ресурс сил! И каждое женское творческое дарование разве не достигается хотя частичным отступничеством от женски-природной задачи? Некая здесь жертва обществу, настойчиво требующего от нее этой жертвы. Или же помеха-заминка в судьбе, в осуществлении женской – природной – миссии. По существу – грустная здесь сублимация жизненной, природной силы. Убыточная вторичность. Так алмаз, украшавший грудь женщины, вполне «утилитарно» перемещен на резец станка для обдирки металлической болванки…

Надо ли облегчать?

Составители школьных хрестоматий, видать, слишком уж оберегают учеников от тех художников, чьи отрывки, на взгляд этих составителей, а затем уже и педагогов, далеки от «нормативной стилистики», и поэтому «затруднены для чтения»… Будто «нормативная стилистика» и «легкость чтения» главные достоинства писателя и его произведений!

Вот почему ныне классики (главным образом Достоевский!) не выдерживают «экзамена»: их отрывков не найдете в хрестоматиях. Равно как в старших классах не найдете отрывков и ряда современных классиков – из-за той же «трудности чтения» и «ненормативной стилистики». Андрей Платонов или Артем Веселый, Пришвин или Булгаков – «не вписываются» в эти хрестоматии!

Может показаться, что в конечном итоге это не столь важно. Те ли, другие ли – лишь бы школьник читал. На деле же это далеко не безобидная вещь. Ученик потом становится таким же «избирательным» читателем! Всю жизнь он потом уклоняется от чтения «трудных» авторов! Большинство из них вообще ограничивают чтение детективами и фантастикой! И этого массового «облегченного читателя» сформировала школа, министерствами утвержденные «стабильные» хрестоматии!..

Надо ли говорить, сколь тяжелы последствия для жизни от подобного чтения-облегчения!

Глазами, смыслом или голосом?

Мы очень узко понимаем музыку. Даже обыденная речь – мы уже не говорим о художественном тексте, о строках поэзии – музыка. Мы имеем в виду не звучание голоса, не красоту его, не тембровые оттенки, все то, что важно для диктора, а все огромное разнообразие интонационных модуляций!.. Те же слова, та же фраза, чуть-чуть лишь «транспонированная», то есть «музыкально обработанная» собеседником, например, тут же обретает – иронию, сомнение, усмешку, очевидную несостоятельность смысла и значения! Так в оркестре инструмент варьирует тему другого инструмента, развивает ее, усиливает, придает ей новое значение каданса! И как сложна работа дирижера.

Актерам, словно переводчикам по подстрочнику, приходится редуцировать все разнообразие интонации драматического текста, который скрыт за мертвым типографским набором. То же и мастерам устного слова, читающим поэзию. И здесь, увы, набор, не воспроизводит непосредственно музыку интонаций, голосовых оттенков поэта. Вот почему – не будучи артистами – авторы лучше всех читают свои произведения. Пусть чтение без исполнительного блеска – оно единственно истинное чтение!..

Что же касается читателя, здесь, думается, можно условно выделить три вида чтения: «глазами», «смыслом», «живым авторским голосом»…

Кто кому помогает?

И если у мысли своя музыка, если слово старается ее сохранить и точно передать, для большей точности мысли, то и сама по себе «музыкальная мысль» не условность, и слово здесь вполне может помочь ее понять… Дело лишь в том – какое слово! Наверно, оно может быть лишь образным словом, словом поэзии!..

На одном древе жизни

…Искренность обличительности – еще само по себе не искренность. Особенно, когда за этим нет положительного начала. Никого не убедить, что зло есть зло, если за этим – точно фон для контраста – нет хотя бы смутного лика добра, его позыва и направления… Видно, все дело здесь в том, что добро и зло не бывают по отдельности. Они на одном древе жизни, понимаемы лишь как контрасты…

Корабль

…Похоже, что всему злому люди и вправду учатся сами, а вот добру – их приходится учить… Задача литературы поэтому в отчаянном, подвижническом противостоянии злу добром.

Литература – некий корабль, под которым бездна, хлещет океанская волна, норовя потопить его, шторм рвет паруса, в пучину уносит с палубы матросов, а корабль, несмотря ни на что, продолжает свой путь к обетованному берегу…

Корабль надежды посреди океана зла!.. И все же, и все же все больше людей так достигают желанного берега…

Достало воли

…Среди всех заслуг Чехова – главную, пожалуй, забывают или говорят о ней невнятно. Среди бурления школ, направлений, всяческих «измов», которые неплохо – сразу и успех, и благополучие – «выводили в люди», ему, вначале и вовсе бедному литератору, достало воли и решимости остаться самим собой, со своим пониманием художественности и задачи художника, остаться до конца принципиальным в этом (хотя писали о нем всякое, ругательное, в том числе, например, и такое: «В русской литературе одним беспринципным писателем стало больше»!). Это ли ни есть подвиг творчества?..

Он был чужд всем школам и направлениям, даже тем, люди которых его издавали и популяризировали, никому ни в чем не угождал, ни к чему в них не приспосабливался – и если был «угоден» и тем и другим – то своим талантом, широким и дальним отражением бесконечной жизни, той своей емкостью, в которой как бы поглощались эти «школы» и «направления» – как бурливые и недолговечные ручьи – в величавой и вечной реке!

Остается доверие

…Есть люди мало зависящие от своей чувственности, вполне владеющие ею, будучи сильнее ее, и есть, наоборот, люди, начиная с первого детства и всю жизнь, зависящие от своей чувственности, так и не умеющие одолеть ее власть над собой… Проблема, думается, куда сложнее здесь, чем одна лишь – воспитательная… Чувственность влияет на волю, на характер, на психику, рождает склонность к самоанализу, к рефлекторности, к одинокости и нерешительности. Так или иначе, а часть, или основа, творческого темперамента…

Так, во всяком случае об этом толкуют педагогическая медицина и психология воспитания. Толкуют, впрочем, некатегорично, с верой-надеждой в человека. И, вероятно, правы в своей ставке на человека, не спеша тут ударять в набат. Те же психологи, которые все же решаются вдаваться «вглубь проблемы», даже делать далеко идущие выводы, говорят о том, что первые, из этого деления, люди – становятся по преимуществу людьми деловыми, вторые же зачастую – идеалистами, мечтателями, художниками. Разумеется, и здесь делаются оговорки, по возможности смягчается категоричность….

 

Как-бы ни было – есть здесь, вероятно, известная доля истины. Хотя вряд ли сама чувственность первопричина в судьбе человека! Скорей всего она – одно из проявлений того природного предопределения, которое потом уже называет иначе: например, призванием. Ведь как их отделить – чувственность и чувствительность, воображение и фантазию, одиночество и склонность к мысли вообще?

Что и говорить – педагогам, родителям, воспитателям здесь нелегко приходится. И каждый раз – заминка: как бы с водой не выплеснуть ребенка. Остается все то же – доверие, воспитание доверием!..

Сокровенность

Толстой всю жизнь наблюдал, говорил и писал о своей чувственности. Чехов об этом никогда не говорил и не писал. Два гения – они – каждый по-разному – получали в детстве строгое и неукоснительное воспитание, чтоб потом завершить его, самим, по-настоящему: самовоспитание! И опять все было по-разному здесь. Толстой эту работу не закончил и в свои восемь десятков, все еще писал для себя правила, писал самоотчеты по поводу выполнения и отступлений от правил, самонаблюдений. Чехова мы знаем, как бы с законченным характером с самого начала! Все здесь обычно относят на счет нужды в семье, кормильцем которой фактически был один Чехов, что и закалило его характер… Но неужели это обстоятельство в ком-то когда-то так уж радикально меняло «природу»? Или и вправду Чехов – из рук той же природы вышел начисто лишенным чувственности, но наделенный, без всякой связи с первой, одной лишь чуткостью художника? Тот дух, который будто «плоть не пользует нимало»?

Толстой «виден» во всем написанном, Чехова и здесь не «подловишь». Личность человеческая остается в сокровенности тайны!

Разные «я»

Толстой всегда «помогал» образу анализом, интеллектом и философской мыслью – Чехов полагал, что в образе есть все необходимое, чтоб выразить самую глубинную сущность жизни («Живые образы создают мысль, а мысль не создает образа»). В Чехове была гениальная естественность Толстого – та же, чуждость, подчас отвращение, ко всему литературно-шаблонному, театрально-мертвому, ярко-показушному и нежизненно-ходульному, но в отличие от Толстого, он всю естественность поручал образному слову, в то время, как Толстой бывал не сдержал на «дополнительные средства», на «заострение», «психологизм», на «диалектику души». Это не было, разумеется, «излишествами» у Толстого, являясь его художественным методом. Где у Чехова подчас был рассказ – у Толстого вырастал роман!..

Так храм не является «излишеством» в сравнении с домом, и все же читательскому чувству не всегда так уютно в «храмах» Толстого, как в «домах» Чехова…

Чехов как бы забывал свой писательский субъективизм, свое я в том, что писал, точно сама жизнь водила его пером – Толстой всегда бывал резко субъективен, «писательски заинтересован» в том, что писал. Некая высокотемпературная эпичность, в которой так или иначе чувствовался философ, моралист, проповедник… Чехов нисколько не был занят собой, даже когда писал явно пережитое, «я» его словно не существовало для него – в то время как Толстой о нем постоянно помнил, и, кажется, и писал-то из этого острого чувства своей личности!

Трудность легкого

Самый легкий жанр литературы (насколько вообще можно говорить о «легкости» труда в любом жанре литературы!) – лирические стихи. Мы имеем в виду именно «лирические стихи», которые во все времена писались и печатались многими и в больших количествах, а вовсе не творчество больших поэтов, которые всегда – большие лирики и приходят в мир редко. Мы говорим о «легких вдохновениях»!

Лирические стихи довольствуются первейшим жизненным опытом любви-влюбленности и очарованностью красотой природы, которые доступны и совсем молодым авторам. Недаром почти все в литературе начинают с этого, – а уж потом видно, есть ли оно и в ком, подлинном призванием-дарованием… Кто здесь идет дальше, вперед, а кто даже вовсе сходит с тернистой литературной тропы…

Самый трудный и редкий жанр – думается – водевиль. Тут нужен зрелый опыт драматурга, его математическая взвешенность, его музыкальное чутье формы, его четкая и безошибочная логика… Многое здесь требуется! Но, как видим, и далеко не каждому драматургу дается водевиль. Исключительную сложность этого жанра признавал и Чехов! Он, например, так и не написал начатый водевиль «Сила гипнотизма»: «Нужного настроения не было! Для водевиля нужно, понимаете, совсем особое расположение духа… жизнерадостное, как у свежеиспеченного прапорщика».

Думается, Чехов – вместо «свежеиспеченного прапорщика» мог бы сказать – «как у актера-премьера провинциальной сцены». Подчас они жили – как в водевиле! Бьющая через край, полнокровная, не мудрящая жизнерадостность, и беспечность – во что бы то ни стало, и даже в любых невзгодах! – в силу которой, к слову сказать, те же провинциальные актеры вдохновленно играли водевили, равно как и особая часть театралов из публики обожали смотреть водевили! Было все же много водевилей и низкопробных, до нас не дошедших. В массе своей это было искусством «сытых», как любил говорить Чехов о подобной публике. Вот почему сетование на недостаток «жизнерадостности», «особого расположения» Чехов заканчивает совсем уж грустной, очень понятной нам, нотой: «Где возьмешь, к лешему, в наше паскудное время?..». (Жизнь все многотруднее, беспечности нет, умирает водевиль).

Просто же «смешить» и «развлекать», этого Чехов не хотел – стало быть, не умел…. Жизненное содержание современной ему действительности «плохо ложилось» в водевиль. И это было главным…

Не праздный интерес

Выше мы говорили о роли «чувственности» в характере человека вообще, в характере творческого человека, в частности. Для наиболее возможной «крупномасштабности» и «наглядности» мы примерами привели – Толстого и Чехова. К тому же мы – кто в большей, кто в меньшей степени – в силу той же крупномасштабности – чувствуем их «человеческий тип характера», их внутренний мир – насколько вообще можно говорить о чувстве сложнейшего человеческого характера и необъятного внутреннего мира каждого гениального художника!

Толстой «психологическим типом темперамента» был, например, ближе к холерику – Чехов – к флегматику. С известной условностью можно сказать, что Толстой «писал и жил», Чехов, напротив, «жил и писал». Во всем написанном Толстым мы живо чувствуем писательское я, «субъективность жизненного материала», заинтересованное подчас – пристрастное – личное отношение к нему, в то время как в чеховском слове мы словно не чувствуем вовсе личности автора, все творчество как бы лишено «рефлектирующего авторского начала» (не от этого ли объективного изображения жизни, без прямого, нехудожнического, суда над нею, и пошло тогда о Чехове: «беспринципный писатель»?).

О чувстве своего «я» в творчестве Толстого говорит, например, это – одно из огромного множества – высказываний о себе: «Что я такое?.. Я дурен собой, неловок, нечистоплотен и светски не образован. Я раздражителен, скучен для других, нескромен, нетерпим… и стыдлив, как ребенок. Я почти невежда. Что я знаю, тому я выучился кое-как сам, урывками, без связи, без толку и то так мало. Я невоздержан, нерешителен, непостоянен, глупо тщеславен и пылок, как все бесхарактерные люди. Я не храбр. Я неаккуратен в жизни и так ленив, что праздность сделалась для меня почти неодолимой привычкой. Я умен, но ум мой еще никогда ни на чем не был основательно испытан. У меня нет ни ума практического, ни ума светского, ни ума делового…» и т.д.

Разумеется, здесь нет ни капли кокетства. Такова была высокая требовательность, основа самоусовершенствования, писательского самосоздания, но и вместе с тем рефлекторность – гения. И этот беспощадный реестр бесчисленных «не» – дает одно «да» гениального художника! Вот как необъятен человек, как сложны коллизии и перипетии художнического самосоздания! Но, любопытно, что писал о Толстом Чехов! «Какой же это интересный человек: если попробовать его изучать, то можно в нем провалиться, как в бездонном колодце… А какая силища духовная! Когда говоришь с ним, чувствуешь себя в полной его власти… Я не встречал людей более обаятельных и более, так сказать, гармонически созданных… Он весь гармония и красота. В его пленительном духовном образе нет ни одной черточки, ни малейшего штриха недоконченного: все в нем определенно, точно и ясно до последней степени. Это человек почти совершенный… Это удивительно цельная натура».

Разумеется, Чехову достало бы и проницательности, и искренности для «самореестра», подобно толстовскому. Но мы не находим у него такого. Главное, потому что Чехов именно – не «рефлектировал», не самоуглублялся в анализ своего «я». Даже когда писал об этом «я» – он и его «объективировал», словно не о себе писал. В такой лишь форме – и лишь изредка – прорывалось у Чехова его наблюдение над своим человеческим и писательским «я», над писательским самосозданием, которое, судя по всему, потребовало титанической работы и самодисциплины… Приведем лишь два примера.

В одном письме Суворину Чехов писал: «Напишите-ка рассказ о том, как молодой человек, сын крепостного, бывший лавочник, певчий, гимназист и студент, воспитанный на чинопочитании, целовании поповских рук, поклонении чужим мыслям, благодаривший за каждый кусок хлеба, много раз сеченный, ходивший по урокам без калош, дравшийся, мучивший животных, любивший обедать у богатых родственников, лицемеривший и богу и людям без всякой надобности, только из сознания своего ничтожества, – напишите, как этот молодой человек выдавливает из себя по каплям раба и как он, проснувшись в одно прекрасное утро, чувствует, что в его жилах течет уже не рабская кровь, а настоящая человеческая».

Надо ли добавить, что все это Чехов о себе! И даже и здесь Чехов избегает местоимения «я»…

Но случалось все же у него и «я». Второй пример именно таков. Приводим его по воспоминаниям Бунина. «Иногда Чехов говорил: «Писатель должен быть нищим, должен быть в таком положении, чтобы он знал, что помрет с голоду, если не будет писать, будет потакать своей лени. Писателей надо отдавать в арестантские роты и там принуждать их писать карцерами, поркой, побоями… Ах, как я благодарен судьбе, что был в молодости так беден!»

За вычетом шутливых преувеличений – здесь чеховский взгляд на значение писательского труда как на общечеловеческое дело выразил себя довольно ясно. Разумеется, и не самую по себе «бедность» молодости благословляет Чехов, а то, что благодаря ей он прошел суровую школу жизни, главное, узнал до последней мелочи эту жизнь, что, наконец, все вместе и сделало его тем писателем, которого мы знаем… И помимо произведений, наш интерес к человеческой личности писателя – не праздный.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36 
Рейтинг@Mail.ru